Калинин: зимовка и путевка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Впрочем, «дачной» савёловский жизни оставалось всего пара недель. Полупустая комната в доме Чусова была, видимо, оплачена только до конца октября. Для зимнего проживания она определенно не годилась, и к концу октября вопрос о местожительстве встал заново и с неменьшей остротой.

Аркадий Штейнберг, в то время сам сидевший в лагере, позднее рассказывал, что Мандельштамы заходили к нему домой и расспрашивали его мать о Тарусе.

Ездили они и в Малоярославец к Надежде Бруни — жене Николая Александровича Бруни, «отца Бруни» из «Египетской марки», тоже арестованного. В этот неосвещенный, непролазный в дожди город они приехали поздно вечером: но даже на привокзальной площади ни фонарей, ни прохожих. На стук в окна — искаженные страхом лица: оказалось, что в последние недели город накрыла волна арестов, и наутро Мандельштамы в ужасе бежали в Москву из такого «пристанища»[35].

В начале ноября 1937 года они поселились в Калинине — в давешней и нынешней Твери, где прожили около четырех месяцев — до начала марта 1938 года.

Почему именно здесь?

А с легкой руки Исаака Бабеля, сказавшего: «Поезжайте в Калинин, там Эрдман, — его любят старушки…»[36].

2

Приехали Мандельштамы, вероятно, 5 ноября, ибо 6-го они в Калинине уже определенно были. Остановившись в лучшей гостинице «Селигер»[37], и первым делом — оба-сами — написали по письму Кузину[38], сложили в общий конверт и отнесли на почту[39]. Письмо О. М. вполне себе бодрое, даже радостное: он не жалуется, а как бы отчитывается за всё время отсутствия вестей друг от друга друг о друге:

«Жизнь гораздо сложнее. Много было трудностей, болезней, работы. Хорошего было больше, чем плохого. Написана новая книга стихов. Сейчас мною занялся Союз Писателей: вопрос об этой книге и обо мне поставлен, обсуждается, решается. Кажется, назревает в какой-то степени положительное решение».

И дальше о музыке — между Кузиным и О. М. было принято обмениваться музыкальными впечатлениями:

«Он достиг высшей простоты. Его принимали холодно».

Кончается письмо так:

«Хочу вас видеть и если не вы, то я — когда-нибудь да приеду. Мы легки на подъем»[40].

Н. Я. вспоминала: Эрдман ютился в маленьком пенальчике, где едва-едва помещались койка, стул и столик. Увидев Мандельштамов, он вскочил с кровати, отряхнулся и повел их на окраину, в Заволжье, к Ленинградской заставе, где в собственных деревянных домах иногда еще сдавались комнаты[41].

Мандельштамам тогда повезло. Бродя по Заволжью в поисках комнаты, они набрели на дом, из которого, узнав их голоса, вышел жилец, ленинградский знакомый, которого Н. Я. аттестовала в своей книге как бывшего литературного секретаря П. Е. Щеголева[42]. Хозяйка, поняв, что наниматели не проходимцы, сразу же сдала им комнату в своей пятистенке (за тонкою перегородкой между двумя комнатами жила семья «рекомендателя»). Не раз их здесь потом навещал и Эрдман.

Место почти идиллическое летом, Волга под боком, но летнего Калинина О. М. не вкусил. Осенний же и зимний Калинин в Заволжье — не идиллия: мгновенно пустеющая привокзальная площадь (двух-трех шальных извозчиков мгновенно разбирали более пронырливые седоки) и непролазная грязь за мостом — осенью и ледяной, насквозь пробирающий ветер, особенно на мостах — зимой.

А от вокзала до дома не ближний свет — восемь больших трамвайных перегонов или не меньше часа-полутора пешего хода. Путь лежал сначала через Тьмаку, правый приток Волги, в устье которой был устроен затон, а потом по единственному (кроме железнодорожного) и тогда еще деревянному мосту через саму Волгу — не широкую, но основательно и со всех сторон продуваемую. С 1931 года шла по мосту до вагонзавода трамвайная колея, по которой челноком дребезжали трамваи, но — без пассажиров, зато с грузами или порожняком, в парк[43].

Почти четыре месяца — с 17 ноября 1937 и по 10 марта 1938 г. — Мандельштамы снимали комнату в избе на 3-й Никитинской ул.[44], 43, в доме рабочего-металлурга Павла Федоровича и Татьяны Васильевны Травниковых. По вечерам устраивались «концерты»: Осип Эмильевич ставил раздобытые им пластинки Баха, Дворжака, Мусоргского и др. и просматривал «Правду», на которую был подписан хозяин, а хозяйка ставила самовар и угощала всех чаем с вареньем.

Сначала Мандельштамы поселились, по-видимому, в отдельной комнате, может быть, на утепленной террасе. Но там было все-таки очень холодно, и со временем (наверное, еще в ноябре) они переместились на теплую половину дома. В этот день они написали Кузину:

Дорогой Борис Сергеевич!

…Вы хорошо, даже соблазнительно описываете свое житье. Зависть берет. Да.

А у нас? На стенах эрмитажные фото: Рюисдаль, Рубенс, Рембрандт, Тенирс, Брейгель, Madonna litta, Madonna benna, а также рядком как лубки: в красках извозчик Монэ, девушка в кафэ Ренуара и мужчина Сезана. Всё это приколото иголками и патефонными булавками.

Сегодня мы переезжаем на теплую половину дома, под защиту бревенчатой стены. Ход через хозяев. Между нами и стариками также неполная перегородка. Это выйдет много спокойнее. Тверской говор радует слух. И в Воронеже я много слушал живую речь. Особенно женщины приятно говорят по-русски. Но здесь, в Калинине — настоящая академия живого языка, гибкого, оборотистого, в меру жесткого.

Испанским я занимался. В Воронеже отличные книжные фонды в Университете. Читал Сида (великолепно), романтиков в издании братьев Гримм и многотомную коллекцию кастильских классиков.

Однако не узнал кастильских форм на винной этикетке (Castel de Romey) — белое сухое вино и был посрамлен Львом Никулиным.

Несмотря на болезнь, я пью легко и охотно. Вот увидите, когда встретимся. Книга моя будет для вас большой неожиданностью. Более характерное на днях пришлю. Сейчас мои стихи читает Ставский. Жду оценки. Сейчас не работаю. Стариной заниматься не хочу. Хочу двигать язык, учиться и вообще быть с людьми: учиться у них.

Пожалуйста, не скрывайте своей болезни. Т. Ь. c. так легко не проходит. Вы живете в очень вредном для вас климате. Не поговорить ли с кем-нибудь о новой работе, где-нибудь в средней полосе?

Сейчас же на это ответьте. До свиданья.

Жму руку. Ваш О. М.[45]

Мужчины — хозяин и постоялец — вскоре подружились, а О. М. раздобыл — у Эрдмана или в Москве — пластинки (Баха, Дворжака, Мусоргского, итальянцев). По вечерам устраивались концерты, Татьяна Васильевна ставила самовар и угощала всех чаем с вареньем, а Осип Эмильевич всё норовил заварить чай сам, по-своему, и изо дня в день упорно просматривал «Правду», на которую был подписан хозяин.

Уже одним своим видом газета, именно тогда и попавшая в мандельштамовскме стихи, будоражила воспоминания о том, что впоследствии назовут Большим террором:

Вот «Правды» первая страница

Вот с приговором полоса…

Не раз и не два, вспоминала Надежда Яковлевна, О. М., прочтя в газете что-нибудь новое — шельмующее или угрожающее, — ронял: «Мы погибли!» А хозяева махали на него руками и сердились: «Еще накликаете!.. Никуда не лезьте — и живы будете!»[46] — концепция, прямо противоположная мандельштамовской.

12 декабря состоялись самые первые причудливые выборы в первый советский парламент — Верховный Совет СССР. Травниковы проголосовали, как им и велели на заводе, в 6 утра, Мандельштамы — попозже, после завтрака.

Калинин (Тверь) побывал под оккупацией, и неудивительно, что пятистенка Травниковых не сохранилась. Однако и здесь образ ссыльного поэта запечатлелся в памяти ребенка яркой картинкой. Взрослые тогда всех ссыльных называли «троцкистами», а Мандельштама и того сочней — «ушастый троцкист». Одной 12-летней девочке очень хотелось пройтись с ним рядом, может быть даже заговорить, но она всё не решалась. Но однажды разговор все-таки состоялся. Прощаясь, О. М. прочитал девочке стихи — не свои, а Блока, и это всё стало для нее событием-воспоминанием на всю жизнь[47].

3

Кроме Эрдмана и Мельницкого, в Калинине была еще одна знакомая душа, причем весьма давняя (с 1923 года) — Елена Михайловна Аренс с двумя мальчиками. Выйдя замуж за дипломата, она пожила и в Америке, и в Италии, но пришел черед отправиться и в Калинин — и не светской львицей дипкорпуса, а на правах ссыльной. Позднее она вспоминала необычайно живые, умные и веселые глаза О. Э., ласково называвшего жену: «моя нищенка». Елена Михайловна изредка навещала Мандельштамов, но чаще они заходили к ней: у нее почти всегда было чем угостить поэта и его «нищенку».

Несколько раз к Мандельштамам приезжали близкие люди: Евгений Яковлевич и, конечно же, «ясная Наташа», гостившая у них несколько дней на зимних каникулах. В ее память врезались «занесенные снегом улицы, большие сугробы, опять почти пустая холодноватая комната без намека на уют. У обитателей этой комнаты, очевидно, не было ощущения оседлости. Жилье и местожительство воспринимались как временные, случайные. Не было и денег — ни на что, кроме еды»[48].

Еще Наташу поразило мандельштамовское абсолютное равнодушие к вещам, в частности, к одежде. Безропотно носилось ровно то, что было в наличии, — и как бы оно ни топорщилось. Тогда, в Калинине, на О. М. был серый костюм совершенно ему не по росту (подарок, кажется, Катаева). Беспокойство, собственно, доставляли брюки, существенно более длинные, чем надо: О. Э. все время — автоматически и без раздражения — нагибался и подворачивал их. Мысль же о том, что брюки можно подрезать и подшить, не приходила ни в чью голову.

В какой-то из дней Н. Я. отправила мужа с Наташей на рынок за мясом. Идея, прямо скажем, дурацкая, учитывая, что никто из этих двоих дома не готовил и никогда не покупал сырое мясо (у Наташи один его вид вызывал отвращение). Побродив в растерянности вдоль прилавков, парочка уже почти отчаялась, но тут О. Э. увидел у какой-то женщины восковых утят и предложил купить их всех. Так решилась проблема с мясом, а заодно и с наличием денег. Когда, счастливые, веселые и даже гордые своей покупкой, они пришли домой, Н. Я. их не стала ругать. А вечером все втроем сходили в ближайшую лавку и что-то купили на скорую руку и, запивая кофе, поужинали.

Наташин приезд (а она приехала в январе, на школьные каникулы) очень обрадовал Мандельштамов: живо вспомнилась прошлогодняя — воронежская — зима, такая же тихая и уединенная, вся переполненная стихами.

В один из ясных морозных дней собрались и на денек поехали в Москву, где целый день, не выходя из дома, провели у Яхонтова с Лилей Поповой. Увидев гостя, «…Яхонтов кинулся к Осипу Эмильевичу, не дав ему раздеться, обхватил его и начал с ним кружиться. Так смешно было на них смотреть. Один изящный, элегантный, а другой в нелепой, с чужого плеча меховой куртке мехом наружу, высокой шапке и галошах»[49].

Вернувшись, много гуляли, не обращая внимания на мороз. Наташа поделилась новостью о своем разводе с Борисом; О. Э. вдруг очень расстроился и все вызывался переговорить с ним, но потом так же внезапно успокоился и сказал, что понял в чем дело: «Борис не способен на праздник, который вы несете»! Он сказал «ясной Наташе»: «Знайте, если вам будет плохо, достаточно телеграммы, и где бы мы ни были, мы сейчас же приедем».

Когда Наташа уехала, то она чуть ли не каждый день стала получать телеграммы из Калинина[50]. Точнее, каждое утро — очень раннее утро, около пяти часов: наверное, поэт отправлял их по старой привычке вечером — так что этот режим пришлось откорректировать.

4

Но на всю жизнь Наташе запомнилась эта зима — «…зима 1938 года, занесенный снегом Калинин, совершенно необыкновенный поэт и человек и верная его подруга Надежда Яковлевна. В мой калининский приезд она была особенно грустна — такой она не была и в Воронеже, как будто чувствовала близость трагической развязки»[51].

И Савёлово, и Калинин — это Верхняя Волга, но по географическому положению эти места разительно отличались друг от друга. Савёлово, хоть и ближе к Москве, было транспортным тупиком, а от Калинина Москва была хоть и дальше, но сообщение было куда более интенсивным и сквозным. Возникал соблазн съездить не только на юг, в Москву, но и на север, в Ленинград, каковому соблазну Мандельштамы раз или два поддались.

Если бы Мандельштам знал, какие сети плетутся и какие силки ставятся на его дружеский круг и на него самого и в северной столице, и в южной! Словно два этих города — главных и осевых в его жизни — сшиблись в городошном поединке за сомнительную честь отправить своего поэта на верную смерть!..

Верх взяла, конечно же, Москва, но сосуды были хорошо сообщающимися: московский следователь задавал О. М. чисто ленинградские вопросы. Но именно здесь — в транзитном Калинине, по-над схваченною льдом Волгой — разгорелся фитилек гибели.

Его слегка шипящий маршрут привел О. Э. с Н. Я. в их мещерскую западню — в Саматиху, откуда появился уже самый последний — крестный — путь Мандельштама: к Тихому океану, навстречу судьбе.

5

…Новый, 1938-й год начинался трудно, скверно, грозно.

В самом его начале — разгром ГОСТИМа (Государственного театра имени В. Э. Мейерхольда): 8 января в «Правде» появился приказ Комитета по делам искусств при Совнаркоме СССР о его ликвидации[52]. О. М. узнал эту новость, что называется, из первых рук — именно 8 января он ночевал у Мейерхольда. Приехал же он в столицу скорее всего — провожая из Калинина Наташу Штемпель и за денежным пособием, выделенным ему Союзом писателей. Но пособие ничего не поменяло бы: всем было понятно, чем всё это пахнет.

21 января 1938 года Надежда Яковлевна писала Б. С. Кузину:

«Я всё жду, чтобы Ося написал вам, но он как-то так съежился, что даже письма написать не может»[53].

Действительно, переписка О. М. за этот год крайне скудна: письмо В. П. Ставскому, несколько писем Б. С. Кузину — из Калинина и Саматихи, письмо из Саматихи отцу и последнее — лагерное — письмо брату.

Первое из сохранившихся писем Кузину датировано 26 февраля:

Дорогой Борис Сергеевич!

Хочу написать вам настоящее письмо — и не могу. Всё на ходу. Устал. Всё жду чего-то. Не гневайтесь. Пишите сами и простите мою немоту. Очень устал. Это пройдет. Скучаю по вас.

О. М.[54]

С приходом весны атмосфера в стране не только не очистилась, но стала еще тревожней, еще наэлектризованней. Гроза же грянула 2 марта, с началом процесса над группой Бухарина-Рыкова (закончился 13 марта), давшего толчок новой волне репрессий — теперь уже бериевских. Гигантская грозовая туча нависла и на внешнеполитическом горизонте: 11 марта Гитлер вошел в Австрию, преподав Европе короткий и ясный урок «кройки и шитья» ее географической карты.

С началом бухаринского процесса, связь которого со всеми последующими событиями очевидна, совпал и последний нелегальный приезд Мандельштамов в Ленинград в самом начале марта.

Прозаическая цель визита — собрать по знакомым хоть сколько-нибудь денег на дальнейшую жизнь. Но на этот раз хлопоты оказались пустыми: из тех, кого еще не арестовали, никто и ничего не сумел или не захотел дать.

Именно тогда — между 3 и 5 марта — Ахматова и О. М. увиделись в последний раз. Н. Я. вспоминала:

«Утром мы зашли к Анне Андреевне, и она прочла О. М. обращенные к нему стихи про поэтов, воспевающих европейскую столицу… Больше они не виделись: мы условились встретиться у Лозинского, но нам пришлось сразу от него уйти. Она уже нас не застала, а потом мы уехали, не ночуя, успев в последнюю минуту проститься с ней по телефону»[55].

По телефону…

К этому приезду уже начали вовсю сбываться самые мрачные пророчества О. М. о «мертвецов голосах» и о «гостях дорогих». Лившицу, Стеничу, Выгодскому — одним из самых близких людей — было уже не позвонить. Всех их арестовали — кого осенью, кого зимой…