В Саматихе: мещерская западня и арест

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…8 или 9 марта он и Н. М. приехали в профсоюзную здравницу «Саматиха» треста по управлению курортами и санаториями Мособлздравотдела при Мособлисполкоме. Аж в двадцати пяти верстах от железнодорожной станции Черусти, что за Шатурой, — настоящий медвежий угол[128].

…Когда-то здесь был лесозавод и усадьба Дашковых. Вековые корабельные сосны и сейчас поскрипывают над десятком бревенчатых зданий: война и пожары пощадили их. Зимой здесь отдыхало человек пятьдесят, летом же — до трехсот. В начале войны здесь был детский госпиталь, а с 1942 года и по сей день — Шатурская психиатрическая больница № 11. Добавился один рубленый корпус, кое-что перестроено, а так — всё осталось по-старому, как при Дашкове или при О. М. Нет, правда, танцевальной веранды в «господском» доме, столовая с небольшой сценой перестроена под палаты, а там, где была баня и прачечная, теперь клуб, но никто уже и не помнит, где была избушка-читальня. Липовые аллеи сильно заросли, и не звучит уже в них хмельной аккордеон затейника Леонида; пересох и один из прудов, а на другом и в помине нет лодочной станции, — но всё как-то по-прежнему зыбуче, ненадежно и зловеще, словно нынешний профиль лечебницы обнажил что-то постыдно-сокровенное, молчаливо-угодливое, растворенное в таежном воздухе этой мещерской окраины. Не удивился бы, если б узнал, что судьба вновь заносила сюда бывших оперативников, бывших отдыхающих, бывших главврачей!..

Десятого марта — в день, когда в Ленинграде был арестован Лев Гумилев[129], — О. М. написал Кузину уже из Саматихи бодрое и оптимистичное письмо:

«Дорогой Борис Сергеевич! Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка. „Имею право бить в бубен с бубенцами“. В старой русской бане сосновая ванна. Глушь такая, что хочется определить широту и долготу»[130]

Знакомая прозаическая отточенность и цепкость фразы говорят о бодром и чуть ли не о рабочем настроении. Уж не набросок ли это новой прозы?

Один из главных персонажей письма — музыка:

«Любопытно: как только вы написали о Дворжаке, купил в Калинине пластинку. Славянские танцы № 1 и № 8 действительно прелесть. Бетховенская обработка народных тем, богатство ключей, умное веселье и щедрость.

Шостакович — Леонид Андреев. Здесь гремит его 5-я симфония. Нудное запугивание. Полька Жизни Человека. Не приемлю.

Не мысль. Не математика. Не добро. Пусть искусство: не приемлю!»

Надо полагать, что 5-ю симфонию Шостаковича О. М. слушал по радио чуть ли не в первый же день своего приезда в Саматиху. Физическая ее премьера в Консерватории состоялась совсем недавно — 29 января, а 1 марта — там же — было ее второе представление[131].

Как бы то ни было, но ранней весной 1938 года, встав на лыжи и надышавшись сосновым воздухом Саматихи, Осип Эмильевич вновь почувствовал себя молодым и даже ощутил «превращение энергии в другое качество».

Оттого-то и доверяешься той особенной мажорности, с какою пишутся редкие письма престарелым и не с тобою живущим родителям, — именно ею пропитано единственное письмо, посланное из Саматихи отцу 16 апреля:

Дорогой папочка!

Мы с Надей уже второй месяц в доме отдыха. На два месяца. Уедем отсюда в начале мая. Отправил сюда Союз Писателей (Литфонд). Перед отъездом я пытался получить работу, и ничего пока не вышло. Куда мы отсюда поедем — неизвестно. Но надо думать, что после такого внимания, после такой заботы о нас, придет и работа. Здесь очень простое, скромное и глухое место. 47, часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал. Нас поместили в отдельный домик, где никто, кроме нас, не живет. А в главном доме такой шум, такой рев, пенье, топот и пляска, что мы бы не могли там выдержать: чуть-чуть не бросили и не вернулись в Москву. Так или иначе, мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше. Только одышка да глаза ослабели. И очень тяжело без подходящего общества. Читаю мало: утомляюсь быстро от книг, и очки неудачные.

Надино здоровье неважно. У нее болезнь печени или желудка и что-то вроде сердечной астмы. Последняя новость — часто задыхается, и всё боли в животе. Много лежит. Придется ее исследовать в Москве.

У нас сейчас нет нигде никакого дома, и всё дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить. Если я получу работу, мы поселимся на даче и будем жить семьей. Сейчас же приедешь ты, а еще возьмем Надину сестру Аню. Она очень больна. Квартиру в Москве мы теряем. Но главное: работа и быть вместе.

Крепко целую тебя. Горячо хочу видеть.

Твой Ося.

Жду немедленного ответа о твоем здоровье, самочувствии.

Остро тревожусь за тебя. Если не ответишь сразу — буду телеграфировать.

Сейчас же пиши о себе.

Лучше всего дай телеграмму: как здоровье.

Адрес мой: Ст. Кривандино Ленинской Ж. Д., пансионат Саматиха. Отвечай, сообщи о себе в тот же день.

И далее — приписка невестки: «Целую вас… Пишите… Надя».[132]

Да, действительно, Литфонд не только оплатил обе путевки в Саматиху, но и всячески озаботился тем, чтобы О. М. были «созданы условия» для отдыха (кто-то из Союза несколько раз звонил главному врачу, справлялся, как и что). Всё шло, пишет Надежда Яковлевна, как по маслу, без неувязок: и розвальни с овчинами на станции, и отдельная палата в общем доме, а затем, в апреле, — и вовсе изолированная изба-читальня, и лыжные прогулки, и предупредительный главврач[133]. Правда, в город съездить почему-то никак не удавалось, и О. М. даже однажды спросил: «А мы, часом, не попались в ловушку?» Спросил и тут же забыл, вернее, прогнал эту малоприятную догадку, благо под рукой были и Данте, и Хлебников, и Пушкин (однотомник под редакцией Томашевского), и даже подаренный Борисом Лапиным Шевченко.

Поговорить и правда было не с кем: отдыхающие были поглощены флиртом, один только затейник поначалу приставал к О. М. с карикатурными идеями насчет вечера стихов О. М.[134], — поэтому молодая барышня с «пятилетней судимостью», да еще «знакомая Каверина и Тынянова», легко втерлась к нему в доверие. Со временем стало ясно, что барышня, неожиданно уехавшая накануне Первомая, была «шпичкой» и находилась тут в служебной командировке; впрочем, и главврачу просто было велено О. М. не выпускать.

Итак, западня? Кошки-мышки?

Малоприятная догадка, кажется, подтверждалась…

Только вот что же можно предпринять, сидя в западне?!.

И всё же О. М. не унывал: «Не всё ли равно? Ведь я им теперь не нужен. Это уже всё прошлое…»

Увы, он ошибался: Саматиха была западней…

Подготовка ареста и арест

Ну кто же, как не чекисты, действительно, помогут писателям «решить этот вопрос о Мандельштаме», решить крепко и окончательно?

Правда, на согласования и разработку «операции» потребовалось некоторое время. На письме писательского вождя стоит штамп Секретно-политического отдела НКВД: «4 отдел ГУГБ. Получено 13 апреля 1938».

Иными словами, Ежов держал письмо у себя чуть ли не месяц!

Почему?

Да потому, думается, что в первом — 1934 года — деле этого дерзкого антисоветчика оставались видимые для него следы «чуда» и самого высочайшего великодушия, так что и на этот раз, продолжим догадку, потребовалось то или иное проявление воли вождя. На что и ушел календарный месяц. Кроме того, в Ленинграде вовсю шло дело о «заговоре писателей», фактическим фигурантом которого являлся и О. М., — и, возможно, еще не начавшееся московское следствие запросило результаты ленинградских коллег.

О воле вождя будем судить по результату: сроки действия чуда явно истекли! О чем, в сущности, и сказали или дали понять — Андреев Фадееву, а Журбенко Ставскому. И как только политическое решение было принято, закипела практическая чекистская работа!

Первым долгом — служебное обоснование. Вот справка, написанная начальником 9-го отделения 4-го отдела ГУГБ Юревичем[135] (разумеется, со слов Ставского):

«По отбытии срока ссылки МАНДЕЛЬШТАМ явился в Москву и пытался воздействовать на общественное мнение в свою пользу путем нарочитого демонстрирования своего „бедственного положения“ и своей болезни.

Антисоветские элементы из литераторов используют МАНДЕЛЬШТАМА в целях враждебной агитации, делают из него „страдальца“, организуют для него сборы среди писателей. Сам МАНДЕЛЬШТАМ лично обходит квартиры литераторов и взывает о помощи.

По имеющимся сведениям, МАНДЕЛЬШТАМ до настоящего времени сохранил свои антисоветские взгляды.

В силу своей психической неуравновешенности МАНДЕЛЬШТАМ способен на агрессивные действия.

Считаю необходимым подвергнуть МАНДЕЛЬШТАМА аресту и изоляции».

На справке — три резолюции:

1) «т. Фриновский[136]. Прошу санкцию на арест. 27.4. Журбенко»[137], 2) «Арест согласован с тов. Рогинским[138]. Подпись. 29/IV 38» и 3) «Арестовать. М. Фриновский. 29/IV 38 г.».

Подпись Фриновского — замнаркома внутренних дел — стоит и на ордере № 2817 на арест. Выписали ордер — 30 апреля[139].

…Прибытию в Саматиху опергруппы предшествовал приезд туда 30 апреля еще и районного начальства на двух легковых машинах. 1 мая, когда весь дом отдыха буйно отмечал праздник, гуляли, по-видимому, и чекисты.

Первомайские газеты захлебывались подобающими жизнерадостностью и энтузиазмом. Сообщалось, например, что накануне праздника открылось движение по новому Крымскому мосту в Москве, что в праздничный вечер давали следующие спектакли: в Большом — «Поднятую целину» (закрытый просмотр; был там, наверно, и Сталин), во МХАТе — «Любовь Яровую», в Вахтанговском — «Человека с ружьем», в оперетте — «Свадьбу в Малиновке» и т. д.

Скромный стук в дверь избушки-читальни раздался, как вспоминает Н. М., под утро 2 мая (по чекистским документам — третьего): двое военных (сотрудники НКВД Шишканов и Шелуханов) в сопровождении главврача Фомичева[140] предъявили ордер (О. М., кстати, поразило, что он был выписан еще в апреле).

Обыска как такового не было: просто в заранее приготовленный мешок вытряхнули всё содержимое чемодана. Согласно описи, это: «1) паспорт серии Ц.М. № 027827 и 2) рукопись и переписка — одна панка, книга — автор О. Мандельштам».

Никаких претензий и жалоб арестованный не заявил, и вся операция заняла около 20 минут…

Проводить Осипа Эмильевича до Черустей его жене позволено не было[141].

В ночь перед арестом ей снились иконы: сон не к добру.

Больше она мужа уже никогда не видела. Канули в Лету и стихи, написанные здесь: запомнить их Надежда Яковлевна не успела.

…И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут…