ЦЫГАНСКИЙ ТАНЕЦ
Почему мы так долго стояли в Могилеве? И почему так спешим сейчас?
Мог ли я тогда знать, что те далекие, глухие взрывы, которые слышал ночью, первый привет от белорусских партизан…
Гюнтер и Карл, раздвинув дверь вагона, умываются, поливая друг друга водой из солдатского котелка.
Только что казалось, что конца-краю не будет длинному ряду телеграфных проводов, то сходящихся, то вновь разбегающихся в разные стороны. Но вот неподалеку от узкого железнодорожного мостика со столбов свисают, свернувшись спиралью, онемевшие нити оборванных проводов. От сгоревшего домика путевого обходчика осталась лишь одна труба. Чем дальше, тем чаще встречаются воронки, перекореженные рельсы, обугленные деревья. Вот мчится нам навстречу высокая глухая стена элеватора, местами сохранившая свою изначальную белизну, и какими-то совсем уж странными кажутся белые камешки, оставшиеся кое-где на насыпи. И вдруг попадется черно-белый полосатый столбик, тогда пахнет на тебя чем-то до боли родным, особенно если вокруг него сохранилась выложенная из кусочков кирпича красная пятиконечная звезда…
Раздается тревожный, протяжный гудок паровоза. Поезд замедляет ход. У железнодорожного полотна стоят ремонтники. С ненавистью смотрят они на Карла, на Гюнтера и на немецкого солдата, стоящего в тамбуре нашего вагона.
Издали кажется, что лес, спокойно и мирно дремлющий на пригорке, врезался в голубизну неба. Первыми бегут нам навстречу тощие и длинные деревья, напоминающие изголодавшихся мальчишек. Затем надвигается темной стеной ельник. Среди елей особняком стоят могучие сосны с красными стволами. Из леса тянет терпким запахом хвои.
У самой дороги, что бежит через неоглядное поле, стоит подвода с поднятыми кверху оглоблями. Женщина топчется у плуга. В упряжке тяжело шагает корова. Год назад здесь наверняка днем и ночью весело гудели тракторы.
Гюнтер позавтракал, напился черного кофе из термоса, чистым платком вытер губы. Теперь он сидит, охватив руками колени, во рту торчит толстая сигара. У него высокий умный лоб, пересеченный двумя глубокими морщинами. Волосы выгорели на солнце, да и время их не пощадило. Если бы не ненавистная серо-зеленая шинель, меня бы не пугал даже чужой и жесткий язык, на котором он говорит, — попросту не верилось бы, что он солдат гитлеровской армии.
Карл шагает взад и вперед по вагону. Его сапоги вызывающе скрипят. Лицо напряжено. Единственный глаз широко раскрыт. С мельчайшими подробностями рассказывает он Гюнтеру, как провел вечер у одной своей знакомой дамы, некоей Марии. Голос у него хрипловатый.
— Знаешь, — меняет он наконец тему разговора, — у меня к тебе просьба, напиши-ка мне письмо домой. Жена жалуется, что не все письма доходят, а те, что доходят, мараны-перемараны, ни черта не поймешь. Кто-то «помогает» мне переписываться с собственной женой. А ты, говорят, мастак по письменной части.
— О чем ты хочешь писать?
— Конечно же не о том, о чем я тебе сейчас рассказывал. Напиши ей, что на этот раз фортуна улыбнулась ее мужу. Вскоре она по-настоящему почувствует, что прав был фюрер, когда говорил — все достанется нам, немцам. Напиши ей, что я буду начальником большого склада амуниции. В моем распоряжении будут также швейные и сапожные мастерские. Возможно, в конце года получу отпуск.
Смотрю на Гюнтера: иронический взгляд, одобрительное покачивание головы. Что кроется за этим?
Глаза смыкаются, но я слишком устал и слишком взволнован, чтобы заснуть. Вот уж три часа, как мы едем без остановки. Фельдфебель Губерт, наверное, в единственном пассажирском вагоне нашего состава. На первой же станции он может зайти.
Кузя лежит с запрокинутой головой, будто подставляя шею под нож. У Аверова даже во сне лицо — загадка. Они, мои соседи, спят сегодня крепко, даже не предполагая, как чутко я прислушиваюсь к каждому шороху. Прижимаю колени к животу, глубже втягиваю голову в воротник и через мгновение уже не знаю, действительно ли серая, как дымок, птичка сидит на телеграфных проводах или это пригрезились во сне птички с открытки в альбоме моей сестры.
— Ауфштейн!
Ищу глазами фельдфебеля. Но не тороплюсь вставать.
— Ауфштейн! — Плечо обжигает удар нагайки. — Ауфштейн, руссишер швайн!
Хочется крикнуть, но язык будто одеревенел. И все же камень свалился с души: пока я еще такой, как все. Оказывается, нет никакого фельдфебеля, а Карл имел в виду вовсе не меня, а Кузю, моего соседа, которого он трясет, как грушу.
Наш состав остановился на полустанке. Дверь теплушки распахнута. Недалеко отсюда течет река. У берега дремлют вербы. В воздухе носятся ласточки. Вот они ввинчиваются штопором в воздух, застывают на месте, а затем камнем падают вниз со сложенными крыльями.
У вагона стоят Гюнтер и здоровенный, коренастый солдат, которого я видел в тамбуре. Он держит автомат наперевес, будто только что кого-то застрелил и сейчас ждет очередную жертву.
— Оправиться! — командует он нам.
Нас ведут к концу состава. Проходим мимо пассажирского вагона, — там собралась шумная пьяная компания.
В последней теплушке вижу раненых бельгийских лошадей. Хвосты коротко подстрижены, шкуры вычищены до блеска, все они такие сытые и спокойные. Когда мы проходим, они поворачивают к нам свои длинные головы. Уши торчком. Красные глаза смотрят настороженно. На минуту лошади даже перестают жевать прессованное сено.
Конь, стоящий ближе других к двери, раздувает ноздри и встряхивает густой гривой. Конюх поглаживает его стройную шею и приговаривает успокоительно и нежно:
— Ну, чего ты, глупыш, волнуешься? Тебя никто не тронет.
Еще бы, ведь это лошади.
— Куда их везут? — спрашивает Гюнтер.
— В Бобруйск.
Стало быть, едем туда. Из Могилева в Бобруйск есть два пути: через Жлобин и через Осиповичи. Каким же из них везут нас? В том и другом случае расстояние одинаковое — около двухсот километров. Значит, вскоре мы будем на месте. А по мне лучше бы тащиться как можно дольше.
Посреди двора у домика путевого обходчика стоит старик в засаленной рубашке, по-видимому хозяин, и подпиливает дерево. У него седая окладистая борода, падающая на грудь, но дерево, видать, еще старше его.
У опущенного шлагбаума останавливается телега. На ней лежит мужчина в белорусской серой свитке. Руки скручены за спиной. Возле него у телеги стоит тонкая, гибкая молодая цыганка с двумя детьми. Младшего ребенка она держит на руках, а старший — черноволосый кудрявый мальчик лет пяти — стоит, уцепившись за подол ее юбки. Около них — два полицая.
— Дядя Олесь, — обращается цыганка к хозяину дома, — будь ласка, вынесите кружку воды. Дети смерть как пить хотят.
Олесь поворачивает голову к телеге, прикрыв глаза ладонью от солнца, и долго смотрит на женщину. Наконец узнает ее:
— Боже мой, Маша, ты? Сейчас же принесу…
К домику приближается пьяная компания, что раньше шумела возле пассажирского вагона. Больше всех беснуется хромой капитан.
— Поди сюда! — кричит он цыганке. — Брось щенка и спляши-ка нам. Спляши! — показывает он руками и здоровой ногой.
— Пляши! — поддерживает его пьяная ватага и хлопает в ладоши.
Цыганка стоит в растерянности. Испуганно озираясь, она видит Олеся, который несет кружку молока и ломоть хлеба.
— Возьми! — подает она ему младшего и старшего тоже толкает к нему.
Маленький, прислонив головку к широкому плечу Олеся, тут же, сладко посапывая, засыпает. Старший мальчик беззаботно укладывается под деревом, на пыльной земле. Ему и здесь хорошо. Возможно, впервые за долгое время он наелся досыта и напился вдоволь молока. Еще раз взглянув на детей, цыганка, вытерев фартуком пот со лба, начинает дробно перебирать босыми загорелыми ногами. Однако сил ей хватает только на то, чтобы показать в вымученной улыбке ряд кипенно-белых зубов и вяло тряхнуть плечами.
— Господин капитан, — подает голос кто-то из офицеров, — она нас водит за нос. Разве так пляшут?
— Пускай разденется.
— Раздевайся! — приказывает капитан. — Считаю до трех!
Цыганка оглядывается на детей и, тряхнув головой, начинает рвать на себе цветную ситцевую кофточку, затем сбрасывает юбку и остается в одной сорочке.
— Так ты выполняешь мой приказ! — Капитан подходит к мальчику, лежащему под деревом, хватает его за горло и поднимает кверху.
Мне пришлось видеть, как истекают кровью на поле боя, как умирают в госпитале, как погибают от голода и холода. Но то были солдаты. А сейчас в когтях у зверя бился ребенок.
Стало тихо, очень тихо. На миг почудилось, что сам убийца пожалел о содеянном. Но где там… С парабеллумом в руках он шагнул к матери, которую пьяная компания не выпускала из круга. Она не кричала, не плакала: слишком велико было горе.
— Цыган надо истреблять точно так же, как евреев. Они все жулики и воры. Так сказал сам фюрер.
Он раздвинул сомкнутый круг, но Олесь опередил его:
— Пан офицер, она местная. Ее отец и муж были кузнецами.
Утомленный собственной истерикой, капитан опустил парабеллум.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК