Девятый свидетель: Иван Милютин (1968)[425]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Осенью 1938 года, по свидетельству Д. М. Маторина, начальником Владивостокского пересыльного лагеря был некто Смык, а комендантом, по свидетельству Е. М. Крепса, — Абрам Ионович Вайсбург[426], сам из бывших ссыльных (по другим сведениям — полковник)[427]. Оба оставили по себе добрую память относительной незлобивостью.

Распределенного в 11-й барак Мандельштама, как и других новичков, встречал староста. Невольно преувеличивая, Н. Я. писала:

«Старостами бараков, как и повсюду в те годы, назначали уголовников, но не рядовых воров, а тех, кто и на воле был связан с органами. Этот „младший командный состав“ лагерей отличался крайней жестокостью, и „пятьдесят восьмая“ от них очень страдала, не меньше, чем от настоящего начальства, с которым они, впрочем, соприкасались реже»[428].

Старостой 11-го барака, согласно В. Л. Меркулову, был артист одесской эстрады, чемпион-чечеточник Левка Гарбуз (его сценический псевдоним, возможно, Томчинский[429]). Мандельштама он вскоре возненавидел (возможно, за отказ обменять свое кожаное пальто) и преследовал, как мог: переводил на верхние нары, потом снова вниз и т. д. На попытки Меркулова и других урезонить его Гарбуз только всплескивал руками: «Ну что ты за этого дурака заступаешься?»

В середине ноября Гарбуз исчез[430], и старостой барака стал Петр Федорович Наранович (1903-?) — бывший заведующий СибРОСТА-ТАСС, спецкор «Известий» и председатель радиокомитета в Новосибирске[431] при секретаре Западно-Сибирского крайкома Роберте Эйхе (1890–1940).

Барак как социум был дважды структурирован. Номинально он был разбит на «роты», к которым приписывалось определенное количество заключенных, а фактически состоял из компактных жилых гнезд нескольких десятков «бригад» по нескольку десятков душ в каждой, состав которых складывался нередко еще в эшелонах и вполне демократически — волеизъявлением снизу.

Так, одна из «бригад» 11-го барака состояла человек из 20 стариков и инвалидов: ютилась она поначалу под нарами, выше первого ряда им и по поручням вскарабкаться бы не удалось. Их «старшим» был самый младший по возрасту — 32-летний и единственный здоровый — Иван Корнильевич Милютин. Он родился 23 апреля 1906 года в Ярославле. Инженер-гидравлик, до ареста (26 января 1938 года) он служил в Наро-Фоминском военном гарнизоне инженером. С единственной сохранившейся долагерной фотографии (год съемки неизвестен) он смотрит на нас — «совсем молодой и благополучный. С Мандельштамом встречался уже совсем другой человек»[432].

Первый приговор в отношении к Милютину датирован 24 июня 1938 года[433]. Во Владивостокский пересыльный лагерь он прибыл незадолго до Мандельштама, жил с ним в одном бараке, о чем написал воспоминания.

В конце ноября или начале декабря 1938 года пароходом «Дальстрой» И. К. Милютин был отправлен на Колыму: молодым и здоровым — место там, а не на пересылке. Освободился он в 1946 году, но 25 июня 1949 года был вновь арестован и отправлен в ссылку на Ангару, в село Богучаны Красноярского края. Здесь, в 1950 году он познакомился с сосланной сюда же Тамарой Павловной Натовской, полюбил ее и женился на ней.

Милютина реабилитировали 24 апреля 1956 года, когда они проживали уже в Минусинске, откуда на следующий год он — вместе с женой и тещей — переехали в Эстонию, в Таллин. Здесь он и умер 3 октября 1973 года.

2

В 1958 году, по настоятельной просьбе жены, он — единственный из всех солагерников поэта! — записал свои воспоминания о встрече в лагере с О. М.

Еще раз процитирую письмо сына:

«Надо сказать, что Иван Корнильевич Милютин был сломлен Сибирью. В отличие от своей жены, Тамары Павловны Милютиной, страстной рассказчицы, а впоследствии и мемуаристки, отец, каким я его знал, был замкнутым и молчаливым человеком. Он никогда не рассказывал о сибирских годах, тем более не писал. По ночам отец кричал во сне, и матери приходилось его будить. Только после его смерти я узнал, что из года в год он видел один и тот же сон, как его арестовывают… Я думаю, что возвращение к сибирским воспоминаниям при написании текста о Мандельштаме далось ему нелегко, но жене удалось его уговорить».

О дальнейшей судьбе воспоминаний мужа сама Тамара Павловна пишет так:

«Эти воспоминания Соня Спасская сразу же переправила через Ахматову Надежде Яковлевне Мандельштам. В то время, по-видимому, Надежда Яковлевна отовсюду получала сведения о своем муже — и ничему не верила, соответственно своему характеру.

В 1989 г. в журнале „Смена“ была прекрасная публикация Павла Нерлера — „Дата смерти“. В ней даны очень подробные рассуждения Надежды Яковлевны о достоверности сведений Ю. Казарновского, В. Меркулова и Л. (не захотел, чтобы было названо его имя). И обо всех этих драгоценнейших сведениях говорится чуть с недоверием.

На три странички Ивана Корнильевича она внимания не обратила. Там ничего не было, что шло бы вразрез с достоверными рассказами других…

К стихам Осипа Мандельштама у Ивана Корнильевича было особое враждебное отношение. Он ведь был страшный ревнивец: считал, что раз я ему нравлюсь, так же точно я нравлюсь и всем окружающим, и был уверен, что каждый, прочитавший мне стихотворение (почему-то именно Мандельштама) — уже покорил мое сердце. Это очень усложняло нашу жизнь. Однажды он сказал:

„Я не настолько глуп, чтобы подозревать тебя в реальной измене, но одна мысль о том, что ты духовно можешь предпочесть другого — непереносима“.

Мне хотелось, чтобы Иван Корнильевич Милютин сказал о себе сам. Кажется, это получилось»[434].

Н. Я. Мандельштам сохранила воспоминания Милютина в своем архиве[435], но какого бы то ни было отражения в ее собственных «Воспоминаниях» они и впрямь не нашли. Возможно — из-за критических упреков в адрес О. М. (например, по поводу симуляции О. М. сумасшествия или его контактов с блатными)[436]. Но, скорее всего, по иной причине. Если дата на записках («Ноябрь-декабрь 1967 г.») означала не что иное как время их получения Н. Я. (написаны они, напомним, были в 1958 году), то к этому сроку первая книга Н. Я. Мандельштам была не только написана, но и передана для публикации на Запад, а во второй, которую она писала, изначально посвятив ее Ахматовой, для возвращения к теме смерти поэта уже не находилось места.

Второй вариант более правдоподобен, но в таком случае «выпадает» одна деталь: сама Ахматова уже никак не могла быть передаточной инстанцией между вдовой Милютина и вдовой Мандельштама.

В 1997 году в Таллине вышла мемуарная книга Т. П. Милютиной, в которую она включила и странички мужа о Мандельштаме. Список, сохранившийся в мандельштамовском фонде в РГАЛИ, отличается от печатного лишь малосущественными деталями (по-видимому, работа редактора).

Здесь дается по этому списку.

Иван Милютин

[О. Э. МАНДЕЛЬШТАМ В ПЕРЕСЫЛЬНОМ ЛАГЕРЕ]

Смолкли удары колес по стыкам, но долго еще в ушах не проходило эхо этого стука. Тело еще не привыкло к движеньям после месячного сидения и лежания в запертом товарном вагоне. Ушла на запасной путь длинная змея красных вагонов, с решетками, пулеметами и прожекторами. Две тысячи людей были выстроены в колонну по пять человек, окружены конвоем и собаками, куда-то пошли. Впереди ожидало пространство, окруженное забором, колючей проволокой, вышками. Широкие ворота. На воротах висел какой-то лозунг. Какой — уже ушло из памяти. Началась передача от дорожного конвоя — охране пересыльной зоны. Счет шел по пятеркам: «первая, вторая, третья»… Были какие-то надежды на отдых, на какую-то ясность своего существования. Изнуренные дорогой, голодом и неподвижным сиденьем люди как-то даже приободрились. Но психологическое облегчение не было долговременным: уже в воротах появился молодой человек, объявивший, что дисциплина здесь палочная.

И, действительно, в руках у него была палка. Состав поезда влился в одну из зон Владивостокской пересылки.

Стояли какие-то брезентовые палатки и палатки из досок. Сначала отделили «политических» от «урок». Это было большое облегчение. Осталась своя среда. Среда людей, в которой трудно было встретить человека без высшего образования, большого политического прошлого. Перед моими глазами промелькнул знакомый заместитель наркома. Встретил и других, знакомых по газетам. Но тогда ничего не интересовало. Чудовищное унижение поглотило внутри все. Отдельных «контриков» погнали еще в какую-то зону. «Привет огонькам большого города» — насмешливо встречала нас обслуга зоны. В зоне стояли четыре довольно капитальных барака (сараи без окон). Внутри сплошные нары в три яруса.

Почему и как — не буду описывать, так как цель моего рассказа другая, — я оказался в группе пожилых и, я бы сказал, старых людей. Как-то они объединились вокруг меня, хотя мне и было тогда 32 года (1938 год). Собралась группа человек в двадцать. Мы не спрашивали друг друга ни о чем. Биография была каждому ясна. Преданность гуманным идеям, жертвенность, гражданская война, горение на работе и избиения в застенках Сталина. Объединила какая-то похожесть друг на друга, не высказываемая словами. А во мне, очевидно, была еще сила жизни и сила организации, которая и объединила вокруг меня группу стариков. Некоторым было далеко за семьдесят.

Зона для «контриков» уже была заполнена. Наша часть зоны была численностью около двух тысяч. А сколько таких зон — трудно сказать. Бараки переполнены, люди располагались на улице. Строили палатки из одежды и одеял, подкапывались под здание барака и располагались под полом. У меня и моих стариков не было лишней одежды. Отчаяние толкнуло на решительный шаг. Прямо переступая через лежащих на полу людей и находя между телами промежутки, мы валились и засыпали счастливыми, что попали под крышу Как ни тесно, но нашлось место на полу и нам. Над нами стояло еще три ряда нар с плотно лежащими людьми. Первые ночи не было места и на полу. Садились на край нижнего яруса. Сон сваливал сидящих людей, а лежащие счастливцы зло отпихивали падающих. Человеки боролись за жалкое логово, за возможность вытянуться во сне. Но находились и такие, кто скрючивался, принимая самую малогабаритную позу, чтобы дать другому возможность поспать. По людям ползали вши. Дизентерия и тиф освобождали места, занимаемые с радостью измученными людьми. Однажды была устроена и баня. Среди поля стояли души. Раздевались на улице, получали какие-то два укола и шли под душ. Уже было холодновато, и часть людей проходила мимо душей в «чистое отделение». Здесь получали белье. Получил, было, и я, но, увидев ползавших по стиранному белью вшей, взять его отказался. Мне казалось, что собственные вши менее опасны.

В зоне был пригорок. С него была видна деревянная постройка с окнами. Это больница. Невдалеке стояли две печи для сжигания трупов. Трупы несли туда из больницы довольно часто. Это зрелище как-то примелькалось, и мало кто обращал на него внимание. Смерть освободила для нас место на полу и, частично, на нижних нарах. Я так и оставался как бы старшим группы. Моей обязанностью было распределение хлеба, наблюдение за относительным порядком — в нашей маленькой группе.

В бараке содержалось 600 человек во главе со старостой-заключенным. Что это был за человек — не знаю. Но только однажды он мне помог перенести приступ озноба и температуры, положив меня на верхние нары, где было относительно тепло.

Однажды он подвел ко мне человека и просил включить его в мою группу. «Это Мандельштам — писатель с мировым именем». Больше он ничего не сказал, да я и не интересовался. Много было людей с большими именами, и это было совершенно обыденно. Жизнь потекла своим порядком: голодали, бросали в сторону вшей, ждали раздачи баланды. Мандельштам куда-то уходил, где-то скитался. Не отказывался составлять для блатарей и «веселые» песни. Никаких разговоров с Мандельштамом я не вел, да и смешно было о чем-то спрашивать, о чем-то говорить, когда унижение достигло крайнего предела. Мне казалось, что Мандельштам симулирует сумасшествие, и это не было мне приятно. Но и к этому относились равнодушно. А я думал: если это спасает — пусть спасается. Но на его вопрос, производит ли он впечатление душевнобольного, я отвечал отрицательно. Так как он сидел ко мне боком, то по профилю лица мне показалось, что его огорчил мой отрицательный ответ. Он как-то сник.

Да, надо еще сказать, что в бараке было несколько действительно умалишенных, на фоне которых Осип выглядел вполне здравомыслящим, а разговоры его со мной были умны. От всяческих уколов Мандельштам отказывался. Боялся физического уничтожения.

Расстался я с Осипом в конце ноября или в начале декабря. Я был отправлен на Колыму. Пошел на это добровольно, так как инвалидам разрешали оставаться. Мандельштам все же был, очевидно, признан инвалидом. На Колымских пересылках я его не встречал.

Основанием моей добровольности было желание убежать куда угодно от вшей, дизентерии и смертей. Теплилась надежда, что на Колыме будет что-то менее безнадежное. Осип решил остаться и, мне кажется, он погиб от обыкновенной вши, самой обыкновенной. А может быть, и от дизентерии — не знаю.

Я сидел в третьем или четвертом ярусе трюмов парохода «Дальстрой», везущего семь тысяч заключенных на еще неизвестные муки. На пароходе Мандельштама не было. Я бы его встретил, так как в уборную на палубу можно было выходить свободно. А меня-то он бы нашел, так как старался держаться нашей группы.