Москва: режим и зажим

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

…16 мая 1937 года истекал трехлетний срок воронежской ссылки Мандельштама.

Как-то оно будет дальше? Продлят ссылку или не продлят?[7] Отпустят или не отпустят?..

С тревогой в душе шли О. Э. и Н. Я. в здание областного управления НКВД на Володарского, 39, где находилась и приемная комендатуры. Будучи в Воронеже, Мандельштам сюда практически не заглядывал: сталинское «чудо о Мандельштаме» избавило его и от «прикрепления», то есть от необходимости отмечаться здесь с месячной или какой-то иной заданной частотой.

Идти было недалеко — проулками по кромке косогора по-над рекой Воронеж. Очередь в приемной к окошку совсем никакая — с полтора десятка мрачных интеллигентов. Почему? Объяснение пришло быстро: времена изменились, и высылками и ссылками НКВД больше не пробавлялся. Из следственной тюрьмы дорога вела уже не в губернские города и даже не в ссылочную глухомань, а прямо в лагеря или на смерть.

Самое верное, на что можно было рассчитывать, это на отсутствие ответа, на что-то вроде «Ваших бумаг нет, приходите завтра или через неделю». Но рука из окошка протянула Мандельштаму бумажку, справку по форме № 13, где черным по белому стояло:

«Настоящая справка выдана для представления в Управление (Отдел, Отделение) РК Милиции по месту избранного жительства для прописки. / Справка действительна при предъявлении паспорта и при прописке оставляется в соответствующем Управлении (Отделе, Отделении) Милиции»

Перечитав, О. М. «ахнул» и даже бросился назад переспрашивать: «Значит, я могу ехать куда хочу?» Но дежурный рявкнул, не отвечая, и недоумевающий счастливец отошел, словно боясь утерять в счет ответа, если бы он был дан, толику своего счастья.

…Начались предотъездные хлопоты. В тот же день Надежда Яковлевна завершила переписывать для Наташи Штемпель «Наташину книгу», а Осип Эмильевич подарил ей «Шум времени» с надписью: «Милой, хорошей Наташе от автора. В. 16/V-37 г.»[8].

Еще как минимум неделя ушла на «ликвидацию воронежской оседлости». Скарб распродали и раздарили, но всё равно осталась груда вещей, на которые троица — поэт, его жена и его теща — однажды уселись на воронежском вокзале в ожидании поезда. В кармане мандельштамовского пиджака веером разлеглись три небольшие картонки — плацкарты на Москву[9]. А на следующее утро та же троица, передавая друг другу корзинки, узлы и чемоданы, вылезла уже на столичную платформу.

Везение, однако, продолжилось и в Москве. Ни Костарева, ни его жены и ребенка, ни даже его вещей в квартире не было: короткая записка на столе извещала о том, что всё это откочевало на дачу.

И сразу же предарестная жизнь и жизнь нынешняя «склеились» в единое целое, словно и не было той страшной трехлетней пустоты посередине, заполненной Лубянкой, Чердынью, Воронежем, Воробьевкой, Задонском, стукачом Костаревым за одной стеной и гитаристом Кирсановым за другой. Оказавшись одни и у себя, Мандельштамы враз забыли и про новые ежовые времена (а ведь был самый канун того, что позднее станут называть Большим террором!), и про свои «минус двенадцать»[10]. Они вдруг потеряли страх и уверовали в прочность своего возвращения, в то, что они достаточно намаялись и отныне их ждет нормальная и спокойная жизнь. И неважно, что Костарев, их жилец и персональный доносчик, не съехал, а всего лишь на даче, как неважно и то, что всё время давало о себе знать больное сердце, и Осип Эмильевич всё норовил прилечь и полежать. Важно то лишь, что они снова дома, что они у себя, что вокруг трамваями позвякивает курва-Москва, где живут и где ждут любимые друзья и братья и где водят по бумаге пером собратья по цеху.

И первый же московский день Мандельштама задался! С самого утра он обернулся двойным счастьем — встречей с Ахматовой, подгадавшей свой приезд к их и остановившейся еще накануне в их же доме у Ардовых, и вожделенным походом «к французам», в масляное царство обморочной густой сирени, кустившейся за стенами Музея нового западного искусства.

Ну разве не чудо, что первым гостем была именно Ахматова? Всегда, когда Мандельштаму было особенно трудно, она оказывалась рядом — вместе с Надей встречала в Нащокинском «гостей дорогих» и тотчас же пошла хлопотать, провожала его в Чердынь и проведывала в Воронеже. Нет, при ней Мандельштам и не думал лежать — он бегал взад-вперед и всё читал ей стихи, «отчитывался за истекший период», аккурат вобравший в себя «Вторую» и «Третью» воронежские тетради, которых Ахматова еще не знала. Сама она прочитала совсем немного, в том числе и обращенный к Мандельштаму «Воронеж»: на душе у нее самой скребли кошки — заканчивался пунинский этап ее жизни…

2

На следующий же день Мандельштам пошел в Союз писателей к Ставскому — устраивать свои литературные дела: договариваться о вечере и публикациях, может быть, о службе и возобновлении пенсии и уж наверняка — о московской прописке (а заодно и выслушать слова признательности за то, что он, несчастный ссыльный поэт, так помог всемогущему Ставскому в эти годы со временным устройством его товарища Костарева).

Но!..

Владимир Петрович оказались, видите ли, чрезвычайно заняты и в спонтанном приеме отказали. «Через неделю, не раньше», — передали они через секретаря.

А в этой «неделе» таилась для Мандельштама самая настоящая административная западня — столько ждать, не нарушая режим, он не мог. Он должен был куда-то уехать! — и именно этого от Мандельштама ожидали, собственно, и «занятый по горло» Ставский, и его деликатный дружбан и дачник Костарев, готовящийся стать отцом.

Проблема Костарева, кстати, и вообще не должна была возникнуть, ибо по мартовской, 1936 года, «джентльменской» договоренности между ним и Мандельштамами он поселялся в Нащокинском под поручительство Ставского самое большее на 8–9 месяцев и, стало быть, должен был смотать свои удочки не в мае 1937-го, а самое позднее в январе[11]. Но для джентльменских договоренностей надобны джентльмены: удочки Костарев не смотал и в конце концов прописался на мандельштамовской жировке! (Этот прямой профит от мандельштамовской зэковской судьбы и близкая личная дружба со Ставским заставляют лишний раз задуматься о, возможно, и гораздо более зловещем участии и Костарева во всей истории со вторым арестом Мандельштама).

Но друзьям-дальневосточникам не повезло, вернее, чрезвычайно «повезло» самому Мандельштаму — в Доме Герцена, куда он доковылял после холодного душа в приемной у Ставского, на внутренней лестнице, ведущей в Литфонд, куда он направлялся, с ним приключился стенокардический криз. «Скорая», которую вызвали сотрудники Литфонда, оказала Мандельштаму первую помощь и доставила его домой, наказав лежать, не вставая, как минимум два или три дня.

Случилось это скорее всего 22 мая, поскольку 25-го он сам отправился в поликлинику Литфонда. Там его осмотрела профессор Разумова, консультант экспертизы нетрудоспособности, и, кажется, всё-всё поняла. Вот ее комплексный медико-социальный диагноз: «по состоянию здоровья показан абсолютный покой в продолжении 1–2-х дней».

Соответствующая справка, в сочетании с постоянно продлеваемым бюллетенем (листком о нетрудоспособности), защитила Мандельштама и на протяжении еще целого месяца(!) обеспечивала легитимность его пребывания в Москве. Чуть ли не каждый день заходил и литфондовский врач — откуда такое внимание и сострадание?..

Разумеется, и Мандельштам не сидел на месте. Он ходил по Москве и наслаждался свободой, хотя бы и мнимой. Сильнейшее впечатление оставило новое, с иголочки, московское метро (самая красивая из станций — «Кропоткинская» — была буквально в двух шагах от его дома).

А вот люди — люди скорее огорчали: «Какие-то все поруганные», — сказал он о москвичах Эмме Герштейн[12]. А ведь каждый прятал от других — на самом дне души — свой страх и драгоценные имена тех близких, кто уже пал в Большом терроре.

3

…Но однажды кончилась и медицинская защита: последний раз бюллетень был продлен 20 июня — по обыкновению, на три дня, до 23-го числа. Именно в эти несколько дней, наверное, и приехал Костарев, сказав, что на несколько дней. Кульминацией его приезда стал визит милицейского чина, косившего под «монтера».

Мандельштам его сразу же «разоблачил»! Выйдя из-за шкафа, где он сидел вместе с женой и заехавшим в Москву Рудаковым, он пошел прямо на «монтера» и сказал: «Нечего притворяться, говорите прямо, что вам нужно — не меня ли?»[13]

Милиционер не покраснел и не стал отпираться. Предъявив свои документы, он потребовал у Мандельштама его, после чего повел его в отделение милиции. Но далеко они не ушли: по дороге с ведомым опять случился припадок, и «Скорая» вновь водворила поэта в его проходное царство. Поднимали его на последний этаж на кресле, одолженном у Клычковых, живших в том же подъезде на первом этаже: не исключено, что и «монтеру» пришлось поучаствовать в этом неожиданном для милиции трансфере. Дождавшись, когда Мандельштам придет в себя, он попросил все его медицинские справки и бумаги и ушел в костаревскую комнату, где стоял мандельштамовский телефон. Выйдя из этой своеобразной телефонной будки, он кинул справки на стол и бросил сказанное на том конце провода: «Лежите пока» — и ушел.

Происходило это всё скорее всего 20 или 21 июня: до реального отъезда в Савёлово оставалось всего несколько дней. Пару дней Мандельштама посещали и врачи, и милиционеры (последние даже дважды в день — соблюдается ли режим?).

Если днем Осип Эмильевич развлекался (вон, сколько у них со мной хлопот!), то ночью его охватывало отчаянье: однажды он даже пригласил жену вместе выпрыгнуть из распахнутого окна, но та, памятуя о Чердыни, произнесла: «Подождем», — и Мандельштам не стал настаивать.

Поводом же для суицида мог послужить классический и экзистенциальный вопрос советского человека — вопрос прописки и, соответственно, жилплощади. Сообразив, что весь сыр-бор с «монтером» в штатском только из-за этого, Мандельштамы улучили момент, когда не было ни врачей, ни милиции, и спустились в домоуправление. Там-то и выяснилось самое главное: сволочь Костарев сумел, во-первых, выписать Надежду Яковлевну, а во-вторых, оформить себе в порядке исключения («звонили, просили сделать исключение!») постоянную прописку взамен временной!

Побывали они — по поводу прописки — и в милиции: сначала в районной, а потом и на Петровке, в центральной. В прописке им отказали (ну не Ставский же будет за него просить!), а заодно объяснили, что и в Воронеже их теперь не пропишут: после отбытия срока приговорные «минус двенадцать» превращались для лиц с судимостью в пожизненные «минус семьдесят»!.. И не только для репрессированных, но и для их ближайших родственников![14]

Наконец, терпение «монтера» лопнуло, и он сказал однажды утром, что пришлет «своего врача». О. Э. воспринял это адекватно — как угрозу прекратить это либерально-медицинское безобразие, и в тот же день он и Н. Я. бежали из своего дома. Ночевали у Яхонтова на Новом шоссе[15], а назавтра, когда Н. Я. пришла к матери за приготовленными к отъезду вещами, Костарев немедленно вызвал милицию, потащившую в отделение уже ее. При виде вздувшегося живота жены изуверско-мародерское его терпение тоже грозило лопнуть: дочь Наташа родилась буквально через несколько дней после бегства из своего дома Мандельштамов — 3 июля 1937 года[16].

Н. Я. в милиции соврала, что Мандельштам уже уехал из Москвы, а куда — неизвестно. Но и с ней самой, женой контрика, выписанной из «московского злого жилья» и более не прописанной, церемониться больше не стали и взяли подписку об оставлении пределов Москвы в течение 24 часов.

Но даже в такой административной малости Мандельштамы, эти государственные преступники и нарушители паспортного режима, отказали родному государству В «бесте» у Яхонтова они отсиживались еще три дня, обложившись картами Подмосковья и только теперь задумавшись: а куда же податься?