Ольга Мочалова[252] ЗАПИСКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ольга Мочалова[252]

ЗАПИСКИ

В ноябре я была приглашена к Марине Ивановне. Она жила на Чистопрудном бульваре, около Покровских ворот, на 5-м этаже, в комнате уехавшего на год полярника. Мы были вдвоем. На столе приготовлен был чай, сахар, печенье. М. Ц. говорила, что Гослит предлагает ей составить сборник для печати и редактором назначен Леонид Тимофеев, спрашивала мнение о нем. «В выборе стихов у меня прежде всего — ответственность перед читателем». Говорила о Муре, что он угрюм. Замкнут, учится средне, презирает девочек. «Мы все были воспитаны на очарованье старины, а он признает только современность».

Говорила, что не пользуется лифтом, пугается его и не доверяет, предпочитает подниматься пешком. До того она жила в комнате при университете и там дружила с полубродячим котом. Раз он на кого-то обиделся, залез на дерево и просидел в ветвях неделю. Когда М. Ц. уезжала, кот плакал. «Правда, правда, не я одна видела, и это был не насморк, слезы текли».

Переводную работу делала с удовольствием: «Это у меня в пальцах, дело моей души, мое ремесло. Переводить я могу строк 8—10 день. Поэты плохи… Вот тут у меня поляк один, он пишет, что в лесу — камни. Я очень много гуляла по лесу с Муром, но камней в лесу не бывает…»

Я еще раза два была в этой комнате. Раз принесла М. Ц. концентрат горохового супа, который она охотно приняла. Раз я застала ее за едой. Она сказала: «Не угощаю, потому что это ужасная гадость». После ее прихода ко мне пришла вернуть ей забытые очки. Окно было разузорено инеем. «Посмотрите, — сказала она, и в глазах ее мелькнул золотой огонек, — какой здесь вырос лес!» Когда я выходила в дверь, опять лукавый бесенок в глазах: «Вы, выходя в дверь, делаете такой изгиб (вертлявое телодвижение), и все так».

«Спешу варить Муру курицу, он скоро вернется из школы. У соседки это торжественная церемония, а я очищу ее и брошу в кипяток: „Варись!“»

Марина Цветаева была тогда худощава, измучена, с лицом бесцветно-серым. Седоватый завиток надо лбом, бледно-голубые глазки, выражение беспокойное и недоброе. Казалось, сейчас кикимора пойдет бочком прыгать, выкинет штучку, оцарапает, кувыркнется. Разговаривала она судорожно быстро, очень раздражительно, часто обрывая собеседника: «В мире физическом я очень нетребовательна, но в мире духовном — нетерпима!» Одета очень бедно — что-нибудь, как-нибудь. Верхнее — беретик, холодная шубка с сереньким воротничком. «Поэтесса из Парижа! — смеялась она. — Все ждут шикарных туалетов, где же все это?».

Раза два она мне звонила по телефону, просила ехать с ней на рынок искать Муру валенки наибольшего размера. Раз просила помочь ей перенести заброшенные где-то книги. Как-то я ее упрекнул, что она мне не позвонила, она мельком взглянула и ответила: «Я звонила, но у вас ответили: она пошла в баню! Что это дает?» Такого ответа у меня быть не могло, неправда.

Марина Цветаева отличалась абсолютной неспособностью ориентироваться на улицах и абсолютной неспособностью к арифметике. В Москве, в Париже, в Берлине она могла ходить только по коротким, давно знакомым дорогам или же с провожатым.

Ко мне она пришла 7 декабря 1940 года. Как мы сговорились, я встретила ее у выхода из метро. Был мороз, тьма, вьюга, ветер. Я вела под руку М. Ц., с трудом одолевая погоду. Она, ничего не замечая, безудержно болтала. «Ко мне по данному объявлению приходит предлагать комнаты много сумасшедших… Они мечтают, что у них огромные квартиры… Ко мне в Париж на мой шестой этаж внезапно явилась Ида Рубинштейн сделать заказ на стихи… Она была тогда любовницей самого богатого банкира… и щедро мне заплатила… Один молодой человек ехал на пароходе в качестве миссионера и получил рану. Он решил ее зализывать. Ведь собаки зализывают раны, и они заживают…»

Как только Марина Цветаева вошла в мою комнату, она бросилась обнимать и ласкать кота Василия и кошку Зосю. Зося имела особенный успех. Затем она разделась, села за письменный стол и начала что-то писать. Я думала, не снизошло ли вдохновенье, и робко спросила, что она пишет.

«Почему вас интересует? — сердито возразила М. Ц. — Это моя рабочая записная книжка, у вас тоже такая есть. Дома я бы записать не успела, а тут я могу». Я покорно принялась готовить чай, в надежде, что запись не слишком затянется, наконец М. Ц. с удовлетворением отложила ручку и положила тетрадь в матерчатую хозяйственную сумку, которую всегда брала с собой, приговаривая: «А вдруг я что-нибудь куплю».

Разговор был сбивчивый, скачущий. Обо мне — ни одного вопроса. Записываю, что запомнила:

— Люблю физику, ее загадочные законы притяжения и отталкивания. Похоже на любовь и ненависть.

— Люблю все больше, ничего маленького. И кошек, а не котят. Кошками не брезгаю, пускай спят на голове, как они это любят. Удивительна их манера появляться, осторожность при прохождении между вещами.

— Вы говорите — трудно. Трудно было всем. Новалис сидел у окошка, Гёте поздравлял герцогинь с днем рожденья.

— Нечего рассматривать ножки и ручки у красивой женщины, важно общее и целое.

— Глаза у Адалис — аллеи, но куда?.[253]

— В дом отдыха!

— Книга принадлежит тому, кто ее больше любят. (Она иногда это доказывала практически.)

— Это у вас гравюры, я знаю, что такое гравюры.

— После такого обилия талантов — Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилев, Кузмин, Мандельштам, Ходасевич — все это сидело за одним столом — природа должна успокоиться! Неудивительно, что сейчас нет имен…

Я сказала, что мне нравится ее посвященье Маяковскому — «архангел-тяжеловес»…

М. Ц. с удовольствием пробормотала стихи и прибавила:

— Хам… Он в Париже безнадежно был влюблен в хорошенькую, сидел, как медведь, и молчал. А она? Там, во Франции, — все на шутке, на улыбке… А вообще — люди как везде. Приехал в Москву, и опять такая же история. Его самоубийство — прекрасный лирический поступок.

— Я несколько раз выступала в Париже с чтением своих стихов. Был случай — после выступленья получила брошь с нарисованной на ней головкой Рафаэля. В приложенной записке одно слово — «Вы».

— Волькенштейн сказал мне стихотворенье своего пятилетнего сына: «Мост кирпичный, черепичный, пичный, пичный мост». Мне нравится: передает ритм поезда.

После первого посещения я получила от М. Ц. письмо:

«Воскресенье, 9 декабря 1940 г.

Милая Ольга Алексеевна,

Хотите — меняться? Мне до зарезу нужен Державин — хотите взамен мое нефритовое кольцо (рука), оно счастливое, и в нем вся мудрость Китая. Или — на что бы Вы вообще обменялись? назовите породу вещи, а я соображу.

Я бы Вам не предлагала, если бы Вы очень его любили, а я его очень люблю. Есть у меня и чудное ожерелье богемского хрусталя, вдвое или втрое крупнее Вашего. Раз Вы эти вещи — любите.

Думайте и звоните!

Всего лучшего! Привет Зосе. Она обмен одобрит, ибо кольцо будет закатывать (под кровать), а ожерелье — объест ягодки.

М. Ц.»

Обмен совершился в следующий ее приход. Я выговорила еще право прочесть М. Ц. несколько своих стихотворений. После каждого прочитанного она разливалась потоком попутных мыслей, но в результате прослушанья сказала: «Вы — большой поэт. Я очень редко говорю такие слова. Обычно слушаешь, слушаешь автора и произносишь неопределенные звуки: гм, км, ого, угу… Но вы поэт без второго рожденья…»

— Хороша книга Асеева о Маяковском.[254]

«Ахматова — прекрасный поэт, прекрасная женщина, прекрасная мать», — говорила М. Ц. еще при первом свидании. В этом раз она сказала: «Ахматова на мое письмо ничего не ответила…»

Увидела на столе в Парижском издательстве плохой перевод стихотворений Пушкина и тут же сделала новый, вызвавший всеобщее одобрение.

— Когда мы уехали из Борисоглебовского, все наши книги забрал Х. Я. Встретила его теперь, но на мой вопрос о нашем имуществе он ответил насмешливой шуткой.

Был уже январь, на улице продавались елки. М. Ц. сказала: «Что такое елка без Христа?»

— Много раз приходилось бегать по лавкам за какой-нибудь селедкой, но (хихикнув) чистить ее, как настоящая горничная, я не умею…

— Аля такая блестящая… (о дочери).

— «Вас очень любят», — говорил мне на днях один из прилитературных людей, знаете, из тех, которые везде бывают… С другой стороны, мне надо продать вязаную кофточку, и не знаю, куда обратиться.

Когда я провожала М. Ц. обратно на метро, она купила в поездном уличном вагончике батон черного хлеба. Рассказывала, как интересно у ней недавно на улице отмерзла нога. «„Трык!“ — и часть тела стала бесчувственной. Мясо осталось элегантным».

В 1941 г. поэтесса Н. Л. Вержейская присутствовала на собрании ПВХО в Доме писателей. Рядом с ней сидела незнакомая дама и с ужасом смотрела на противогаз. Потом сказали, что это Марина Цветаева.