Четвертый свидетель: Давид Злобинский (1963, 1968, 1974)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О последних днях Мандельштама рассказал еще один очевидец — Давид Исаакович Злобинский, написавший Эренбургу в феврале 1963 года. Прошло два с лишним года после выхода номера «Нового мира» с «брянским агрономом М.», и все это время Злобинский боролся со своими страхами и собирался с духом для того, чтобы написать Эренбургу!

«23/11–1963 г.

Уважаемый Илья Григорьевич!

Давно уже — почти два года — собираюсь вам написать по поводу одного места в 1-м томе ваших воспоминаний „Люди, годы, события“. Речь идет о судьбе О. Мандельштама. Вы пишете (со слов брянского агронома В. Меркулова, посетившего вас в 1952 году) о том, что О. Мандельштам в конце 1938 года погиб на Колыме. Уже находясь в заключении, в тяжелейших условиях Бериевской Колымы, О. Мандельштам — по словам В. Меркулова — сохранил бодрость духа и преданность музе поэзии: у костра он читал своим товарищам по заключению сонеты Петрарки. Боюсь, что конец Мандельштама был менее романтичен и более ужасен.

О. Мандельштама я встретил в конце лета или в начале осени (то ли конец августа, то ли середина сентября) 1938 года не на Колыме, а на Владивостокской „пересылке“ Дальстроя, т. е. управления Колымских лагерей.

На этой пересылке оседали только отсеянные медицинской комиссией (вроде меня). Остальные, — пробыв некоторое время на пересылке, — погружались в пароходы и отправлялись в Колыму. На наших глазах проходили десятки тысяч людей.

Я и мои друзья, любящие литературу, искали в потоке новых и новых порций прибывающих с запада зеков — писателей, поэтов и, вообще, пишущих людей. Мы видели Переверзева[360], Буданцева[361], беседовали с ними. В сыпнотифозном больничном бараке, куда я попал в декабре 1938 года, мне говорили, что в одном из отделений барака умер от сыпняка Бруно Ясенский.

А О. Мандельштама я нашел, как я уже писал, задолго до этого — в конце лета или в начале осени. Клопы выжили нас из бараков, и мы проводили дни и ночи в зоне в канавах (водосточных). Пробираясь вдоль одной канавы, я увидел человека в кожаном пальто, с „хохолком“ на лбу. Произошел обычный „допрос“:

— Откуда?

— Из Москвы…

— Как ваша фамилия?

— Мандельштам…

— Простите, тот самый Мандельштам? Поэт?

Мандельштам улыбнулся:

— Тот самый…

Я потащил его к своим друзьям… И он — в водосточной канаве — читал нам (по памяти, конечно) свои стихи, написанные в последние годы и, видимо, никогда не издававшиеся. Помню — об одном стихотворении, особенно понравившемся нам, он сказал:

— Стихи периода Воронежской ссылки. Это — прорыв… Куда-то прорыв…

Он приходил к нам каждый день и читал, читал. А мы его просили: еще, еще.

И этот щупленький, слабый, голодный, как и все мы, человек преображался: он мог читать стихи часами. (Конечно, ничего записывать мы не могли — не было бумаги, да и сохранить от обысков невозможно было бы).

А дальше идет вторая часть — очень тягостная и горькая. Мы стали (очень быстро) замечать странности за ним: он доверительно говорил нам, что опасается смерти — администрация лагеря его хочет отравить. Тщетно мы его разубеждали — на наших глазах он сходил с ума.

Он уже перестал читать стихи и шептал нам „на ухо“ под большим секретом о все новых и новых кознях лагерной администрации. Все шло к печальной развязке… Куда-то исчезло кожаное пальто… Мандельштам очутился в рубищах… Быстро завшивел… Он уже не мог спокойно сидеть — все время чесался.

Однажды утром я пошел искать его по зоне — мы решили повести его (хотя бы силой) в медпункт — туда он боялся идти, т. к. и там — по его словам — ему угрожала смерть от яда. Обошел всю зону — и не мог его найти. В результате расспросов удалось установить, что человека, похожего на него, находящегося в бреду, подобрали в канаве санитары и увезли в другую зону в больницу.

Больше о нем мы ничего не слышали и решили, что он погиб.

Вся эта история тянулась несколько дней.

Может быть, он окреп, выздоровел, и его отправили на Колыму? Маловероятно. Во-первых, он был в очень тяжелом состоянии; во-вторых, навигация закончилась в 1938 году очень рано — кажется, в конце сентября или в начале октября — из-за неожиданно вспыхнувшей эпидемии сыпного тифа.

Невольно настораживает фамилия и инициалы „брянского агронома“ В. Меркулова…

В числе нашей группы любителей литературы был Василий Лаврентьевич Меркулов — ленинградский физиолог. Но на Колыме он не был — его вместе со мной и другими, оставшимися в живых после эпидемии, направили

в Мариинск, где мы и пробыли до освобождения — сентября 1946 г.

Наш Меркулов ничего не мог знать о колымском периоде жизни Мандельштама, если тот действительно туда попал. Какой же Меркулов вам это сообщил? Однофамилец? Или наш, решивший приукрасить события и придать смерти Мандельштама романтический ореол?

Вот все, дорогой Илья Григорьевич, что я считал себя обязанным вам сообщить.

С глубоким уважением — Д. Злобинский».

В постскриптуме автор письма просил И. Эренбурга держать его имя в секрете:

«Я культа нет, и повеяло другим ветром, а все-таки почему-то не хочется „вылезать“ в печать с этими фактами. Могу только заверить вас, что все написанное мною — правда, и только правда».

От Эренбурга письмо попало к Н. Я., но его содержание никак — хотя бы под инициалом — не отражено в ее «Воспоминаниях» (интересно бы понять — почему?). Н. Я. передала письмо А. А. Морозову для дальнейших контактов, но тот не смог разыскать Злобинского по указанному в письме адресу[362]. В результате письмо хранилось и сохранилось у него и было включено в морозовские примечания к первому изданию «Воспоминаний» Н. Я. Мандельштам на родине[363].

Однако в 1968 году между Д. Злобинским и Н. Я. установился и прямой контакт, о чем свидетельствуют его письма к ней[364], а также запись беседы Ю. Л. Фрейдина со Злобинским, состоявшейся 16 февраля 1974 года и дополненной письмом Злобинского от 18 февраля[365].

Из них мы узнаем некоторые интересные подробности о Мандельштаме в лагере, но прежде всего о самом Злобинском. В 1920-е гг. он начинал свою журналистскую карьеру в Харькове, в частности, в 1926 году работал в «Харьковском пролетарии»[366] помощником редактора. Затем, видимо, перебрался в Москву и работал в «Комсомольской правде».

Сам он был арестован летом 1937 года, во Владивосток на пересылку (он называл ее «транзитной колонией») прибыл в июле 1938 года. Осенью встретил на ней О. М.

Приведу дайджест того, что он рассказал собеседнику, не смущаясь повторами, по сравнению с тем, что он сообщал в письме Эренбургу.

«Сидит в канаве человек в кожаном пальто, такой хохолок. Сидит с безучастным видом, будто не от мира сего.

Из поэтов 20-х гг. — Безыменский, Жаров, Уткин — О. М. признавал только Светлова.

Однажды О. М. попросился в наш барак почитать стихи — „Цикл воронежских стихов“ — стиховой прорыв, так сам называл.

Стал опускаться. Мучали паразиты — сидит и чешется.

Какие-то отсутствующие глаза, бормочет что-то. Мне нужно уйти, потом исчез.

Потом встретились: почему не заходите?

Недели три с нами был, не выдержал. На работу не ходил, никто его не мучил. Но никакой хватки, никакого умения приспособляться. Ничего не мог делать.

Все опасался, что его отравят. — Да кто же? Вы меня опасаетесь? — Нет, но вообще.

Врач из Ногинска. „Я в ужасном состоянии, ПОЙДЕМТЕ К ВРАЧУ!“ Решил, пойду поговорю со старостой.

Ищу его, ищу — а его вчера увезли в больницу, в 1-ю зону. Это было в октябре. В декабре у нас был карантин».

У самого Злобинского были никуда не годные позвоночник и легкие, из-за чего медкомиссия УСВИТЛа выбраковала его почти сразу: нахлебники-калеки были Колыме не нужны. Он, как и О. М., попал в отсев, но, заболев в конце года сыпняком, до апреля 1939 года, как и Моисеенко, пробыл в больнице.

Вскоре после выписки (то есть еще весной 1939 года) Злобинского перевели в Мариинск, а еще позднее — в поселок Свободный, центр Бамлага. Тамошний начальник проявил к нему большое внимание и назначил учетчиком.

В Мариинске он встретил своих «старых знакомых» по пересылке — Василия Меркулова[367], преподавателя западных танцев Виктора Соболева[368] и мастера спорта по альпинизму[369], но никто из них больше не видел Мандельштама.

После реабилитации Злобинский работал где-то за Новым Иерусалимом. Фрейдину он говорил, что чья-то байка в «Литературке» о двух якобы разобранных половицах и о побеге О. М. из лагеря — «форменная белиберда»! Ю. Фрейдин при встрече, по-видимому, передал ему томик О. М. в «Библиотеке поэта». В своем письме[370] Злобинский, во-первых, благодарит Н. Я., во-вторых, просит ни в коем случае не использовать его рассказы «для широкой публичной информации» и вообще не упоминать его имя «даже в частных разговорах»[371].