ГОСПОДИН МАЙОР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Молния прочертила огненный зигзаг на низких тяжелых тучах, и тут же хлынуло как из ведра. Через сутки немного распогодилось, и в небе повисла радуга. И хотя изредка все еще накрапывало, солнце успело подарить каждой капле, каждому ручейку яркую искру света.

Омытые дождем, травы и листья позеленели. И все же пахло осенью. Было ясно, как бы лето ни сопротивлялось, придется ему сдаться. Вчера, по-моему, даже рябина, что растет у дороги, выглядела совсем по-иному, а сейчас гроздья красных бусинок на ее раскидистых ветвях налились осенней зрелостью. Дни стали короче, ночи прохладнее. Скоро, скоро появятся, как первые седые волосы, первые желтые листья.

Кто не любит раннюю осень? Тесно, крыло к крылу, сидят на телеграфных проводах птицы. Они молчат или вполголоса поют свои песни. Еще по-летнему тепло, но в птичьих сердцах, так говорят знающие люди, уже поселилось предчувствие морозов и ветров. Птицы еще здесь, им трудно расстаться с пахнущими прелым листом березовыми рощами, с высокоствольными сосновыми лесами, в которых полно шишек с вкусными сладкими зернами.

Но вот пожелтеют и начнут опадать листья. И из-за по-осеннему грустных облаков донесется курлыканье журавлей и гогот диких гусей.

А потом придут самые грустные дни — предвестники зимы. Все кругом будет голо и печально. Зарядят унылые дожди. Тогда уже отсюда не увидишь край далекого леса. На том месте, покажется тебе, небо и земля слились в одну серую пелену. Если до той поры мне не удастся бежать, прощай, жизнь.

Сюда, к казарме, именуемой лазаретом, Стефа, мать моей маленькой приятельницы Томы, приходит редко. Она, не таясь, выражает мне свое сочувствие, но помочь пока не может. В деревне, где живет ее сестра, немецкий гарнизон. Если партизаны и появляются там, то только по ночам и тут же исчезают. А город набит немцами, как пельмени мясом.

Недавно приходила Тома. За время, что я ее не видел, она явно изменилась. Выросла, что ли? Так иногда незаметно для глаз вырастает, набирает силы молодое деревцо. Она, против обыкновения, сидит смирно на месте. Головка опущена.

— В чем дело, Тома?

Она подняла глаза и поведала мне о беде, которая с ними стряслась. Какая беда? Старший брат подрядился пасти двух коз. И вот однажды, когда он гнал их к крепости, из проезжавшего грузовика соскочили два гитлеровца в стальных касках и забрали обеих коз.

— Что же теперь будет? — спрашиваю я.

— Плохо, дядечка! Мама говорит, если не удастся перехватить у кого-нибудь в долг, у нас заберут Мурку.

Стараясь не расплакаться, она крепко, до боли, сжимает губы. А коза, словно понимая, что речь идет о ней, перестает щипать траву и поворачивает голову к своей хозяйке. Утешить Тому мне нечем, и я начинаю всячески расхваливать Мурку:

— Она у тебя умная. Все понимает.

— А как же, — подтверждает Тома, — она ведь свое имя знает. Сейчас она вам еще кое-что покажет. Мурка, где зудит? А еще где?

Коза рогами почесывает один бок, потом другой. У Томы в улыбке расцветают губы. Она довольна. Мурка ее не осрамила. Можно себе представить, сколько труда и терпения ей стоила дрессировка козы.

Долго ходить без дела мне не положено. Я должен работать до седьмого пота. Прощаюсь с Томой, беру веник и начинаю подметать крылечко у входа. Откуда ни возьмись Шумов. Еще издали он кричит:

— Жених, иди к главному, он тебе покажет, где раки зимуют!

Степе соврать — раз плюнуть. Ему просто доставляет удовольствие пугать людей, особенно меня. А все-таки зачем я понадобился Пипину и почему он послал за мной именно Шумова? Сердце замирает. А вдруг…

Сам Степа идет тихо и степенно. Поставь ему на голову тарелку, не свалится, а меня подгоняет:

— Князь, извольте поторапливаться! Идешь как на ходулях. А не жмут ли тебе ботиночки? Попроси, может, лапти выдадут. Ну-ну! Не злись. Ведь я это шутя.

Если бы Шумов на меня донес, думается мне, он бы не лез на глаза. Останавливаюсь у открытой двери, а Шумов, переступая порог, докладывает:

— Господин гауптман, ваш приказ выполнен. Разрешите быть свободным?

— Да, — отвечает Крамец, — но сначала проводите его, — показывает он пальцем на меня, — в ванную.

В кабинете у Пипина, успеваю я заметить, сидит немецкий офицер в новехоньком, только из-под утюга, мундире. Кто он? Зачем он прибыл сюда и какая связь между его появлением и моим вызовом к Крамецу? Если бы меня сопровождал не Степа, я сбегал бы на чердак и захватил мое единственное достояние — острый нож, спрятанный между стропилами.

В Сухиничском лагере в такую ванную комнату с деревянными решетками на полу и двумя скамейками у стен загнали евреев. Нас конвоировали белогвардеец, немецкий солдат, вооруженный автоматом, и полицай с резиновой трубкой от противогаза в руках и с кинжалом в ножнах за поясом. Тогда меня спасли мои друзья Федя Пименов и Николай Сергеев. Но сейчас со мной не они, а Степан Шумов. Он открывает дверь и произносит со злорадной улыбкой:

— Князь, айда в баню, и ждите дальнейших указаний.

Я почти уверен, что Степан запер дверь снаружи на задвижку. Однако, чтобы убедиться в этом, я плечом толкаю дверь, и она с тихим стоном открывается. Но бежать из неожиданно распахнувшейся клетки уже поздно. В ванную входит офицер, которого я видел у Крамеца в кабинете. Долго и тщательно он вытирает свои до блеска начищенные сапоги о влажную тряпку, лежащую у порога. Затем слышу стук накидываемой цепочки и слова, произнесенные очень тихо:

— Будем, стало быть, купаться.

Вот где собака зарыта… Начинается последний акт… Мне бы сразу действовать, а я стою, как окаменевший, не двигаюсь с места. Он мал, худ и старше меня лет на тридцать. Грудь как у воробья. Надо полагать, лагерное существование высосало даже ту каплю жизненной силы, которая была ему отпущена природой. Его можно утопить в ложке воды, не то что в ванне. На что он рассчитывает, собираясь проверять меня, когда мы остались вдвоем с глазу на глаз? Ведь даже если бы он был здоров, как бык, я бы ему так легко в руки не дался, перегрыз бы глотку и прихватил с собой на тот свет.

На еще влажной скамье он расстилает газету, садится и стягивает тесные хромовые сапоги. Портянки он аккуратно складывает и сует в голенища. Так же аккуратно снимает и складывает носки, вынимает карманные часы и прячет их в пузатый кошелечек.

Его неторопливые движения успокаивают меня. Кажется, мои страхи выеденного яйца не стоят. И как это мне раньше не пришло в голову: неужели ради того, чтобы убедиться, принадлежит ли такая мелкая сошка, как я, к народу, которому фашистские законы отказали в праве на жизнь, а тем более на сопротивление, — неужели ради такого пустяка пошлют высокопоставленного офицера? Зачем ему, спрашивается, устраивать водевиль с раздеванием? Мысленно я говорю себе: «Спокойно, милок, спокойно! С такой путаницей в голове ты сам себя погубишь». Может быть, именно поэтому я громко, как у глухого, спрашиваю:

— Разрешите налить воду?

— Пожалуйста, но я люблю горячую. Доктор сказал мне, что ваш товарищ, который здесь обычно работает, порезал себе руку. С ним мы уже знакомы.

Разгадка кажется сейчас настолько же простой, насколько сложной она казалась раньше. Ветлугин действительно вчера порезал руку. Крамец же, который тянется перед любым высшим чином в струнку и всегда рад в таких случаях разыгрывать роль гостеприимного хозяина, вызвал меня. А пришел за мной Шумов потому, что Аверов зачем-то отправился в немецкий лазарет.

Обычно такие «клиенты» ревут, как голодные ослы, а этот сказал «пожалуйста» и даже не забыл, оказывается, что есть такое слово «товарищ». Все это так, но ведь здесь каждый человек как белое пятно на карте, а посему лучше придерживаться тактики «здравствуйте» и «до свидания». Скажу ему, что ванна готова, — и баста, больше не о чем нам с ним разговаривать.

— Иду, иду, — говорит он. — Меня звать Федор Тарасович. А вас как?

В этом аду я уже отвык от своего имени. Оно мне кажется далеким и чужим. Из духоты наполненной паром ванной комнаты оно выплывает, как из плотного, густого тумана. И все же я отвечаю и, стоя к нему боком, делаю жест, который нетрудно понять: «Извините, пожалуйста, но зачем вам терять время на такую мелкоту, уборщика, у которого и без вас хлопот полон рот. Лучше занимайтесь тем, за чем сюда прибыли. Ведь городская-то баня, как всем известно, «только для немцев».

В такой воде я бы и минуты не усидел, а он лежит, свернувшись калачиком, только голова торчит, и все жалуется, что вода недостаточно горяча.

Что-то он еще бормочет. Неужто Пипин успел уже угостить его кое-чем покрепче воды? Да нет, вроде водкой не пахнет. Мне уже известно, что в канун войны его дочь вышла замуж за студента Днепропетровского горного института, что сын его артиллерист, а сам он бывший майор Красной Армии. У меня он хочет узнать, в какой части я служил и где именно попал в плен.

Конечно, я могу наплести любую чепуху, но вернее, пожалуй, будет придерживаться правды.

Где служил? В Подольском пехотном училище. Когда и где взят в плен? 17 октября 1941 года, в ста пятидесяти километрах от Москвы.

Все это я отбарабанил единым духом. А затем боль сковала рот. Сами собой выплыли навсегда запавшие в память первые строки где-то слышанной песни:

Тревога, тревога, тревога,

Россия курсантов зовет!..

Слово «курсанты», рожденное в грозовом восемнадцатом году, не раз повторял Ленин. Как же я могу произнести его перед этим отщепенцем, который, быть может, поначалу даже неплохо воевал, а потом покатился под гору и теперь, как всякий перебежчик, небось из кожи вон лезет, чтобы услужить своему новому хозяину.

Прочитал ли он эти мысли на моем лице, догадался ли, какие слова рвутся с языка, — не знаю, но он задумался, а затем, шлепая мокрыми губами, сказал:

— Так, так. Знаю. Западный фронт был прорван, и немецкий пятьдесят седьмой моторизованный корпус хотел первым войти в Москву. Остановить его не хватило сил, тогда, чтобы успеть подтянуть резервы, в прорыв бросили курсантов. Мне потом рассказывали, что дрались они великолепно. Это правда?

Ах, как мне хотелось сделать господину майору больно, очень больно!

— С нами вместе были молодые артиллеристы. Они почти все погибли.

Он вздрогнул, как пораженный громом. Вода выплеснулась через край ванны. Затем он судорожно схватил меня за руку.

— Скажите правду, только правду. Кто-нибудь из ваших командиров смог бы предпочесть голодной смерти службу у немцев?

Если это приманка, на которую я должен клюнуть, так ведь я не Тома, которая как-то раз сказала: «Дяденька, почему вы все у меня спрашиваете? Сами вы ничего не знаете?» Прикинусь-ка я простачком да отделаюсь ничего не значащими словами:

— Никогда об этом не думал.

Но он не отстает. Впившись в меня взглядом, упорно требует:

— И все же. Отвечайте на вопрос.

Эх, была не была… Все равно я балансирую на натянутой проволоке, а его жизнь стоит и того меньше, так пусть услышит.

— Думаю, нет. Знаете, мне даже трудно себе такое представить.

— В том-то и дело, что трудно. Будьте любезны, потрите мне мочалкой спину, не стесняйтесь. Тереть — не бить. На днях мне приснился страшный сон, будто я на поле боя и в меня кто-то целится, — и кто, как вы думаете? Мой собственный сын! Трите крепче. Кажется, вы хотите спросить меня о чем-то.

— Да, но…

— Не бойтесь, спрашивайте.

— Собственно говоря, я не спросить хочу, а просто сказать: такое с каждым из вас ведь действительно может случиться.

— Само собой разумеется. Нечто подобное недавно случилось с одним из наших солдат. Подайте, пожалуйста, немного чистой воды. Мыло попало в глаз. А что, главный врач у вас человек строгий?

Слова его можно понимать по-всякому, но я полагаю, он мне просто зубы заговаривает. Если в каком-нибудь уголке сердца у него еще тлеет искра человечности, он сам должен понимать, что для таких, как Крамец, единственное место — свалка. Шакалы и те погнушались бы этой падалью.

Человечность? Почему? А сам-то он кто? Вежлив со мной? Но, может быть, только потому, что ему самому страшно. Вот ведь рассказывают, что предатели боялись своего коменданта, тоже майора, больше смерти. А совсем недавно гестапо его арестовало.

Стою, склонившись над эмалированной ванной, и мою ее. А господин майор лежит на узкой скамейке, как пустой мешок. Распаренные руки устало свисают. Живут только глаза, но и те затянуты мутной пленкой безнадежности. Кажется, он решил, что торопиться ему некуда…

— Федор Тарасович, извините за беспокойство, вам ведь, наверное, известно, что слышно на фронте.

— Немцы, — отвечает он мне, — заняли Ростов, Ворошиловград. Бои идут на Воронежском фронте. Сегодня я читал, что во время налетов на Кенигсберг, Данциг и другие города Восточной Пруссии советская авиация только за десять дней потеряла сто тридцать шесть самолетов.

Одна лишь эмалированная ванна да остатки мыльной воды, которая забурлила, зашипела и превратилась на мгновение в воронку литого стекла, были свидетелями моей радости: значит, наши летчики часто бомбят немецкие города! У него я спрашиваю:

— Сколько же самолетов было, если сбито сто тридцать шесть?

— О числе советских самолетов, принимавших участие в налетах, не сообщается. Мне только известно, что, как и раньше, немцы сохраняют значительный перевес в людях и технике. И, может быть, не так быстро, как иным хотелось бы, но — от фактов никуда не денешься — солнце Советов закатилось.

— У вас, Федор Тарасович, дети и те, должно быть, старше меня. Скажите же мне, вы уверены, что так оно и есть? А может, диагноз страшнее болезни?

— Наверняка я знаю только одно: пока солнце взойдет, роса очи выест.

Теперь все ясно. Раз он не верит, что военное счастье изменит немцам, а от самого себя не убежишь, значит, не столь опасно, сколь бесполезно повторить ему слова Забары:

«Ничего не скажешь. Конечно, мы полагали, что погоним немцев от самой государственной границы. Так ведь всякая вещь цела, пока не порвется. Граница может пройти и пройдет у каждой высоты и каждого леса, у каждой реки и каждой долины, у любого клочка нашей земли, пока фашисты не запнутся и не покатятся вспять».

И Мальцев не отрицал, что у немцев пока перевес в людях и технике. Но еще он знал, что ради этого они приостановили наступление армии Роммеля в Египте, ослабили свои гарнизоны во Франции, Голландии, Бельгии, мобилизовали десятки дивизий и бригад в странах-сателлитах, пытались силой заставить воевать поляков, чехов и даже советских военнопленных.

Сняв цепочку, я распахнул дверь. От сердца немного отлегло. Я-то верю в нашу победу, и жажда мести не гаснет, а разгорается в душе. Значит, не я здесь самый несчастный человек.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК