Савелово: дачники и неудачники

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

23 мая 1937 года, когда Мандельштам уже покинул Воронеж, Политбюро ЦК ВКП(б) выпустило Постановление о выселении из Москвы, Ленинграда, Киева троцкистов, зиновьевцев и др., а 8 июня 1937 года — о выселении троцкистов и вообще правых[17]. Второго же июля вышло и Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «Об антисоветских элементах»[18]. Так что зацепиться за Москву было практически невозможно, прописаться можно было не ближе чем за сто пятым километром.

Отказавшись от поисков счастья в Александрове, куда за 20 лет до этого он ездил на поклон к Марине Цветаевой, Осип Эмильевич остановил свой выбор на Кимрах, точнее, на Савёлово. На одном конце маршрута привлекала Волга (а свою летнюю жизнь чета хотела бы организовать как дачную), а на другом — близость Савёловского вокзала к Сельхозакадемии и к Марьиной Роще, где жили Яхонтовы и Харджиев.

Не было и никакой работы — даже переводной. Так что жить оставалось только на помощь друзей и подаянье знакомых. Деньги на лето подарили братья Катаевы, Михоэлс, Яхонтов и Лозинский, давший сразу 500 рублей.

…Итак, 25 июня[19] Мандельштамы распрощались с Москвой.

Вещи на Савёловский вокзал принесли братья, а с Верой Яковлевной они конспиративно попрощались на бульваре: «Здравствуйте, моя нелегальная теща!» — сказал ей Мандельштам, прежде чем обнять и поцеловать.

Не раз и не два они еще будут приезжать сюда, но всякий раз нелегально и с риском (отныне уже общим) быть задержанными за нарушение режима.

В Москве они останавливались то у Харджиева, то у Яхонтовых, то у Катаева, то у Наппельбаумов, то у кого-то еще. А однажды съездили даже в Переделкино к Пастернаку.

Выбирались и в Ленинград — пусть и всего на две ночи. Остановились у Луниных, повидали Эмиля Вениаминовича, отца, и Татьку, любимую племянницу, Стенича, Вольпе и даже Лозинского в Луге.

А вот с Беном Лившицем повидаться не удалось. На ранний, с вокзала, звонок Тата мужа будить не стала, за что потом была жестоко отругана — весь день Бенедикт Константинович просидел у телефона, словно догадываясь или предчувствуя, что этот их тысяча первый за жизнь разговор, если состоится, будет последним.

Но Мандельштам так и не позвонил[20].

2

Надежда Яковлевна родилась в Саратове, так что Волгой ее не удивишь.

А вот когда в январе 1916 года в стихотворении «Зверинец» Волгу помянул Мандельштам, то река существовала в его сознании разве что в виде абзаца и картинки из учебника географии или же синей ленточки на карте Ильина:

В зверинце заперев зверей,

Мы успокоимся надолго,

И станет полноводней Волга,

И рейнская струя светлей, —

И умудренный человек

Почтит невольно чужестранца,

Как полубога, буйством танца

На берегах великих рек.

Но когда в июле 1937 года он же писал:

На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь…

Гром, ударь в тесины новые…

— то это была уже живая Волга, более того — в волнующий для нее самой момент наполнения Угличского водохранилища.

Здесь, в Савёлово, на правом, на крутом волжском берегу, Мандельштамы прожили несколько полудачных месяцев — с конца июня и по конец октября 1937 года.

От Москвы это 130 км: сегодня это неполные два с половиной часа электричкой от Савёловского вокзала, а во времена Мандельштама ходили только обыкновенные поезда, как сейчас до Сонково, и дорога занимала, самое меньшее, на час дольше.

Но для Мандельштама все это были пустяки, — ведь дорога была их домом: «Дорога легкая короткая слушал Щелкунчика смотрел Волгу Москву большой привет Яхонтову — Мандельштам»[21].

3

…Жилье в Кимрах они нашли в Савёлово, правобережной части Кимр, некогда самостоятельном большом селе, давшем свое негромкое имя одному из тихих московских вокзалов[22].

В собственно Кимрах они и не пробовали искать. В точности следуя совету Галины фон Мекк селиться в любой дыре, но не отрываться от железной дороги («лишь бы слышать гудки…»), Мандельштам с самого начала делал «ставку» на правобережье. «Железная дорога была как бы последней нитью, связывавшей нас с жизнью»[23], — а необходимость переправляться на пароме через Волгу[24] серьезно осложнила бы их спонтанные поездки в Москву.

«Дачей» служил двухэтажный, на несколько квартир, дом Чусова, на тенистой савёловской улице, бревенчатый и с зеленой крышей[25]. Комната, которую они снимали, была полупустой, но в этом, по ощущению Наташи Штемпель, «была какая-то дачная прелесть, казалось, больше воздуха»[26].

Конечно, не раз они переправлялись на пароме или на лодке на левый берег — в собственно Кимры, старый и облупленный город, где гуляли по его центральной купеческой части. Но чаще оставались на «своем» берегу: шли вдоль реки, купались или ходили в жидковатый лес, до которого было рукой подать.

Лето 37-го выдалось жаркое, Волга и та обмелела. Мандельштамов часто можно было видеть у берега: река и тенистые улицы, спускавшиеся к ней, были настоящим спасением от зноя.

Другим аттракционом был пристанционный базар, где «торговали ягодами, молоком и крупой, а мера была одна — стакан. Мы ходили в чайную на базарной площади и просматривали там газету. Называлась чайная „Эхо инвалидов“[27] — нас так развеселило это название, что я запомнила его на всю жизнь. Чайная освещалась коптящей керосиновой лампой, а дома мы жгли свечу, но О. М. при таком освещении читать не мог из-за глаз… Да и книг мы с собой почти не взяли…»[28].

Перебраться в Кимры можно было только на лодке. Переправой, а также продажей рыбы промышлял бакенщик Фирсов, чей домик находился всего в 30 метрах от электростанции. Фирсов-то и перевозил Мандельштамов и их редких гостей, например, Владимира Яхонтова с Еликонидой Поповой или Наталью Штемпель, в Кимры. От той поры и поныне сохранились бакен, стрелка Волги и Кимрки да нетронутая брусчатка по улице, загибавшейся от пристани мимо торговых рядов к Соборной (ныне Октябрьской) площади, где нынче стоит театр.

Тут же, рядом, в доме № 5 по ул. Пушкина, проживала тетя девятилетнего савёловского мальчика, Юры Стогова[29]: он-то и увидел, а главное, хорошо запомнил Мандельштама.

Тетя как-то услышала — от подруги-учительницы, а та в свою очередь от заведующего гороно Тулицына — про приезд в Кимры Мандельштама. Узнав его на улице, она произнесла при племяннике это необычное и потому врезавшееся в его память имя. А вскоре из окна теткиного дома он и сам увидел поэта.

Окно тогда было тем же, чем сейчас является телевизор, и однажды в нем «показали» следующую «картинку»: по улице не спеша шла необычная троица — полный мужчина в парусиновых брюках и в рубашке-кавказке с частыми пуговицами, женщина в белом платье и в легкой вязаной шляпке на голове. Третий же, Мандельштам, как бы в противовес, был в темных брюках, мало разговаривал, но казался серьезным и сосредоточенным. Двое других — это Владимир Яхонтов и Лиля Попова. Они остановились в тенистом местечке возле электростанции и долго беседовали.

Юра набрался смелости и подошел к ним поближе. Один — Мандельштам — был всё время задумчив и грустен, другой же, напротив, без умолку балагурил. Заметив восхищенный мальчишеский взгляд, обращенный к женщине, «балагур» сказал: «Вот у Вас еще один поклонник появился».

4

В середине июля приезжала в Савелово и «ясная Наташа».

Подойдя к нужному дому, увидела в окне О. Э. Тот встретил ее таинственно: поднес палец к губам, молча вышел на улицу, поцеловал и ввел в дом, где ждала и Н. Я.

За день обернуться не получилось, и Наташа задержалась до утра. За полночь они гуляли вдвоем с О. М. по лесу и вдоль берега Волги (Н. Я. осталась дома). Мандельштам рассказывал ей о послеворонежском житье-бытье и прочел все новые стихи — десять или одиннадцать пьес (часть стихов была «изменнической», Н. Я. не знала их и не запомнила наизусть; списков же ни у кого не было, и большая часть стихов сгинула в Саматихе).

Когда они вернулись среди ночи домой, Н. Я. напоила их чаем и постелила всем на полу: жестко, неудобно, но никому не обидно и не огорчительно. Утром Мандельштамы проводили Наташу на вокзал, а затем, более поздним поездом, поехали в Москву и сами.

О встрече вечером было договорено заранее: на концерте Яхонтова. Наташа, большая любительница звучащей поэзии, была страстной его поклонницей и не пропустила ни одного концерта в Воронеже (композиции «Чиновники», «Поэты путешествуют» и др.). Прекрасный голос, исключительное внешнее обаяние, предельно скупые и выразительные жесты — все это слагалось в неповторимый актерский облик и в зрительскую симпатию.

Дружба О. Э. с Яхонтовым только добавляла к ее симпатии личную краску. Но то, что Яхонтов считал Мандельштама своим учителем, было ей непонятно: оба читали превосходно, но совершенно по-разному. У О. Э. был очень красивый тембр голоса, энергичная, без тени слащавости или подвывания, манера чтения, подчеркивающая ритмическую сторону стихотворения.

Яхонтов же читал совершенно по-другому, театральнее, производя не менее сильное впечатление. Концерт, посвященный столетию со дня гибели Пушкина, целиком состоял из «Евгения Онегина». Наташу поразило, как раз за разом Яхонтову удавалось открывать для нее новые грани в этом чуть ли не наизусть заученном романе.

Они с мужем слегка опоздали, но их впустили в зал: сев на свои места, они не обнаружили рядом никого из Мандельштамов. Но, как только объявили антракт, О. Э., улыбаясь, вышел из-за кулис и спрыгнул к ним со сцены прямо в партер.

После концерта зашли в гастроном и, купив сухое вино и ветчину, вчетвером отправились на Поварскую, на квартиру Наппельбаумов, где Мандельштамы остановились на эту пару ночей (хозяева, архитектор Лев Моисеевич и художница Людмила Константиновна вместе с годовалым сыном Эриком были, очевидно, на даче[30]).

Сюда, надо полагать, О. Э. наведывался и в июне. Увидев Эрика, стоящим в кроватке в халатике лилового цвета с рисунком из лилий, он тут же заметил, что и имя у него тоже королевское! (Ему, Эрику, было посвящено стихотворение, из которого память его матери сохранила лишь два стиха: «Кинешь око удивленное / На прошедшие года»[31]).

Назавтра Мандельштамы повели Наташу с мужем по своим московским друзьям. Маршрут начался у Шкловских — в писательском доме, что в Лаврушинском переулке (№ 17). Здесь, в квартире 47 на 7-м этаже, всегда, как в самой родной семье, останавливалась Н. Я., наезжая в столицу из Воронежа, а потом и из Ульяновска, Читы, Чебоксар или Пскова. Квартира была большой, но и семья немаленькой: шестеро.

Жара стояла невыносимая, и хозяин встретил гостей в трусах, чем несколько шокировал Наташу, по обыкновению застегнутую на все пуговицы. Но стоило этому веселому округлому остряку заговорить, как глупый шок прошел, сменившись ощущением светлой и доброй легкости. В Василисе Георгиевне Шкловской-Корди поразили излучаемые большими серыми глазами простота и естественность, мудрость и спокойствие, сочувственное внимание. В ее дочери — Варе — ослепительное сияние глаз, как бы подсвечивавших и освещавших все лицо…

Назавтра Наташа зашла к Шкловским еще раз. Вдвоем с О. Э. они перешли дорогу и нырнули в Третьяковскую галерею. Оказалось, что осмотр имел четкую и единственную цель: Андрей Рублев! Не останавливаясь и не смотря по сторонам — в точности так, как он учил читателя осматривать музеи, — О. Э. прорезал анфиладу залов, пока, наконец, не нырнул в зал икон, где и затих.

Тогда же проведали и Николая Ивановича Харджиева. Полноватый, невысокий и крупноголовый брюнет, с волосами до плеч (тогда это не было модой), с горящими от вечной готовности съязвить глазами, и классический холостяк, он произвел на Наташу несколько странное, чтобы не сказать отталкивающее, впечатление. Но было заметно, что он и О. Э. относятся друг к другу с большой теплотой.

Жил он в Марьиной Роще, в деревянном двухэтажном доме барачного типа в одном из переулков Марьиной Рощи — Александровском. Вместе с ним в квартире проживали Наталья Корди, свояченица Виктора Шкловского, и драматург Борис Вакс («Вакс ремонтнодышащий»). Комната Харджиева на первом этаже не производила впечатления опрятной, но в еще меньшей степени она производила впечатление пустой.

Целую стену от пола до потолка занимал огромный стеллаж, где обреталась вся русская поэзия начала XX века — именно вся, от и до и от потолка до пола! Плюс периодика — и как только все помещалось? Ценителю же — не оторваться!

А еще там был комод, набитый рукописями, фотографиями и письмами Хлебникова. Харджиев перманентно готовил к изданию его стихи и, огорченно сравнивая оригиналы с уже сделанными публикациями, язвительно ругал редакторов-конкурентов. Читать рукописи Хлебникова, сетовал он, невероятно трудно… Занятый своими мыслями Мандельштам к этому разговору не прислушивался, — а зря: ведь он находился — еще не в руках, но в гостях — у своего будущего редактора!..

Из Воронежа приезжала Наташа, а из Ленинграда — Рудаков. Обоих гостей хозяева водили к Эмме Герштейн, на Щипок (дом 6/8), в белый высокий дом с террасой в тенистом саду больницы имени Семашко, где в казенной квартире главврача жил ее отец, главврач Григорий Моисеевич[32]. Наташа запомнила удлиненную комнату, направо от двери обеденный стол, а в глубине письменный. Стоя у стола, оживленно разговаривали и, почему-то стоя, попивали сухое вино и закусывали сыром.

Заглянули и к Марии Вениаминовне Юдиной, чью игру Мандельштам очень любил.

Зная Наташино восхищение стихами Пастернака (а их она ставила не ниже мандельштамовских!), О. Э. повел ее к Борису Леонидовичу, но тот был в отъезде. Не оказалось в Москве и Михоэлса, которого О. Э. нежно и восторженно любил.

Гулять с О. Э. и Н. Я. по их Москве было до чрезвычайности интересно и приятно, но угнетала искусственность и неприкаянность такого времяпрепровождения, ведь оба были здесь нелегалами и изгоями, без крыши над головой и без работы. В Воронеже, в ссылке, и то были и жилье, и работа…

5

И все-таки савёловское лето — с частыми наездами в Москву, с влюбленностью в Лилю Попову и адресованными ей и не только ей стихами, с приездами время от времени друзей (Наташи и Яхонтова с Поповой), — было сравнительно благополучным и не то чтобы беззаботным, но каким-то бодрым и обнадеживающим.

Первые раскаты Большого террора, уже вовсю громыхавшего в столицах и промышленных центрах, как бы и не доносились до кимрской глуши, и только газеты в чайной не давали расслабиться.

Н. Я. Мандельштам вспоминает некую командировку на канал Москва — Волга, устроенную для Мандельштама Лахути. Понятно, что такая командировка не была долгой, а скорее всего — и вовсе однодневной. Вероятней всего, она была как-то приторочена к 15 июля — дате открытия канала для движения судов.

Написанный тогда по впечатлениям командировки «канальский» стишок был уничтожен Н. Я. в Ташкенте — с благословения Ахматовой. Остальные же написанные тогда стихи почти все пропали при аресте — лишь несколько уцелело в архивах С. Рудакова и Е. Поповой.

Все лето — и в Москве, и на Волге — Мандельштам был одержим идеей своего поэтического вечера в Союзе писателей. Во-первых, из памяти еще не выветрился оглушительный успех вечеров в Москве и Ленинграде на стыке 1932 и 1933 гг. Во-вторых, ему казалось (и чудесный опыт «сталинской премии» только укреплял его в этом), что спасительна не затерянность в толпе, а именно выделенность в ней. Люди и редакторы услышат его стихи, схватятся за голову и тут же станут наперебой предлагать публикации и работу. Отсюда та энергия и напор, с которыми О. М. бомбардировал Союз письмами и звонками. Сама идея вечера нравилась и Гасему Лахути, чья элементарная приветливость, на фоне холодной враждебности Ставского, уже казалась добрым знаком.

Но, видимо, самостоятельно решить такой государственный вопрос, как вечер Мандельштама, никто в Союзе писателей не мог. Когда же наконец 14 октября решение было рождено и спущено, то звучало оно скорее издевательски: вечер разрешить, но назначить — на завтра!

14 октября кто-то из Союза позвонил Евгению Яковлевичу и попросил срочно передать Мандельштаму о вечере. До этого брат Н. Я. не слишком-то верил в эту идею фикс свояка, но тут, не полагаясь на телеграф, он бросился на вокзал и последним поездом приехал в Савёлово.

Назавтра все трое выехали первым поездом в Москву и в назначенный час пришли в Союз. На стенах — никаких объявлений, все комнаты в клубе закрыты, никого из начальства (даже Лахути) не было, а из секретарш никто ничего определенного про вечер не знал («что-то слышали…»). Фиаско, облом!

Бросились к телефону — узнавать, а рассылались ли повестки. Шкловский не получал, но посоветовал позвонить кому-нибудь из поэтов — приглашения часто рассылались только по секциям. Набрали Асеева, и тот ответил, что как будто что-то слышал, но что разговаривать не может, ибо торопится в Большой на «Снегурочку». Больше никому звонить не стали.

Оставалось одно — понять, кто же звонил из Союза и зачем? Если отдел кадров, то уж не выманить ли О. М. в Москву захотели, чтобы, не тратясь на бензин и командировочные, здесь его арестовать? — Ежели так, то почему не арестовали? — Потому что не успели получить чью-нибудь санкцию? — И так далее: мозги советского человека словно специально заточены для подобного моделирования.

О. Э. вовремя осекся, решив, что хоронить себя раньше времени не стоит. Переночевав у Евгения Яковлевича, Мандельштамы вернулись в Савёлово и еще на неделю-другую прикинулись поздними дачниками.

Но «Снегурочка» действительно шла в этот день в Большом! И повестки действительно рассылались Сурковым! В архиве А. Е. Крученых даже сохранился экземпляр, посланный, в частности, Иосифу Уткину[33]. Повестки, похоже, получили не только поэты, но и прозаики, по крайней мере Пришвин. 16 октября 1937 года он записал в дневнике:

«Встретился Мандельштам с женой (конечно) и сказал, что не обижается».

И затем — загадочная приписка:

«И не на кого обижаться: сами обидчики обижены»[34].

Загадочная фраза, но явно относящаяся к разгильдяйскому — или хорошо организованному? — конфузу предыдущего дня, а точнее вечера — с несостоявшейся читкой стихов.

Может быть, Союз хотел показать Мандельштаму, насколько не востребованы и его новые стихи, и он сам?.. Но тогда почему не было никого из начальства, кто мог бы это зафиксировать — ни Суркова, ни Лахути?

Или никто не верил в то, что поэт поедет — или успеет! — на свой вечер, устроенный на таких провокационных условиях?..