ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Прежде чем попасть в двадцать седьмой полк — так я буду условно называть его, — в который входил батальон Ильева, мы с Фрейдлихом и Скробутой проделали удручающе долгий путь по бесконечным озерам талой воды, сплошняком залившей лесную дорогу. Встречные бойцы так нам и указывали направление: «Пройдешь два озера, сворачивай направо, протоптанный след покажет, будет еще озеро, за ним еще одно, длинное, не меньше километра, а там спросишь». И вся хитрость нашего пешего хождения из штаба дивизии на передовую заключалась в том, чтобы шагать по белому гладкому дну озера — оно было хорошо различимо сквозь темную воду, это была еще не раскисшая, оледенела-я, накатанная зимой и теперь затопленная дорога — и ни в коем случае не становиться в черноту, провалишься по колено. Нельзя было оступаться также и на обочину с белым, с виду вполне надежным снегом — он прикрывал еще более глубокие места. Оступишься в снег — провалишься в воду по пояс. В этом мы все трое успели вскоре убедиться на собственном опыте.

При осторожности, однако, все бы ничего, — только донимал нас с Фрейдлихом по временам Скробута. Может быть, от усталости, а может быть, от перевозбуждения на него все чаще накатывали приступы велеречия, грозного витийствования, и тогда нам не было спасения, хоть святых из дома выноси (впрочем, был бы дом, были бы святые!). То он заговаривал ни с того ни с сего о древнерусском зодчестве, и мы вынуждены были слушать нескончаемые разглагольствования о смальте, о форме куполов, о покрытиях кровли по закомарам; его волновали абсиды, звонницы и створы с запорными устройствами, будто только архитектурных красот нам здесь и не хватало. То он заводил бодягу о том, как лучше обращаться к соотечественнику. «Гражданин» — пожалуй, слишком официально, «товарищ» — чересчур интимно, «браток» — бесцеремонно. Не лучше ли всего по-старинному, истинно народному: «сударь», «сударыня»? А? Красиво? То он пространно и обстоятельно принимался за рассуждения о том, кто личность, а кто не личность. Например, наш редактор безусловно личность. У него и власть, у него и чувство собственного достоинства. Начальник партийного отдела личность. Иначе на такой должности быстро затопчут. Меня он тоже оценил как личность. И Фрейдлих личность (с некоторым раздумьем). А вот заведующий отделом писем не личность — у него нет ни своего мнения, ни твердых поступков. А представление о географии?! Не знает, что южнее — Харьков или Белград, надо же! И Скробута смеялся. Неожиданно и странно в его смех вплетался и начинал терлинькать перезвон валдайских колокольцев.

Что касается расположения самого двадцать седьмого полка, то он занимал позиции перед деревней Козлово, в такой болотистой низине, что машины к нему не проходили вовсе — заливало моторы — и боеприпасы, в том числе артиллерийские снаряды и мины, приходилось подносить на руках. А продукты питания, если удавалось, забрасывали в подразделения полка самолетами, а если не удавалось, люди сидели на сухарях и пищеконцентратах. Собственно, ничего другого в начале весны и не следовало ожидать от участка фронта, о котором в официальных документах говорилось, что он находится в условиях лесисто-болотистой местности.

На нашу беду, именно здесь ожидались серьезные боевые действия после зимней передышки, и в поисках горячего материала для газеты нас направили сюда из политотдела дивизии. От того, будет ли взята деревня Козлово, зависели большие военные цели. Она занимала важную высоту, противник за зиму хорошо укрепился, и Козлово торчало на участке нашей армии, как кость в горле. Уже был уничтожен, нет, не уничтожен, а вздыблен, сметен, перемешан с землей немецкий треугольник Демянск — Залучье — Лычково, наши войска давно форсировали Ловать, и Северо-Западный фронт продвинулся до берегов Редьи. А эта деревушка на нашем берегу все еще находилась в руках сильного немецкого гарнизона, не давая закончить расчистку подступов для освобождения Старой Руссы.

После трех промежуточных ночевок мы добрались в штаб двадцать седьмого полка как раз в тот день, когда подготовка к наступательной операции была закончена. Старший сержант Панков и старший сержант Сильченко, оба из батальона Ильева, сутки пролежали в кустах, на мокром снегу, высмотрели подходы к Козлову, засекли огневые точки. С сержантами мы познакомились позднее. Были выделены подразделения для отвлекающего маневра. Был примерно намечен час атаки (с тем чтобы его определить точно и объявить в приказе).

Командир полка, недавно назначенный, как нам сказали, оглядел нас неуверенно-тоскливым взором, не скрывая печали, если не явного недовольства, что на его несчастную голову свалились еще и эти чертовы газетчики, хлопот с ними не оберешься. Он внимательно прочитал наши командировочные предписания и сказал, не вдаваясь в подробности:

— Что ж, добро пожаловать, раз прибыли. Кажется, на днях будем наступать.

Не требовалось сверхъестественной сообразительности, чтобы догадаться: командир полка пуще всего сейчас боится разглашения военного секрета. А мы его знали довольно подробно от генерал-майора Кутохина, командира дивизии, у которого мы ночевали в блиндаже по пути в двадцать седьмой полк. Генерал-майор уважал газетчиков, верил им и не посчитал нужным скрывать военные планы, — затем мы и направились в пойму Редьи, чтобы присутствовать при их осуществлении. Фрейдлих, не любивший околичностей, сухо доложил командиру полка, что в общих чертах мы в курсе предстоящих событий. Тот заметно успокоился и даже повеселел.

Чуть позднее, пробившись сквозь топи и месиво весенней распутицы, прибыл на мощном артиллерийском тягаче с прицепом помощник командира дивизии по строевой части подполковник Петухов. Его присутствие приободрило командира полка, и он не стал возражать, чтобы мы присутствовали в штабном блиндаже при обсуждении последних приготовлений.

Насколько теперь помнится, потому что плана операции ни в дивизии, ни в полку я, конечно, не записывал из соображений секретности, а позднее было не до записей, задача состояла в следующем: батальоны двадцать седьмого полка произведут отвлекающий маневр с ударами на близлежащие деревни Ощепково и Твердики, будто с флангов собираются окружать Козлово. В ряде мест они даже продемонстрируют попытку форсировать Редью, якобы для того, чтобы обойти деревню по тому берегу. Выполнение основной цели — взять Козлово и закрепиться в нем — предстояло батальону Ильева. Это была честь, ничего не скажешь. И немалая.

Деревней Козлово неоднократно пытались овладеть подразделения соседних полков, наступая с других рубежей, и все безрезультатно. Поэтому сейчас решили придумать что-нибудь новое, неожиданное. Ничего лучшего, очевидно, не нашли, как на этот раз брать Козлово прямо в лоб, не считаясь с долговременными оборонительными сооружениями противника. Понятно было, что план придуман Петуховым, потому он и прибыл сюда для руководства. В сердцевине его плана лежала нехитрая мысль о том, что задуманной дерзости или, если хотите, безрассудства немецкое командование ожидать не может, а потому обязательно попадет впросак и растеряется.

Батальону Ильева предстояло в ночной темноте бесшумно занять исходные позиции как можно ближе к противнику. Сама природа постаралась облегчить эту задачу — перед деревней проходила узкая, неглубокая лощина, может быть старица Редьи. Немецкие укрепления, как установила разведка и подтвердили Панков и Сильченко, начинались на взлобье, по ту сторону лощины.

В ту минуту, когда начнут действовать поддерживающие части, из лощины на правый фланг выберутся пять автоматчиков и откроют стрельбу. Как можно больше стрельбы. Как можно больше шума. Всего пять автоматчиков должны произвести впечатление, что именно отсюда, с правого фланга, начнется атака.

Двадцатью минутами позднее, после усиленной артподготовки, из лощины прямо перед Козловом поднимутся бойцы Ильева.

Долго и властно подполковник Петухов внушал Ильеву тактику действий. Наставления его слушать было необходимо. После артиллерии сыграет дивизион «катюш», внушал он комбату. За это время люди Ильева, скопившиеся в лощине, преодолеют пространство до укреплений противника и, как только «катюши» кончат налет, ворвутся в его расположение.

— Пусть будут даже потери от своего огня, понятно вам, товарищ капитан? Зато не будет уничтожен весь батальон и задача будет выполнена, — твердил подполковник Петухов.

Мы, армейские газетчики, втроем, расположились на лавке вдоль стены блиндажа. Командир полка с офицерами и подполковник Петухов склонились над картой. Ильев в карту не заглядывал. Он знал ее наизусть. С высоко поднятыми коленями он сидел на чурбачке, слушал, вникал, делал пометки в своем планшете. Из-за того, что он сидел согнувшись, как складной аршин, его открытое красивое лицо, его волнистые белокурые волосы приходились как раз на уровне стола, и вид у него был совершенно мальчишеский. Таких молодцеватых кадровиков, как Ильев, выпускают военные училища словно отлитыми по одному совершенному образцу, вместе с превосходно сидящей и ловко оттянутой назад гимнастеркой, с низко опущенными для шика голенищами сапог, сделанными по индивидуальному заказу, с точно посаженной чуточку набекрень (насколько позволяется по уставу, — сейчас он снял ее, пристроив на столике с телефонами) фуражке, с ладным скрипучим ремнем, пистолетной кобурой, пристегнутой не сбоку, под правой рукой, а чуточку сдвинутой назад. Впрочем, ради справедливости нужно отметить: от серийного выпуска Ильев, безусловно, отличался красотой и ростом — рослость его была заметна, несмотря на то что он сидел на низком чурбачке.

В ответ на слова подполковника Петухова Ильев произнес без улыбки:

— Что наша жизнь? Одна игра! Сегодня ты, а завтра я.

— Разговорчики отставить, — сказал Петухов: он даже к шуткам относился неодобрительно.

На этом наше пребывание в штабе полка закончилось. Ильев дал нам провожатого, мы попрощались с командиром полка и с Петуховым и, чтобы быть ближе к месту событий, отправились в батальон. Ильев в сопровождении ординарца пошел в свои подразделения, позднее мы условились встретиться на его командном пункте.

В редком лесу, где располагался батальон Ильева, снега почти не осталось, и всюду вокруг блиндажей и палаток, поставленных на скорую руку и едва замаскированных, грязь была непролазная. Что касается маскировки, то, я полагаю, здесь она была лишена смысла. Лес вокруг был настолько редкий, что ветки и сучья, собранные для прикрытия, лишь привлекли бы внимание к солдатскому жилью.

Молодцеватый офицер на командном пункте, чернявый, с тонкими усиками, предупрежденный по телефону о нашем прибытии, представился нам громко и отчетливо:

— Старший лейтенант Остроухов! — и, стремительно кинув ладонь к виску, пригласил садиться.

Мы сели, а я все смотрел на холеные усики старшего лейтенанта, подстриженные так точно и тщательно, что оставалось лишь удивляться: откуда он берет время, чтобы за ними ухаживать? — у офицера штаба, хотя бы и батальонного, времени всегда бывает в обрез. Хотя, может быть, и я не прав — на лавке рядом с Остроуховым, как во многих штабах и землянках того года, лежал толстый распластанный том «Сестры Керри». Теодору Драйзеру никогда бы и не приснилось, что его роман будет пользоваться такой популярностью в действующей армии далекой России. Тут же Остроухов вызвал рыжеватенького бойца в годах и поручил ему развести для нас костер в лесу, чтобы мы могли немного согреться и отдохнуть до прихода капитана.

Мы расселись вокруг костра, промокшие и озябшие, как старые бродяги. Говорить ни о чем не хотелось, двигаться не хотелось. Даже Скробута перестал нести обычный свой вздор. Неуютно нам было среди несусветной грязи, в этом скучном лесу с его болотистой, зыбкой почвой, вероятно еще и не оттаявшей как следует.

А рыжеватенький боец, присматривая за костром, все приговаривал успокоительно:

— Костерок-то мы взбодрим, это как минимум. Поглядишь вокруг — мать ты моя! Да это край для лягушек. Одна сырость. А жара между тем — куда хуже. Костерок мы взбодрим, вот и тепло, это как минимум. А куда денешься от жары? — И поглядывал на нас с сочувствием и любопытством.

Мы успели обогреться и немного обсушиться у костра, успели поесть не очень жирно заправленной маслом пшенной каши, когда наконец появился перед нами сам Ильев.

Он был мокрый и грязный с головы до пят, без фуражки, — ее он держал, осторожно прижимая к бедру и прикрывая плащ-палаткой, не отступающий ни на шаг, верный ординарец. Пока мы тут сидели, Ильев не только обошел свои роты, но и слазил в окопы боевого охранения, куда днем опасно было пробираться из-за снайперского огня. Все обошел, осмотрел, проверил, поговорил с бойцами. А нам он не знал, что сказать. Как вежливый хозяин, чтобы все ж не молчать, он принялся говорить о вещах общеизвестных.

— Боец приходит на передний край необстрелянный. Раньше так было, и нынче так осталось. Иной раз никогда не видевши вражеского самолета, тем более немецкого танка, что вполне естественно. Ни разу, видите ль, не попавши под минометный, под артиллерийский огонь. И что мы все-таки имеем теперь? А то, что теперь боец этим делом пренебрегает. Нынче он знает: немца можно бить и гнать. Этот страшный немец драпает, бывает, — ого-го!

Просвещая нас в таком духе, Ильев сообщил, что подполковник Петухов, прорвавшийся в расположение полка по бездорожью, доставил на прицепе своего тягача кучу посылок с подарками из тыла.

— Часика через три будем их раздавать, ну и, естественно, пир горой. И горючее заготовлено не по норме. А пока советую, поговорите с бойцами, поинтересуйтесь, какое у них боевое настроение. Кто завтра останется в живых — будет героем.

Он предложил нам устроиться в палатке санчасти. Полк загодя прислал. Там мы и заночуем. Главная палатка у них вместительная, сейчас она пустует, а в ней тепло и пол брезентовый, так что никакой сырости, и покормят нас там, и вообще создадут покойную жизнь. Сейчас он даст нужную команду.

В течение последующих часа-полутора мы познакомились со старшими сержантами Панковым и Сильченко. Панков все больше молчал, а Сильченко стал рассказывать нам, как он ехал в рембат на разбитом броневичке и увидел двух немецких парашютистов. Ах вы немцы, такие-сякие! Вы что тут, немцы, делаете? Я, говорит, постарался взять их живыми.

Познакомились мы и с теми пятью автоматчиками. Все люди вокруг знали, что предстоит автоматчикам, и все были очень внимательны к ним, предупредительны, угощали табачком, дарили самодельные ножики, зажигалки, — от того, насколько этой лихой пятерке удастся создать шум вокруг себя, в какой-то мере зависела участь остальных…

«А самим автоматчикам известна уготованная им доля?» — спросил я себя.

Я смотрел на них с любопытством, сочувствием и страхом. А они вели себя с наивной беспечностью, как ни в чем не бывало, шутили, смеялись. И только раз по мелькнувшему взгляду одного я понял: он знает, что их ждет, все пятеро об этом знают.

Поговорив с людьми, записав несколько биографий, мы пошли в палатку полковой санчасти отдыхать. Нас приняли там превосходно, еще раз накормили, и мы не в состоянии были отказаться от еды, хотя опять это была пшенная каша (впрочем, с добрым куском американской тушенки). Вещевые мешки мы сложили на брезентовом полу и разлеглись на чистых, заправленных свежим бельем, удобных койках в рассуждении того, что жизнь на белом свете неплохая штука.

Чуть позднее в палатку полковой санчасти начали приходить бойцы с жалобами на недомогание. Их было не много, но все же с десяток набралось. Никто из пяти автоматчиков в санчасти не появился. Значит, у них и мысли не было, что можно как-то отвертеться, отлынить от своей судьбы. Они даже попытки такой не делали.

Мы лежали на своих превосходных койках и слушали, как начальник полковой санчасти за брезентовым пологом палатки неумолимо отвергает все жалобы солдат и одного за другим отправляет обратно в роты.

Прав ли я был, нет ли, я уже не мог отделаться от тоскливого ощущения, что мы здесь, военные корреспонденты, армейские газетчики, и я, и Скробута, и Фрейдлих, по существу, остаемся в тылу. И как бы ни была высока наша роль в формировании победы, мы всего лишь наблюдатели. Нас прислали сюда воспевать подвиги, а не совершать их. А солдатам идти в ночной тьме в зону сосредоточения, а на рассвете — в бой, в неизвестность, на вражеские пулеметы. Кто из них уцелеет под немецким огнем?

Мне было и стыдно, и совестно, и горько, потому что драться и умирать предстояло другим. Хотел ли бы я участвовать в атаке на Козлово из профессионального любопытства, из ненависти к врагу, из желания непосредственным участием приблизить час победы, из чувства нравственной ответственности или стремления к совершенству — я не знал.

После короткого отдыха в палатке санчасти мы вернулись на КП батальона. Вскоре пришел заместитель командира полка по политчасти. А затем появился и подполковник Петухов собственной персоной. Речей Петухов произносить не стал. Он занял блиндаж Ильева и стал вызывать к себе командиров рот и их заместителей. Он вызывал их по одному и делал накачку: если они дрогнут, не сумеют опознать своих людей, выполнить задания.

По ротам между тем шли партийные собрания, бойцы готовились к предстоящей атаке, густо смазывали жировой пастой и разминали в руках ботинки, подгоняли на себе снаряжение, чтобы ничто не тренькало, не звякало, старшины проверяли подготовку в каждом взводе.

К концу дня тягач Петухова доставил прицеп с посылками из тыла. Они предназначались двадцать седьмому полку, но, я думаю, не без подсказки Петухова, командир полка приказал их раздать целиком в батальоне Ильева.

Двадцать седьмой полк, как я условно продолжаю его называть, формировался в Средней Азии, в его составе было много узбеков и украинцев из числа старых переселенцев, поэтому и посылки были двух родов — одни с восточными сладостями, другие с украинскими лакомствами. Подарков прибыло много, и в батальоне Ильева не было бойца, которому ничего бы не перепало, — один получил добрый шматок украинского сала, другой — кусок халвы с грецкими орехами или расшитый кисет с табаком, третьему достался сушеный урюк и кишмиш, или миндаль, или рахат-лукум, или орехи, застывшие в палочках из виноградного сока, как они называются, чухчула, что ли? Были в посылках крепкие, ручной вязки, носки и варежки из чистой белой шерсти, и хорошие конфеты, полученные где-то в тылу сердобольной женщиной по продуктовым карточкам, или пачка печенья, или с полкилограмма дорогой копченой колбасы, или банка консервов. Только тот, кто знал, как трудно в тылу с продовольствием, мог оценить всю трогательность женских забот.

Ильеву и его штабу достались две посылки — одна узбекская, другая украинская. Нас, газетчиков, естественно, пригласили к командирскому столу. Вечером все в батальоне пировали. Под влиянием обстановки, надо полагать, подполковник Петухов за столом вдруг показался мне прекрасным малым. Мужиковат, пренебрежителен к окружающим, — так ведь это война, а не дипломатический прием. Он сидел как раз напротив меня, рядом с Фрейдлихом, и все пытался объяснить свою сокровенную мысль, как видно не дававшую ему покоя.

— Все это чепуха, вот что я вам скажу, — говорил он и бросал взгляды в мою сторону, приглашая послушать. — Есть медленная подготовка. Скрупулезная, тщательная. Затем — рывок! Каких-нибудь три-четыре часа неимоверных усилий, полная выкладка всей мощности — и наступает твой звездный час, час победы!

Я следил за выражением его лица, и у меня не оставалось сомнения: он твердо верит, что жизнь военного человека к тому и сводится в конце концов — в решительное мгновение он обязан совершить то единственное, что еще вчера, в будничный день, казалось невозможным, даже немыслимым.

Что касается Ильева, то он был настроен элегически, если уместно употребить это слово в отношении военного человека. Он пил не хмелея и все приговаривал, посмеиваясь одними глазами:

— Что слава?! Яркая заплата на ветхом рубище певца!..

Ничего не попишешь, нельзя было отказать Ильеву в пристрастии к общеизвестным сентенциям, и тем не менее, — почему уж так получилось, не знаю, — за популярными изречениями чувствовалась собранность этого человека, его решительность, его устремленность к тому свершению, которое подполковник Петухов назвал звездным часом.

А старший лейтенант Остроухов из команды Ильева острил, подделываясь под общее приподнятое настроение.

— Терять нам нечего, дорогие товарищи, кроме своих цепей! — кричал он, подразумевая предстоящие события.

Подполковник Петухов возразил сердито:

— Отставить, старший лейтенант! Терять нам нечего, кроме цепочки для часов, да и то она у нас кожаный ремешок. — Перегнувшись над столом, он пренебрежительно тронул пальцем ремешок от карманных часов Остроухова, пристегнутый к петле на клапане гимнастерки. — Современный офицер с древними карманными часами… Ну и нравы!

— Почему? — обиделся Остроухов. — Есть и наручные. — Он вскинул руку и показал превосходные артиллерийские часы на запястье. — А вот, — добавил он и вынул из брючного карманчика еще одни часы, именные, — премию получил на гражданке. А вот — с детских лет, подарок матери. — И он вынул из кармана четвертые часы, на браслете. — Кому подчиняется время? Мне! — заключил он с вызовом, и я понял, что, возможно не без влияния командира, в батальоне немного злоупотребляют домашним остроумием.

— Нужен ты времени, как фита русскому алфавиту, — ни с того ни с сего грубо и мрачно обрезал Остроухова подполковник Петухов.

Я мало пил в те дни, подчиняясь врачебному наказу, и сидел за столом молча, слушая, о чем говорят вокруг, и вспоминал весь сегодняшний день — и то, как мы добирали последние километры озерного хождения, и рассуждения Скробуты, кто личность, а кто не личность, и как нас без удовольствия принял командир полка, и бойцов, приходивших в полковую санчасть, и пятерых автоматчиков — они тоже где-то здесь пировали, — и то, как привели к Петухову «языка», захваченного для уточнения обстановки.

Он был в рваных, разношенных, мокрых валенках, в расстегнутой жиденькой серой шинелишке. Он довольно бойко вошел в штабной блиндаж и вытянулся у входа по стойке «смирно». Это был видавший виды солдат. Когда помощник начальника штаба полка, этакий интеллигент-матерщинник со старомодным пенсне на носу, в административном раже сунул к носу пленного кулак, — смотри, дескать, говори правду, — тот не отклонился в естественной защитной реакции. Наоборот, с опытной и деланной наивностью, с желанием убедить присутствующих, а в особенности того, кто ему угрожает, в своей полной капитуляции, он чуть ли не вплотную приблизил лицо к кулаку — бей, пожалуйста. Он знал, что испугом, боязнью получить удар можно лишь разжечь азарт победителя. Левое веко у пленного было чуть парализовано и не полностью открывало глаз. Это особенно заметно стало по фотографиям, которые он вытащил из пустого бумажника, чтобы показать, какие у него хорошие детки и жена. Старый шрам венчал его низкий лоб. Допрашивал пленного полковой переводчик бестолково и неумело, поэтому вмешался Фрейдлих, неплохо знавший немецкий язык. Когда немца спросили, кто взял его в плен, он обвел глазами присутствующих и показал на меня. Это обстоятельство позволяет мне сделать вывод, что в кожаной шапке-ушанке с серым каракулем (она была не казенная, положенная по форме, а своя) и солдатской шинели, подпоясанной солдатским ремнем, я выглядел залихватским воякой…

Мои воспоминания нарушил Фрейдлих. Слегка наклонившись к Петухову, он сказал негромко, однако же не таясь, и я отчетливо расслышал:

— Товарищ подполковник, у меня просьба. В боях я бывал, и не раз, да все в неудачных. Хотелось бы участвовать в таком деле, где не фрицы, а мы навязываем сражение. Как вы смотрите, если я…

Петухов не дал договорить. Резко повернувшись, он прервал Фрейдлиха:

— Этого только не хватало! Оставаться на командном пункте батальона и в наступающие порядки не лезть, понятно?! Прикажу связать, если надумаете ослушаться. Мало у нас мороки, так еще отвечать за вас! — без обиняков сказал он.

— Героизмус — это, дорогой товарищ, судьба, а не фунт изюму. Не каждому выпадает, — с сочувственной усмешкой заметил Ильев.

— Судьба! — с недобрым оскалом сказал Петухов. — Был у нас в академии один деятель. В самом начале войны посылают его в тыловую командировку в Крым. Он ходит по этажам, прощается со всеми, будто едет на верную гибель. Над ним смеются: в Крым едешь, чудак! У всех у нас уже в карманах предписание: с занятиями в академии кончать, одним — под Смоленск, другим — под Гомель, задерживать отступающие части. Словом, в самое пекло… А вот смотрите, я живой тем не менее, а он давно покойничек, пропал под Севастополем.

Вид у Фрейдлиха был раздосадованный, он заметно скучал, даже ушла с лица его постоянная разбойничья улыбка (я не описывал еще его внешность? Сейчас это сделаю), но спорить с Петуховым он не стал.

Признаться, меня немного удивила покорность Фрейдлиха. Это не совсем было на него похоже. За Фрейдлихом, сколько я знал, водилась одна слабость — он всегда торопился. Роста он был невысокого, но ладно сбит, — знаете эти спортивные фигуры, когда плечи широкие, таз узкий, а коленки, если взглянуть на человека, когда он в трусах, как бы на одной прямой от бедра к голени. Я был знаком с Фрейдлихом со школьных времен, хотя мы и не учились вместе, и я помню, что он, быстрый в движениях, отличался от всех нас своей постоянной подтянутостью, теперь я бы сказал даже — воинской выправкой. Ума не приложу: откуда она взялась у него? Из семьи он был отнюдь не военной: папа — врач-отоларинголог, мама — учительница музыки. Тысячу лет я знал Фрейдлиха, отличнейшего малого, очень интеллигентного, и очень сдержанного, и всегда очень находчивого, с острым умом, безукоризненно честного и отличного шахматиста. Если нужно что-нибудь еще сказать о нем, то можно было бы добавить: первое, что бросалось в глаза постороннему человеку, — великолепный ряд зубов, потому что Фрейдлих, как было сказано, постоянно улыбался. Если хотите — даже с некоторой издевкой. Признаться, мне он всегда напоминал, нет, не Наполеона — у того, в моем представлении, лицо хоть и было, может быть, хмурым, но вместе с тем каким-то сладким, кукольным, — а молодого корсиканца вообще. Да, представьте себе, он был похож на абстрактного корсиканца, каким представляешь его по романам Дюма или рассказам Мериме, — у кого из них описаны корсиканцы? Матово-смуглое лицо, вьющиеся каштановые, чуть запыленные ранней сединой красивые волосы, по-разбойничьи озорные глаза и зубы, видные в улыбке и до того ровные, белые, безукоризненные, что можно было подумать: они искусственные и сделаны из-за старательности не вполне натурально.

Тот вечер мне хорошо запомнился. После долгого нашего хождения по залитым водой, талым дорогам — мирная вкусная еда, давно не виданные лакомства, приятные, сердечные люди, и все это в гиблой стороне, на краю света, и впереди долгожданный, необходимый бросок вперед, этот самый знаменитый звездный час, — что может быть прекраснее!

Удивляло и как-то беспокоило одно: зачем Фрейдлих заговорил с Петуховым об участии в предстоящей атаке? Он что, не понимает: нам делать там нечего. Если говорить о себе самом, то в те дни у меня даже и пистолета своего не было. Хранился в кобуре маленький трофейный «вальтер», его дал мне на время командировки секретарь редакции, да беда — в обойме всего один патрон, и тот, неизвестно, выстрелит ли в случае нужды.

После ужина, чуть-чуть охмелев, так как из-за медицинского запрета я совсем отвык от водки и мне достаточно было двух-трех глотков, чтобы почувствовать опьянение, я вышел вместе со всеми из командного блиндажа. Было очень темно, даже небо не проглядывалось в нашем редком лесу. У костра сидели солдаты, с некоторыми мы были знакомы. Я услышал чьи-то слова:

— Ну, санинструктор, смотри! Ежели что, не сомневайся. Чего бы ни стоило, хоть за ноги тащи, хоть мордой по грязи, а из-под огня вытащи…

— Жить хочешь? — спросил кто-то.

— А то нет?!

— Валяй, Сундуков, насмаливай! А то санинструктор сдрейфит — и кончики, — добродушно заметил один из солдат; широкий, квадратный, грузный, он склонился к огню костра за угольком, и было видно его лицо, наполовину освещенное, — небритое, скуластое, с маленькими, живо сверкнувшими в отблеске огня черными глазками.

— А как иначе? — встрепенулся Сундуков, предупредительно настраивающий санинструктора. — Чтобы знал напрожог. Ежели враз не убьют, хуже нет загинаться под проволокой.

— Сторонник миролюбивой политики, одно слово, — подбросил тот боец, который разжигал для нас костер в ожидании Ильева, и посмотрел многозначительно в нашу сторону.

— Ты, Сундуков, не боись! Главное дело — подбирай сахарницу. А в голову тебе не вдарит. Кто во взводе не знает, как ты воюешь? Голова в укрытии, одна задница наружи, — сказал старший сержант Сильченко, покашливая и поплевывая в костер.

Подошел Петухов, подтянутый, угрюмый.

— Ну, вы эту оперетку кончайте. Всем отдыхать, и чтобы ни шороха! — И он закончил, обращаясь к нам, газетчикам: — И вам добрый совет — выспаться как следует. Завтра хлопот будет полное горло: беседовать с бойцами да записывать их героические подвиги.

Мне казалось, что спать в такую ночь невозможно. Очевидно, это было чисто литературное, то есть надуманное, представление, и я, так часто страдавший бессонницей в мирное время, заснул мертвецким сном, как только мы добрались до палатки санчасти и я улегся на свою койку, которой не переставал восхищаться, такая она была удобная.

Проснулся я вдруг от шума в палатке — среди тихой ночи она наполнилась резкими голосами, отрывистыми командами, стонами раненых. И как только я открыл глаза, я услышал тяжелые перекаты артиллерийской пристрелки, будто в доме, на верхнем этаже, кому-то взбрело на ум передвигать среди ночи громоздкую мебель. А в промежутках можно было разобрать отчетливые минометные удары и стрекотню пулеметов. Капитан Скробута был уже на ногах, и на его койку укладывали бесчувственного, забинтованного человека; мне не удалось рассмотреть, кто это был такой. Меня тряс за плечо санитар: нужно было освобождать койку — несли еще одного раненого. Он негромко стонал, на его забинтованной голове расползалось пятно крови. Это был младший лейтенант, днем я видел его в расположении батальона. Узнал ли он меня в полумраке палатки, нет ли, сказать не могу. Дрожащей рукой, не глядя, он почему-то отстегнул помятый трофейный фонарик, висевший у него на груди, и протянул мне.

— Возьмите, мне больше не понадобится, — сказал он.

Долго у меня после войны хранился этот случайный подарок. Между тем я встревожился: Фрейдлиха в палатке не было, и я вспомнил, что, проснувшись ночью, обратил внимание — его койка пуста; со сна я не придал этому значения. Куда же он подевался?

Немецкая артиллерия начала бить по нашему лесу. Тяжелые снаряды падали где-то совсем рядом, но, вероятно, из-за раскисшей почвы они уходили слишком глубоко под землю и при разрыве не давали широкого веера осколков. Тем не менее от каждого близкого разрыва в большой палатке полковой санчасти поднималась короткая безудержная паника. На койках и на носилках начинали метаться раненые, суетились санитары, кричали медсестры. На брезентовую крышу палатки с сухим шорохом сыпались хвоя, древесные ветки и кора, и казалось, что пошел дождь.

Нетрудно было догадаться, что ночь на исходе, атака на Козлово в полном разгаре, нас никто не позаботился или не захотел разбудить, и мы, в сущности, все проспали.

Я нагнулся за своими кирзовыми сапогами, незадолго до того полученными в армейском АХО, и в ту же секунду почувствовал мерзкий запах гари. Еще не подтянув их к себе, я понял, что в суматохе, в панике кто-то подтолкнул сапоги к раскаленной докрасна походной печурке и один из них горит. Господи, горит мой сапог! В дикой поспешности я подхватил его. Это был левый сапог, и он потерпел неописуемый ущерб — вся средняя часть голенища прогорела до самой головки. Некому было посочувствовать моей беде. Снова один за другим где-то близко упали тяжелые снаряды, на крышу санитарной палатки посыпались хвоя и ветки, закричали, заметались раненые. Я поотламывал горячие, еще дымящиеся, зловонные куски кирзы и, усевшись на двойном брезентовом полу, натянул сапоги. Левое голенище я обвязал вафельным полотенцем, — не помню теперь, думал ли я таким способом уберечь ногу от сырости или просто для того, чтобы скрыть нелепую дыру. Да, в этом краю с прожженным голенищем не напляшешься. А обратный путь по талому снегу и озерам. Все равно что идти босиком. Однако долго раздумывать о своем несчастье было некогда. Снова я вспомнил о Фрейдлихе. Его не было с нами.

В палатку вернулся Скробута. На мой сапог и полотенце, обвязанное вокруг ноги, он не обратил внимания.

— Слушай, — сказал он возбужденно, — Фрейдлиха нет. — Обычно Скробута обращался ко мне на «вы». — Он, наверно, пошел с наступающими порядками… Вот свинья, оставил нас в дураках.

— Не может быть, — сказал я, отлично понимая, что так оно и есть. — Ведь подполковник Петухов запретил.

Скробута меня уже не слушал.

— А где комбат? Где комбат? — спрашивал он раненого младшего лейтенанта, который подарил мне фонарик.

Мы склонились над ним, слушая его полувнятное бормотание.

— Невыносимый огонь противника, так вашу растак! Нет возможности поднять голову… — бормотал он несвязно. — Колючая проволока у Козлова…

— А где сам Ильев? — снова начал Скробута.

Лейтенант не ответил. Он начал повторять, что Ильеву удалось взять Козлово. Он лично был там вместе с комбатом. Младший лейтенант беспокойно заворошился, истерически вскидываясь. Где его полевая сумка? Где донесение комбата Ильева?

Уже после лейтенанта, подарившего мне фонарик, кто-то нам со Скробутой сказал, будто Ильеву передали командование двадцать седьмым полком, а прежнего командира, того, с бабьим лицом, отстранили. Ильев якобы снова и снова бросал людей на Козлово, беря их из других батальонов.

Едва-едва начало светать, и лес был полон угрожающих, неясных теней. Мы со Скробутой, натыкаясь на деревья, пошли на командный пункт батальона. Там никого не оказалось, кроме телефониста, полусонным голосом монотонно бубнившего в трубку:

— «Резеда» слушает! «Резеда» слушает!

Быстро вошел в блиндаж в подоткнутой за пояс, грязной шинели разгоряченный, сам не свой, старший лейтенант Остроухов.

— Ильев ворвался в Козлово! — закричал он, собирая какие-то бумаги. — Сейчас идем туда и будем перебазировать КП на новое место.

— У вас откуда эти сведения, старший лейтенант? — спросил Скробута.

— Да я прямо из штаба полка!

— Из штаба полка?

— Ну да, вызывал подполковник Петухов. Ильев представлен к ордену Александра Невского! Успех, невиданный успех!..

Заныл зуммер телефона.

— Товарищ старший лейтенант, возьмите трубочку, — сырым голосом сказал телефонист.

Остроухов закричал в трубку:

— Алё! Алё! «Резеда» на проводе. — Потное, грязное его лицо расплывалось в улыбке. — Так, слушаю, товарищ тридцать пятый… Сейчас будем перебираться… Есть, товарищ тридцать пятый… А как же, уже знаем… Сам Ильев? Нет, он еще не извещен. Сейчас возьму двух бойцов и лично пойду туда, где он находится. — Он бросил трубку, которую на лету подхватил встрепенувшийся телефонист, и повернулся к нам, сияющий. — Из политотдела дивизии. Передают о награждении капитана Ильева орденом Александра Невского.

Остроухов выбежал из блиндажа, и мы слышали, как он выкликает какие-то фамилии, — вероятно, бойцов хозяйственного взвода себе в сопровождение.

— Давайте прежде всего напишем для газеты хотя бы заметку, — сказал Скробута. — Из штаба полка передадут в политотдел дивизии, а они — в редакцию. Проявим оперативность. Я сейчас набросаю, а вы выправите, — заторопился Скробута. — А развернутую статью сделаем позже.

Он присел к столу. А я между тем думал: «Затем сюда и приковыляли. Значит, не зря трудились. Ильев все-таки взял Козлово. Значит, есть о чем писать». Я вышел из блиндажа, раздумывая обо всем, что произошло. И где же все-таки Фрейдлих, черт возьми!

Было уже совсем светло. Только сейчас я обратил внимание на установившуюся тишину. Странная, беспокойная тишина! Лишь изредка ее прерывали далекие одиночные выстрелы за короткие автоматные строчки.

Когда я вернулся в блиндаж, Скробута говорил с кем-то по телефону. Еще у входа я услышал его скребущий голос, он возбужденно кричал в трубку:

— Да, я «Резеда», прошу повторить, что там с нашим товарищем… Да мы его с ночи не видели! Что? Ну, не может быть!.. И не ранен?.. Ага, понятно. Сейчас идем… — Он кинулся ко мне. — Слушай, там произошло черт-те что!.. — начал он, не в силах сдержать возбуждение. — Он, конечно, пошел с ними. Ну не свинья?!

— Кто? Что? Нельзя ли спокойнее и по порядку? — прервал я Скробуту, не справляясь с раздражением, так как догадывался о том, что услышу в ответ.

— Ты что, не понимаешь? — Скробута опять перешел на «ты». — Фрейдлих, вот кто! На проводе был помощник начальника штаба полка, ну, который в пенсне. Нас там ждут… Ильев тяжело ранен. И самое удивительное — его вытащил на себе Фрейдлих. Представляешь? ПНШ-один сказал, он кинулся к нему под огнем, когда Ильев упал, и вытащил собственноручно… Нет, ты понимаешь, эта свинья полезла с наступающими подразделениями в самую кашу!

Вот, значит, как распределились силы! Я понимал, что ограничусь ролью наблюдателя, стыдился своей несмелости и горевал. Скробута, может быть, рисовался самому себе бесстрашным Георгием Победоносцем, мечтал действовать, но не решался и от этого сильнее завидовал Фрейдлиху, завидовал и негодовал… Почему же ты сам не собрался с духом, если сейчас называешь Фрейдлиха свиньей? Ты ведь в газету попал из стрелковой части, твой командирский опыт пригодился бы в наступлении. И здоров. Что же ты ругаешь Фрейдлиха, а сам не выказал никакой доблести? А Фрейдлих взял да пошел, хотя ему и не полагалось идти, в особенности после того, как Петухов запретил категорически.

По дороге к командному пункту полка мы встретили Фрейдлиха, живого и невредимого. Он был перемазан в грязи, в грязи было его матово-смуглое корсиканское лицо, а шинель залита еще не высохшей кровью.

— Сейчас подойдет санитарный «студебеккер». Нас приказано вывезти вместе с ранеными. Об Ильеве нужно срочно давать материал. Примостимся на бортах или на подножках.

В годы войны, если помните, машины еще выпускались с подножками. Мы повернули к палатке санчасти, и Скробута стал вязаться к Фрейдлиху, почему тот ушел потихоньку, не сказавшись нам. Это не по-товарищески, выслужиться он хочет, что ли? Я почти не слушал, что отвечал Фрейдлих, для меня все неслось в слишком бурном темпе, моя мысль не поспевала за событиями, и я лишь думал о том, как мы будем писать о батальоне Ильева.

На боковой тропинке показался Ильев, без фуражки, с забинтованной головой, его поддерживал незнакомый боец. Ильев хромал, едва переставлял ноги. Голова его поникла, он был смертельно бледен. Где его фуражка, где ординарец с плащ-палаткой? Мы подошли, чтобы помочь, Скробута предложил взять его на руки.

В распоряжении двадцать седьмого полка мы пробыли еще три дня, потому что каждое местечко в санитарных «студебеккерах», с великим трудом пробивающихся из медсанбата, будь то борта или подножки, нужно было предоставлять раненым, способным хоть как-нибудь держаться на ногах. Статью об Ильеве — портрет боевого командира — мы передали по телефону.

Все три дня, уже после того, как мы закончили статью, я шлепал по лесным тропам из подразделения в подразделение.

Наверно, я представлял собой смехотворное зрелище — замерзший, в мокрой солдатской шинели, с кирзовым сапогом, обмотанным грязным вафельным полотенцем! Это тоже война. И я не стремился вернуться в Москву, в мирную жизнь, к близким. Все, о чем я мечтал, если у меня тогда еще осталась способность мечтать, — вернуться в редакцию, в брошенный немцами теплый, сухой бункер — он теперь мой дом.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК