Валентина Перегудова МОЕ ЗНАКОМСТВО С НЕЙ НАЧАЛОСЬ В ГИМНАЗИИ…
Валентина Перегудова
МОЕ ЗНАКОМСТВО С НЕЙ НАЧАЛОСЬ В ГИМНАЗИИ…
Оглядываясь сейчас назад через всю эту длинную-длинную вереницу прожитых лет, кажется трудной задачей извлечь из глубины памяти события более чем полувековой давности. Но настойчивое желание внести свою, хотя бы крохотную, долю в труд по составлению биографии когда-то любимой мной Марины Цветаевой помогает мне напрячь память. И все образы, эпизоды, события постепенно всплывают в памяти один за другим. Перед глазами как бы раскрываются страницы из книг жизни, повествующие о Марине.
Мое знакомство с ней началось в гимназии Ф. Д.,[61] где я училась пансионеркой. Когда я была в шестом классе, к нам перешла из другой гимназии Марина, и тоже пансионеркой. Начало ее прибывания среди нас сохранилось в моей памяти довольно смутно, может быть потому, что она поступила не в наш класс, а классом ниже, хотя мы были с ней однолетки. Но, поскольку ежедневно по вечерам пансионерки старшего возраста собирались вместе в одном из классов для приготовления уроков, я не могла не замечать сидящую на одной из парт девочку, всегда склонившуюся над книгой или что-то пишущую. Очки, которые она никогда не снимала (она была очень близорука), довольно угрюмое лицо, постоянная углубленность в себя, медленная походка, сутулящаяся фигура делали ее более взрослой, чем она была на самом деле. Марина ни с кем особенно не общалась и, казалось, ни на кого из девочек не обращала внимания. Впервые я стала к ней присматриваться после того, как мне дали прочитать написанный ею рассказ, ходивший у всех на руках..[62]
Название его и содержание я забыла, но начало его хорошо запомнилось: «Их было четыре, — четыре звезды приготовительного класса…» Затем следовали их имена и фамилии. Помню мое удивление, когда среди этих «звезд» я увидела себя. Мне было, конечно, весьма лестно находиться среди «звезд», но рассказ был совершенно неправдоподобен. Марина «приготовишкой» меня не знала и своей богатой фантазией превратила меня, самого обыкновенного ребенка, любившего в то время играть в куклы, прыгать по дорожкам сада через веревочку или играть в «классы», в какую-то необыкновенную, бог весть чем только не одаренную девочку.
На почве этого события состоялся наш первый настоящий разговор с Мариной, в котором я пыталась убедить ее в неправдоподобности данной мне в ее рассказе характеристики. И тут я впервые увидела такую знакомую мне потом улыбку Марины, когда она сказала: «А мне захотелось сделать вас такой!» Тут, кстати, замечу, что, несмотря на нашу в дальнейшем дружбу, мы всегда оставались с ней на «вы». После этого разговора я стала замечать, что Марина очень часто не меня смотрит, как бы желая что-то мне сказать.
В нашем саду при гимназии стояла деревянная гора для катанья зимой на санках. На перилах ее верхушки я любила сидеть, когда там никого не было, отдыхая от вечного шума и гама, царивших в кругу девочек. Марина, гуляя по саду, заинтересовалась (как она мне потом говорила) этой фигурой, с «глубокомысленным» видом высиживавшей положенное для прогулки время на верхушке горы. Девочки подшучивали надо мной, считая, что я «позирую», «бью на оригинальность». Возможно, что доля правды в этом и была, — за кем из нас в том возрасте подобных грехов не водилось! Я видела, как Марина иногда останавливалась у горы как бы в раздумье: подняться или нет? Но на гору она не поднялась, а как-то вечером подошла к моей парте и положила передо мной записку.
Очень хорошо помню начало этой записки, написанной характерным почерком Марины, установившимся с детских лет: «Это будет последний и решительный бой, — хотите Вы моей дружбы?» Решительным боем оканчивались предшествующие ему внутренние бои — колебания Марины из-за боязни быть навязчивой (так говорила мне она).
Марина меня уже давно интересовала, и подружиться с ней мне бы хотелось, поэтому я запиской ответила ей о своем согласии. С той поры мы стали много времени проводить вместе. Встречи и разговоры наши происходили обычно в дортуаре, неизменно на моей кровати, после того как всегда дежурившая «ночная дама» укладывалась спать, а начальница гимназии, завершив свой обычный, обязательный для нее обход удалялась. Марина пробиралась ко мне бесшумно, и разговаривали мы тихо, чтобы не разбудить соседок по кроватям. Мы делились всем, что нас интересовало, волновало в нашей повседневной жизни, рассказывали друг другу о том, что было в нашей жизни до нашей с ней встречи, мечтали о будущем, вернее, делилась своими мечтами Марина. Мне рассказывать о себе особенно нечего было, жизнь моя протекала как у большинства наших девочек, ничего в ней примечательного не было. Мечты о будущем были у меня в то время весьма неопределенными, никакой целеустремленности не было. Зато Марину я всегда слушала буквально затаив дыхание. Она была очень умна, не по летам развитая, начитанная и обладала прекрасной памятью, позволявшей ей быть изумительной пересказчицей прочитанного.
Марина была очень увлекающейся натурой, но увлекалась она в тот период нашей жизни не педагогами нашей гимназии, не знаменитыми в то время актерами или же обыкновенными «героями» романов, что свойственно было большинству наших пансионерок. Увлекали ее герои книг, в бесчисленном количестве прочитанных ею. Марина восторгалась описанными в книгах людьми сильной воли, смелыми, отважными, всегда готовыми к великим подвигам. Преклоняясь перед борцами революции, мечтала и сама принимать участие в борьбе за свободу и светлое будущее людей. Помню, в каком возбуждении она была, когда рассказывала мне о потрясшей ее демонстрации на похоронах Баумана, на которых она была с кем-то из взрослых, будучи сама еще совсем девочкой (в 1905 г.). Марина старалась и меня познакомить с революционным движением, снабжая меня запрещенными в то время книгами (в памяти остался лишь «Андрей Кожухов» Степняка-Кравчинского) и разными брошюрами, которые она ухитрялась где-то достать.
Наряду с мечтой принимать участие в революционном движении большое место в планах на будущее было отведено Мариной литературному творчеству. Она мечтала стать писательницей, поэтессой и верила в свои способности к этому. Слушая по ночам стихи Марины, которые они читала мне на память, я тоже верила, что она выйдет настоящим поэтом.
В Марине было много того, чего не хватало мне, заурядной девочке, и меня неудержимо влекло к ней, такой особенной, так выделявшейся среди других девочек своим внутренним миром. Ко мне она привязалась, по-видимому, за мое ласковое к ней отношение, за умение и любовь слушать ее, за мое восхищение ее способностями к литературному творчеству, о которых я могла судить по ее дневникам, рассказам и стихам.
Многие не любили Марину за ее кажущееся самомнение и отчужденность от других пансионерок; они применяли к ней детское выражение «задирает нос». Среди девочек она держала себя обычно деланно развязно, порой резкой и грубоватой, и никто не мог подозревать, что под этой маской скрывается застенчивый человек с мягким характером и нежной, чуткой душой. Помню, как во время наших разговоров она доверчиво прижималась ко мне, как бы ища защиты от чего-то нависающего над ней, и ощущение ее теплой ласки сохранилось у меня и по сей день.
Марина никогда прямо не жаловалась мне на отсутствие теплоты по отношению к ней со стороны лиц, окружавших ее в домашней обстановке. Но не раз во время наших «ночных бдений» я чувствовала в ее рассказах неудовлетворенную потребность в ласке, в теплом к ней отношении. Когда я прочитала в «Тарусских страницах» ее рассказ «Кирилловны», я убедилась, что не ошибалась тогда в своих предположениях. Вот несколько подтверждающих мою правоту строк: «Кирилловны, удостоверяю это с усладой, меня любили больше всех…» И дальше: «А меня хлыстовки больше любят, — с этой мыслью я, обиженная, засыпала. — Асю больше любит мама, Августа Ивановна, няня (папа по доброте „больше любит“ — всех), а меня зато — дедушка и хлыстовки».
Так было в ее детские годы, так, видимо, было и в дальнейшей ее жизни.
О незаурядности Марины можно судить и по тому; что дневник свой она начала вести с самого раннего детства, когда она жила с матерью в Италии, в Нерви. Сколько ей было тогда лет, я не знаю, и было ли это до событий, описанных ею в «Кирилловнах» или после, тоже не знаю. По рассказам Марины, она научилась читать, а главное — по-настоящему писать с 4-летнего возраста. Я перечитала все толстые клеенчатые тетради (ее детские дневники), которые Марина постепенно перетаскала мне после воскресных пребываний дома. Меня поражало, когда я читала ее детские записи, как мог маленький ребенок так осмысленно, почти по-взрослому, описывать свою жизнь, то есть свои радости, горести, игры и шалости, обиды, наказания и прочие детские переживания. В основном же, как и дневниках (уже более старшего возраста), так и в своих письмах, Марина скупо описывала какие-нибудь события из своей жизни, а больше в них было размышлений и рассуждений на самые разнообразные темы. Я пытаюсь сейчас вспомнить о каких-либо событиях, описанных в ее дневниках, но безуспешно. Марина дала мне однажды прочитать дневник своей матери, написанный на французском языке (как, значит, она мне доверяла!), из содержания которого у меня кое-что сохранилось в памяти.
Я не имею права касаться жизни этого постороннего для меня человека, но хочется сказать, что при сопоставлении сейчас образов Марины и ее матери чувствуется общая им цельность натуры, несмотря на разницу в условиях жизни, в воспитании, во взглядах на жизнь.
Дружба с Мариной была яркой страницей в моей однообразной жизни в пансионате. К сожалению, Марина очень недолго пробыла в нашей гимназии, всего лишь один учебный год. Говорили, что ей предложили уйти от нас якобы за «свободомыслие». После ее ухода мы долго переписывались, но все ее письма и стихи погибли во время моей кочевой замужней жизни. Каким-то образом уцелели две дорогие мне открытки. Одну из них я получила в адрес гимназии, будучи в 8-м (выпускном) классе, после моего посещения Марины у нее дома в Трехпрудном переулке. Эта встреча с Мариной хорошо запомнилась мне.
Как сейчас, вижу домик, огороженный забором, слышу скрип снега под ногами на дорожке, ведущей от калитки к крыльцу. Был вечер. Снег сверкал при свете электрического фонаря красиво и радостно. Радостно встретила меня и Марина, поджидавшая меня, так как мы предварительно договорились о встрече. Провела меня в «свой кабинет» — маленькую комнату, почти все пространство которой занимали большой письменный стол и диван. Перед глазами и сейчас зажженная лампа на столе, а под ней, свернувшись калачиком, спящий кот. И всюду книги: и на столе, и на диване, и даже на полу. Мы уселись на диван и, не спуская друг с друга глаз, говорили и говорили. Я была невероятно рада видеть Марину, — мы не виделись с ней больше года. В силу сложившихся условий нашей тогдашней жизни мы не имели возможности где-либо встречаться. В течение двух лет после ухода Марины из нашей гимназии я продолжала учиться там. На праздники я уходила в отпуска к очень близким мне людям, но те не любили Марину, и вопрос о встречах с ней в их доме, естественно, отпадал. К себе домой Марина меня не звала, считая это, по-видимому, неудобным по каким-либо соображениям, спрашивать о которых мне не позволяла моя обычная стеснительность. Поэтому нам приходилось довольствоваться перепиской и редкими встречами на улице; может быть, благодаря всему этому устроенная Мариной встреча у нее дома так хорошо запечатлелась в моей памяти. Говорила, как всегда, больше Марина. Она говорила о прочитанных за последнее время книгах, о своих новых стихах, которые дала мне прочитать. Содержание их я не помню, но запомнилось, что в них, то есть в их форме, появилось что-то для меня новое, делающее их более сложными для восприятия. Марина обещала прислать мне их. Помню, на диване лежала книга «Война и мир» Л. Н. Толстого, которую она перечитывала. Я не забыла, как Марина возмущалась Наташей Ростовой, вышедшей замуж и превратившейся, по ее словам, из многообещающей девочки в обыкновенную «наседку», ушедшую с головой в житейские мелочи. Уверяла, что в предстоящей ей в будущем личной жизни она будет свободной от пут заурядного семейного быта, отдаваясь целиком работе на революционном и литературном поприще.
В общем, передо мной была все та же Марина, так отличавшаяся от окружающих меня тогда девочек-девушек, но по виду значительно повзрослевшая (нам было тогда по шестнадцати лет).
Вспомнила, конечно, и пансион, наши встречи в дортуаре. На мои вопросы об учебе в новой гимназии Марина отвечала весьма скупо: «Ничего интересного. Все то же, что и везде».
К концу дня я познакомилась с отцом Марины в его полутемном кабинете, с выделяющимися своей белизной бюстами каких-то греческих мыслителей. Меня потянуло скорей уйти оттуда — почему-то мрачным мне все там показалось. Затем, поужинав в столовой, мы поднялись по деревянной лестнице наверх, где была комната Марины, Аси и брата. По просьбе Марины я осталась у них ночевать, и, конечно, мы не спали почти до утра, увлеченные прерванным ужином разговором. В то же посещение я увидела у нее на столе фото с какой-то группы, среди которой была и Марина. Мне понравилось лицо Марины с такой знакомой мне милой улыбкой, и она не задумываясь вырезала себя и протянула мне этот маленький снимок, который сейчас лежит передо мной на столе и так отчетливо напоминает мне далекое прошлое. Через день после этого посещения Марины я получила от нее письмо:
«Дорогая Валенька! Мне сегодня было с Вами хорошо, как во сне. Никогда не думала, что встречусь с Вами при таких обстоятельствах. Так ясно вспоминалось мне милое прошлое. Я люблю Вас по-прежнему, Валенька, больше всех, глубже. Никогда я не уйду от Вас. Что мне сказать Вам? Слишком много могу сказать. Будь я средневековым рыцарем, я бы ради Вашей улыбки на смерть пошла. Вам теперь очень грустно. Как мне жаль, что я не могу быть с Вами. Милая Кисенька моя, думаю, что вскоре напишу Вам длинное письмо. Если будете слишком грустить — напишите мне, я Вас пойму. Помните, что я Вас очень люблю.
Ваша МЦ
Перечитала сегодня Ваши письма. У меня они все. Стихи пришлю, Кисенька милая».
Эта встреча была в начале 1909 года. Стихи Марина действительно мне прислала и переписка у нас продолжалась до моего отъезда из Москвы.
Второе из сохранившихся у меня писем я получила от Марины после нашей прощальной встречи на Страстной площади перед моим отъездом из Москвы в начале 1910 года.
«Конечно, Валя, так и нужно было ожидать. Все хорошее кончается всегда. Сошлись на мгновение, взялись за руки, посмотрели друг другу в глаза и прочли там, я думаю, хорошие слова. Вы такая чуткая и нежная! Лучше Вас друга не найду никогда. Думаю о Вас и тоскую и желаю Вам быть счастливой, как только можно быть. А я пойду одна на борьбу, пойду, нерадостная.
Кто знает? Может быть, мы еще встретимся с Вами в жизни, может быть, заглянув друг другу в глаза, рассмеемся и скажем: „Да, это та!“ Все возможно. А теперь мы ничего не знаем. Будущее скрыто. Как хотелось бы мне крепко прижаться к Вам и „завыть“. Эх!..»
Мы действительно еще встретились, но как все было по-другому!
Заканчивая воспоминания о первом периоде моего знакомства с Мариной, хочется рассказать об одном стихотворении Марины, сохранившемся в моей памяти. Как-то, в бытность Марины в нашей гимназии, когда мы вечером были, как обычно, в классе для приготовления уроков, одна из девочек неожиданно обидела в моем присутствии другую девочку. Неожиданно для самой себя я вскочила с парты и весьма горячо (что вообще несвойственно было мне из-за ненужной застенчивости) выступила в защиту обиженной девочки. Тем же вечером, вернее, как всегда, ночью, Марина принесла мне стихотворение, посвященное мне, сказав: «Увидела сегодня еще незнакомые мне огни в ваших глазах».
Я два озера встретила на дальнем пути —
Голубые, далекие, чистые.
В них дрожали огни убегавшей реки,
Отражалися звезды лучистые.
Темный лес их глубокий покой сторожил,
Их порывы ревниво берег,
Но порой в них метался и бил
Бурной жизни кипучий поток.
Пусть стихотворение это несовершенно по форме, пусть по-детски наивно, но в нем — свойственное Марине немедленное реагирование на заинтересовавшее ее какое-либо событие стихами или прозой.
В атмосфере, царившей у нас в пансионе, наши с Мариной отношения многим казались непонятными и кое-кого из взрослых беспокоил. Марина считалась «неблагонадежной», и боялись ее влияния на меня. Некоторые же девочки объясняли мою близость с Мариной опять-таки желанием пооригинальничать. Мы не были подругами в общепринятом понимании этого слова. Между нами была какая-то особенная дружба, большая, искренняя, родившаяся благодаря такому особенному человеку, каким была Марина.
В начале 1910 года я уехала из Москвы в Саратов к родственникам, думая, что ненадолго, но неожиданно уехала в Сибирь к братьям, где и застряла на несколько лет. Вернулась в Москву осенью 1915 года замужней женщиной с двумя детьми и мужем. Я поглощена была своей семейной жизнью, за пять с лишним лет успела, как казалось, отвыкнуть от московских знакомых и на первых порах не пыталась найти кого-нибудь из них. Но сама судьба напомнила мне о Марине.
Однажды (было это, по-моему, в конце 1916 года, может быть — 1915-го) шла я по Борисоглебскому переулку и увидела немного впереди себя небольшую веселую компанию, среди которой была женщина, оживленно что-то рассказывавшая своим спутникам. Я шла быстрее этой компании и вскоре приблизилась к ней. И вдруг… знакомый-знакомый голос с таким, когда-то милым мне, небольшим дефектом в произношении (не сумею его охарактеризовать)… Да ведь это Марина! — подсказало мне екнувшее сердце. Вторгнуться в незнакомую компанию мне не позволило мое пансионское воспитание, и я быстро обогнала ее и оглянулась, чтобы увидеть лицо женщины. Это действительно была Марина, но какая Марина! Я увидела знакомое мне лицо, но без очков (она мне всегда очень нравилась, когда снимала очки), очень похорошевшее, веселое и, я сказала бы, какое-то озорное. Она, жестикулируя, что-то весело рассказывала, и кругом дружно смеялись. Полная какого-то смятенья и волнения, я пошла своей дорогой, стараясь воспроизвести в памяти только что поразившую меня картину. Марина, но совсем, совсем другая: в красном пальто с пелериной, отделанной по краям мехом, в такой же шапочке, в модных туфлях на высоких каблуках, с свободной и легкой походкой. Все это я разглядела, еще когда шла позади нее. Да неужели это та самая Марина, так мало раньше занимавшаяся своей внешностью, всегда скромно и даже немного небрежно одевавшаяся и издевавшаяся в пансионе над девочками, рассказывавшими, захлебываясь от восхищения, о виденных ими на ком-то «туалетах»? Настолько резок был контраст между прежней Мариной и вновь увиденной, что эта встреча навсегда запечатлелась в моей памяти со всеми подробностями. Сразу мелькнула мысль: Марина полюбила кого-то, в ней проснулась женщина, желающая нравиться. Невольно вспомнились ее наивные клятвы отказаться от личного счастья, всю себя отдать борьбе за светлое будущее для всего человечества.
Но и сейчас я верю, что тогда, в юные годы, это был совершенно искренний, предначертанный ею для себя жизненный путь, а не юношеская рисовка. Слишком глубокая натура была у Марины для того, чтобы играть фразами, не выражающими на самом деле искренность чувств.
Не помню, сколько прошло времени после этой встречи и каким образом и от кого я узнала, что Марина хочет меня видеть. Не забуду, с каким волнением собиралась я к ней на Борисоглебский, 6.
И эта встреча (последняя) так же хорошо запечатлелась у меня, как только что описанная.
Я подошла к небольшому дому. Позвонила. Кто-то открыл дверь и показал, куда мне идти. Я вошла в полутемную комнату, где прежде всего бросился в глаза большой портрет, вернее, как мне тогда показалось, картина во весь выступ в стене с изображением сидящего в кресле (если мне память не изменяет) молодого человека. Абажур был надет на лампу так, что свет падал именно на портрет, оставляя остальные части комнаты слабо освещенными.
Марина лежала на стоящем под портретом диване, чем-то прикрытая. Меня сразу поразило ее усталое лицо с выражением, не имеющим ничего общего с виденным тогда на улице. Марина усадила меня рядом с собой и, увидев, что я смотрю на портрет, сказала: «Это мой муж, Эфрон».
Она, видимо, думала, что фамилия эта знакома мне, когда подчеркивала ее, но я слышала ее впервые. Мы стали разговаривать. Я, помнится, рассказывала ей о моих путешествиях по Сибири, о ее красотах и скупо о себе, о своей личной жизни. Марина же как будто избегала рассказывать что-либо, касающееся ее настоящего. Мне было как-то не по себе. Я видела, что Марина была настолько поглощена какими-то своими мыслями, что с трудом отрывалась от них для разговора со мной. Кто-то привел к нам маленькую девочку.
«Это моя дочка Ариадна», — сказала Марина. Помню, что меня сперва удивило данное девочке имя, такое необычное, но потом вспомнила, что Марина когда-то любила греческую мифологию. Я задавала девочке какие-то вопросы, она на них отвечала, но в памяти моей не сохранилось, какое впечатление произвел на меня ребенок. Когда нас позвали ужинать и Марина встала с дивана, я поняла причину ее лежанья на диване, — она была в ожиданье другого ребенка, и ей, по-видимому, не хотелось, чтобы я сразу же обратила внимание на ее изменившуюся внешность. Проходя мимо какой-то комнаты, Марина достала из кармана ключ, открыла запертую дверь, остановила меня у порога комнаты и сказала: «Здесь все осталось так, как было в момент ухода отсюда моего С. Я ничего не позволяю трогать». В памяти сохранилась лишь стоявшая налево от двери кровать с наполовину сползшей на пол простыней. С каким-то тяжелым осадком на душе отошла я от двери. Несколько ступенек, если память мне не изменяет, вели в комнату сестры Марининого мужа, куда нас позвали ужинать..[63]
Марина познакомила меня с молодой женщиной, но внешность ее в памяти моей не сохранилась. Мы недолго там пробыли, вернулись вниз, и вскоре я собралась уходить, не в состоянии больше справиться с каким-то гнетущим меня чувством, боясь, что Марина его заметит. О прошлом, нашем общем прошлом не было сказано ни слова, как будто и не было никогда между нами той близости, какая связывала нас когда-то. Марине явно было не до него, а я будоражить воспоминания при создавшейся обстановке не хотела.
Расставаясь со мной, Марина улыбнулась прежней милой улыбкой и сказала: «Я зайду к вам, Валенька». Но не зашла. Вместо себя прислала ко мне Асю, поручив ей передать мне, что плохо себя чувствует и просит Асю повидать моих детей и рассказать о них ей.
Очень четко помню, что в момент прихода Аси дети купались, но, поскольку Ася куда-то спешила, она решила посмотреть на них во время купанья. Войдя в ванную комнату, мы увидели сидящих в воде друг против друга ребятишек с торчащими мокрыми хохолками на головах и таращивших удивленные глазенки на «чужую тетю», ворвавшуюся в ванную комнату. Я даже не забыла фразу, сказанную рассерженной няней, заявившей мне при Асе, что детей надо показывать посторонним людям не в голом виде, а в хорошеньких платьицах. Не помню уж, какое впечатление произвела эта сцена на Асю, и не знаю, что она рассказывала Марине о своем посещении меня.
На этом оборвалась связь с Мариной. Вскоре я с семьей снова уехала в Сибирь, где опять пробыла несколько лет. Вернувшись в Москву, я от кого-то узнала, что Марина за границей.
Больше я ничего не знала о ней до тех пор, пока не прочитала в журнале «Новый мир» написанные И. Эренбургом воспоминания «Люди, годы, жизнь», где среди других его встреч в Париже, он описывает и встречи с Мариной.
До глубины души потряс меня уход Марины из жизни. Перед глазами часто всплывают сроки стихотворения Марины, приведенные И. Эренбургом в его воспоминаниях:
По улицам оставленной Москвы
Поеду я, и побредете вы,
И не один дорогою отстанет,
И первый ком о крышку гроба грянет,
И наконец-то будет разрешен
Себялюбивый одинокий сон…
Прости, Господь, погибшей от гордыни
Новопредставленной болярыне Марины.
Позднее, когда у меня появилась книга «Тарусские страницы», я из помещенных в ней стихов Марины многое поняла, разобралась во многом, что раньше для меня было неясным. Узнала и прочувствовала, сколько горя и страданий и как мало радостей выпало на долю Марины. Той Марины, которую я знала и любила в юности, которую думала я, ждет содержательная, яркая, насыщенная радостями творчества жизнь, достойная такого незаурядного человека.
1965