Ходка на Белое море: «Соловки дыбом!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Соловки — рабочим и крестьянам!..»

Ю. Казарновский[289]

На Соловках Юрий Казарновский сидел вместе с Дмитрием Лихачевым, хорошо его запомнившим:

«Среди поэтов на Соловках выделялся тогда еще совсем молодой Ю. А. Казарновский, которого мы все звали просто Юркой — не только по его молодости, но и по простоте, с которой можно было с ним обращаться. У него не было своего поэтического лица, как, скажем, у Володи Кемецкого-Свешникова. Он был поверхностен, но стихи писал с необычайной, поражающей легкостью и остроумием. В одном из номеров „Соловецких островов“ можно найти его пародии на Маяковского, Блока, Северянина… В другом его шуточные афоризмы. И все это на темы соловецкого быта. У него была неиссякаемая память на стихи. Он знал чуть ли не всего Гумилева, тогдашнего Мандельштама, Белого. Вкус у него был, настоящую поэзию ценил и постоянно стремился поделиться своими поэтическими радостями. Ни тени зависти. Просили его почитать его стихи, а он читал кого-то другого, понравившегося ему. Жил он одно время в Кеми и поссорился там с морским офицером Николаем Николаевичем Горским — на романтической почве. Чуть не попал в расстрел осени 1929 г. за свою близость с Димкой Шипчинским…»[290].

Запомним лихачевскую оценку:

«Он был поверхностен, но стихи писал с необычайной, поражающей легкостью и остроумием».

Именно он — автор знаменитой остроты: «Соловки — рабочим и крестьянам!»

Соловки для Казарновского оказались чем-то вроде Болдино. (Как если бы плачущий Горький — кстати, посетивший Соловки в 1930 году — и впрямь вмешался, после чего ОГПУ взяло под козырек и сняло с Казарновского всякие цензурные ограничения!).

«Юрка» густо печатался на этих северных островах Архипелага. В частности, в журналах «Соловецкие острова» и «Карело-Мурманский край»[291], а также в газетах «Новые Соловки» и «Советское Беломорье». Попали его стихи и в сборник «Моря соединим! Стихи и песни на Беломорстрое»[292].

Все, кто читал соловецкую периодику, не могли пройти мимо блистательной пародийной серии Казарновского «Кто, что из поэтов написал бы по прибытии на Соловки», печатавшейся в 1930 году в «Соловецких островах» на Соловецких островах. Если передразнивать знаменитую харьковскую серию-предшественницу «Парнас дыбом. Про козлов, собак и веверлеев» (1925), то это своего рода «Соловки дыбом!».

Но Соловки все же настолько не Харьков, что сама идея улыбнуться или засмеяться кажется здесь неуместной, а такая вольная улыбка и такой свободный смех, как у Казарновского, — и просто невозможными.

Среди занесенных на Соловки поэтов прошлого, пусть и самого недавнего, — Пушкин, Лермонтов, Северянин, Есенин, Блок, Маяковский. Все — легко узнаваемые и очень смешные, но какие-то грустновато-смешные, все — острые на язык и все — в конечном счете — свободные!

Вот вам Александр Сергеевич со своей онегинской строфикой:

Мой дядя самых честных правил,

Когда внезапно «занемог»,

Москву он тотчас же оставил

Чтоб в Соловках отбыть свой срок.

Он был помещик. Правил гладко,

Любил беспечное житье,

Читатель рифмы ждет: десятка —

Так вот она — возьми ее!..

А вот и Михаил Юрьевич с переиначенной демонологией:

…В то время шел надзор дозорный,

И, слыша голос непокорный,

Вдруг в женбарак заходит он.

И гордый Демон — дух изгнанья —

За нелегальное свиданье

Был тотчас в карцер заключен.

Тамару ж въедчиво и тихо

Бранила долго старостиха.

А вот вам блоковская «метрика»:

И каждый вечер в час назначенный,

Иль это только снится мне,

Девичий стан, бушлатом схваченный,

В казенном движется окне.

И медленно пройдя меж ротами,

Без надзирателя — одна,

Томима общими работами,

Она садится у бревна.

А вот и Сергей Александрович, с его сыновней тоской:

Слышал я: тая тоску во взоре,

Ты взгрустнула шибко обо мне.

Ты так часто ходишь к прокурору

В старомодном ветхом шушуне.

А вот и Владимир Владимирович, «начитанный, умный»:

СЛОН высок,

                  но и я высокий,

Мы оба —

                  пара из пар.

Ненавижу

                  всяческие сроки!

Обожаю

                  всяческий гонорар!

Ну и на десерт — фейерверк гулаговской лексики, пропущенной через растр северянинской пошлятины. Он начинается уже в заглавии, где барак поименован как «северный котэдж», продолжается в эпиграфе («Я троегодно обуслонен, / Коллегиально осужден») и подхватывается в основном тексте:

Среди красот полярного бомонда,

В десерте экзотической тоски,

Бросая тень, как черная ротонда,

Галантно услонеют Соловки.

Ах, здесь изыск страны коллегиальной,

Здесь все сидят — не ходят, — а сидят.

Но срок идет во фраке триумфальном,

И я ищу, пардон, читатель, blat.

Так и хочется, вслед за Сталиным, возмутиться и спросить: «Кто разрешил вставание?..»

Кто, ну кто разрешил эту улыбку и смех?! Пушкин, что ли?

Как точно заметил наш современник с подобным же типом темперамента: «Объяснить публикацию этих стихов в 1930 году невозможно — поистине, такая свобода могла быть представима только в лагере особого назначения; но там, вероятно, эти пародии воспринимались как насмешка над собой, как свидетельство перековки. А стихи отличные…<…> Вот где сверхлюди — такое писать на общих работах»[293].