ВЕСЬ МИР — ТЕАТР
В цирке все знали: если билеты в кассе плохо расходятся, хозяину на глаза не попадайся.
Сегодня пришлось даже отменить вечернее представление: не сбор, а кошачьи слезы. Вяльшин забрался в конюшню, присел на край перевернутой пустой коробки и, подперев голову обеими руками, смотрел перед собой каким-то отрешенным взглядом. Вид у него был жалкий, удрученный. Когда примадонна Антуанетта Кис, заглянув, поздоровалась с ним, он даже не удостоил ее ответом. Тем не менее она с ним заговорила:
— Господин Вяльшин, вы посмотрите на этого мальчика. У него на редкость податливое, гибкое тело.
— Антуанетта, оставьте меня в покое, — отозвался с горечью Вяльшин. И, словно отгоняя назойливую муху, помахал рукой перед лицом: — Экая невидаль!
— Господин Вяльшин, пожалуйста…
— Зря стараетесь. Все мы знаем, что у вас мягкое, доброе сердце, но вы непрактичный человек, витаете в облаках. Я уже насмотрелся на этих вундеркиндов. Хватит. Сыт по горло. Редко когда из них что-либо путное получается. Пока, как видите, у меня нет работы для ваших троих.
Любой другой актер его труппы в таком случае смолчал бы. Но не Антуанетта. Не так уж легко дался Вяльшину контракт с Киселевыми. Общепринятый договор, с его знаменитыми пятнадцатью параграфами, дающими все права хозяину и никаких — актеру, они, как и все, подписали, но при этом Киселевы добились для себя одной оговорки: право покинуть арену этого цирка, когда им заблагорассудится. Вот почему Антуанетта могла себе позволить заявить Вяльшину:
— Если от моих детей вы внакладе, можем об этом подумать.
— Ни о чем думать я вас не прошу. Но к чему, позвольте вас спросить, вы привели сюда этого худого цыганенка?
У Довидла со стыда даже сердце защемило. Он рванулся было к дверям, но Антуанетта удержала его. Она взъерошила его курчавые волосы и кивком головы подала знак: мол, покажи, что умеешь.
Дважды пройти конюшню на руках, думает про себя Довидл, большого труда не составляет. Весь фокус — как развернуться в обратную сторону. Что ж, попытка не пытка. Все равно брать его сюда не хотят, он им хоть покажет, на что способен.
Не иначе, добрый ангел вызвался ему в заступники, и Довидл превзошел самого себя: с такой непринужденной легкостью и уверенностью, так ловко, как сейчас, он на руках еще не ходил. Остановился, развел ноги, снова сомкнул их, оттянув носки вверх, затем быстро оторвал руки от пола и, описав ногами полукруг в воздухе, остановился. Кажется, все вышло как надо.
— Ну-ка, мужичок с ноготок, подойди поближе, — подозвал его Вяльшин и посмотрел из-под насупленных бровей внимательным взглядом. — Ты что это руки прячешь? Разодрал их? М-да! Ты весь в ссадинах, синяках, кровоподтеках. А еще разок проделать так сможешь? За каждый такой шаг получишь по копейке.
— А чего ж? Вот только отдохну немного и обойду снаружи вокруг всего цирка. И сделаю это за так.
— Погоди, — Антуанетта куда-то выбежала на минутку и вернулась с флакончиком темно-бурой жидкости. Запахло водкой и свежими металлическими стружками. Она взяла спичку, навернула на кончик немного ваты, окунула во флакончик и смазала Довидлу исцарапанные руки. — Жжет?
У него лишь дрогнули веки, но когда она повторила вопрос, он тихо прошептал:
— Чуть-чуть.
— Несколько дней ты и не пытайся ходить на руках. Слышишь, что тебе говорят? А теперь пойдем со мной, познакомлю тебя с моими детьми. Пообедаем, тогда вернешься домой.
— Антуанетта, — позвал ее Вяльшин. — Вашего цыганенка придется заново обучать. Ходит он неважно. Нет отработанности, нет блеска.
— Сперва надо поговорить с его родителями.
— Он небось сам седьмой, и один другого догоняет.
— Нет, дяденька, двенадцатый, — поправил его Довидл и почувствовал, что его ладони стали вдруг влажными.
— Ну что ж, беру его в цирк, — сказал Вяльшин, не пытаясь даже скрыть довольную улыбку.
Довидл шагает по аллее Александровского парка и от радости — что ни говори, а ему неожиданно сказочно повезло — ног под собой не чует. С афиш, развешанных на всех перекрестках, на него глядят улыбающиеся лица Алекса и Антуанетты Кис — тех самых, что сейчас идут рядом с ним.
Жаль, что никто из знакомых ребят не видит его в эту минуту. Вот бы позавидовали! Кто на самом деле с него глаз не сводит, так это солнце. Оно уже совсем, совсем низко, но, видимо, скрыться не спешит, пока он не поделится с мамой своей большой радостью. Тоненький лучик скользит по его лицу, и Довидл заговорщически подмигивает ему: «Кто-кто, а уж мы друг друга хорошо понимаем». Но если они и дальше будут двигаться, как черепахи, солнце может и не дождаться. Одной половинкой оно уже «на том свете».
Почти у самых ворот они остановились. Алексу показалось вдруг, что их затея не сулит ничего хорошего, и он умоляюще обращается к жене:
— Аня, да разве можно так? Подумай, пока еще не поздно.
Антуанетта — Аня опустила голову и своей белой туфелькой на высоком каблуке в нерешительности чертит на песке какие-то узоры. Что же она хмурит брови и так долго думает? Вяльшина ведь она могла обрезать коротко и веско. Почему же теперь она не находит слов, будто язык проглотила? Раз так, то он, Довидл, сам за себя постоит. Он подходит к Антуанетте и, глядя в ее голубые глаза, говорит:
— Большое вам спасибо. Если мама меня не пустит, я все равно убегу из дома.
Сказал и решительно идет во двор. Когда калитка за ним уже закрылась, он услыхал, как Антуанетта произнесла:
— Идем, Саша.
Довидл направляется в дом и слышит, как позади него цокают Анины каблучки. Алекс, в чесучовой тройке, худой — кожа да кости — ходит так легко, что его шагов и не слышно.
Приход нежданных гостей крайне удивил Басшеву, но рук от лица она не отнимает. Сегодня канун субботы, и Басшева молится перед зажженными свечами. В доме пахнет теплым ржаным хлебом. Мотл заглянул в «залу» и указал гостям на лавку. Те сделали несколько шагов на цыпочках и тихо присели.
— С праздником вас, с наступающим субботним днем! — повернула хозяйка голову и приветствовала гостей тем же молитвенным шепотом. — Вы, должно быть, к моему мужу? Так он с минуты на минуту явится.
— Добрый вечер! — ответили они ей по-русски.
— Мама, — вмешался Довидл, — это артисты, они по-еврейски не говорят.
— Артисты? — переспросила мама в недоумении и заговорила на каком-то странном языке — смеси русских, украинских и еврейских слов. — Вам, очевидно, хотелось бы снять комнату, но у нас во дворе не найдете. Может быть, соседка знает, кто поблизости сдает.
Алекс, который обычно на залитой светом арене держится свободно, раскованно, на этот раз, в чужом доме, лишился дара речи. Слегка смутилась и Антуанетта. Она даже немного привстала со скамьи и поклонилась.
— Спасибо, комната нам не нужна, а пришли мы, чтобы сказать: ваш сын исключительно одаренный мальчик.
— Приятно слышать, но с чего вы это взяли?
— Мы не преувеличиваем. Это так и есть. Сегодня он у нас в цирке выдержал настоящий экзамен. Директор наш, Вяльшин, понимает толк в таких делах, и, если он согласился взять вашего сына к себе в цирк, значит, он того стоит.
На лице Басшевы появилось выражение тревоги. Она как-то вся съежилась. То, что она услышала, плохо укладывалось в голове, но одно ей было ясно — над младшим из ее сыновей, Довидлом, нависла опасность. И, как назло, мужа нет дома. На месте один лишь Мотл, но, кроме своих священных книг, он ничего не знает и знать не хочет. Красавица артистка, видимо, женщина вполне порядочная. Грудь у нее, правда, плоская, но улыбается она по-матерински. Что же этой циркачке надо от Басшевы, с ее горькой долей? Мало ей несчастий, так на тебе — еще одна напасть. Может быть, думает Басшева, даже лучше, что Носн-Эли не оказалось дома. При его вспыльчивости ничего хорошего не жди. Прежде всего надо куда-то выпроводить Довидла, но куда?
— Довидл, — блеснули тревожно материнские глаза, — сходи-ка, сынок, в синагогу и скажи отцу, чтоб, как только кончит молитву, шел домой.
— Еще рано, чуть попозже пойду. Мы, мама, пришли тебе сказать, что меня берут в цирк.
— Слушай, что тебе говорят. А пустые ребячьи забавы выкинь из головы. Ты, Довидл, уже не маленький, а тому, кому пришла пора учить священное писание — тору, в цирке делать нечего. Кое-кто, — глянула она из-под бровей в сторону незваных гостей, — не прочь посмеяться над бедняками, так пусть грех ляжет на их душу. Иди, Довидл, иди и передай отцу то, что я тебе велела.
— Мама, я так и знал, что ты мне не поверишь. Но это же правда. Можешь у них спросить. А хочешь, я покажу тебе, как я умею на руках ходить? Там меня будут учить, и я стану настоящим цирковым артистом.
Дитя и есть дитя, — что с него взять? Но как же быть: поднять крик и указать гостям на дверь? Нет. Этого она не сделает. Она накроет на стол, а они — они пусть как знают…
Носн-Эля пришел в хорошем расположении духа и первым делом поздравил с субботним днем гостей и домашних. Не зная еще, что за люди в его доме, он пригласил их к праздничному столу, где каждый садится на свое, раз и навсегда отведенное место, и, словно в чем-то провинился, извинился перед гостями за то, что рыба не фаршированная, а булки могли бы быть побелее.
— Зато, — сказал он, — хозяйка нам сейчас подаст жареную картошку с простоквашей и домашнюю икру из баклажанов. Мы выпьем «лехаим», — и тут же пояснил гостям, что «лехаим» по-еврейски это заздравный тост, чтобы всем жилось хорошо.
С Носн-Элей Алекс сразу же почувствовал себя непринужденно, облегченно вздохнул и представился:
— Александр Александрович Киселев. А это моя супруга, Аня, Анна Ивановна, — и как бы по секрету, предназначенному одному лишь хозяину дома, тихо добавил: — У нас трое детей, и им, наверно, в эту минуту кажется, что папа и мама их бросили. Наш самый младший, Жора, определенно уже скачет верхом, оседлав хворостину, чтобы нагнать нас и строго наказать.
То ли оттого, что Носн-Эля пришел из синагоги в хорошем настроении, то ли гости пришлись ему по душе, но он, улыбаясь, заметил:
— Тремя не удивишь. Вот если бы вам пришлось, как нам, кормить целых двенадцать ртов.
— У нас все они сами зарабатывают на хлеб и даже больше, — вмешалась в разговор Анна Ивановна. Ей, должно быть, стало зябко или же ее смутил пристальный взгляд Мотла, и она прикрыла голые плечи тонкой газовой косынкой.
— Так, значит, верхом на хворостине? — произнес шутя Носн-Эля.
— Мы — цирковые артисты. — Видимо, Александру Александровичу самому хотелось продолжать беседу.
Самым сдержанным из всех сидящих за столом оказался Носн-Эля. Зато Мотл — тот горячился, как кипящий самовар. Как всегда, когда бывал взволнован, он не мог усидеть на месте, и, заложив за жилетку пальцы, ходил из угла в угол, шаркая шлепанцами, будто мог таким образом вернуть утраченное спокойствие. Поучительным, не терпящим возражения тоном он заявил:
— По-моему, все так просто и понятно. Нам, евреям, запрещено не только быть балагурами, шутами, чревовещателями, но по обычаю, переходящему из поколения в поколение, даже посещать театр и цирк.
— Но почему? — Киселев сел поближе к Мотлу. — Отказываюсь понимать. Должен вам сказать, что еще мой прадед был странствующим актером, и мне знакомы ваши театральные представления в день весеннего праздника пурим, еврейские капеллы и актерские труппы. Я знаю, что даже ваши древние мудрецы не считали все эти маскарады зазорными. Правда, они, кажется, запрещали мужчинам наряжаться в женские одежды. Я так же читал о знаменитом цирковом актере Симоне Лакише, ставшем впоследствии видным ученым. Вы, должно быть, слышали и о великолепном цирке и колоссальном ипподроме, сооруженном царем Соломоном рядом со своим дворцом в Иерусалиме… Человек должен стремиться к радостям, идти им навстречу.
Мотл поправил ермолку на голове, пригладил свои длинные курчавые пейсы и, жестикулируя, захлебываясь в безудержном потоке слов, стал пояснять свою мысль:
— Уже по одному тому, что в цирке выставляли напоказ идолов…
Киселев попытался было его перебить, но не тут-то было, Мотл хотя и слыл человеком молчаливым, но стоило ему войти в раж — его не остановишь: он заранее отвергает все возражения.
— Вы хотите сказать, что этих идолов выставляли в качестве трофеев? Но это не меняет сути дела. И если вам это покажется неубедительным, то как вы расцениваете массовые убийства, которые Веспасиан и Тит устраивали в цирке? Вы ведь должны знать, что нас, евреев, насильно волокли в цирк и бросали в клетки. Дикие, хищные звери рвали нас на части, а не менее дикие создания, именуемые людьми, получали удовольствие от этого зрелища, ржали от восторга. Теперь вам ясно, что только безбожники, беспутные люди могут пренебречь запретом и переступить порог цирка?
Александр Александрович слушал запальчивую речь Мотла с интересом. Но похоже было, что сдаваться он не намерен.
— Скажите, пожалуйста, кто и когда наложил этот запрет? Цирк — одно из самых древних искусств, любимое зрелище всех народов. В одном из лучших цирков, в «Гиппо-паласе» у Крутикова, я недавно смотрел выступление на ринге борца Моисея Слуцкого, молодого еврея-атлета. Знатоки утверждают, что со временем он станет знаменитостью, артистом с мировым именем. О Слуцком не скажешь, что это беспутный парень, и непохоже, что его волнует чей-то запрет.
— Чей-то, говорите? Наших духовных вождей, мудрецов. — Мотл сбегал в соседнюю комнату и вскоре вернулся с толстой книгой в руках. — Я покажу вам молитву, в которой законоучитель талмуда Танай благодарит бога за то, что он уготовил ему место среди тех, кто изучает тору — священное писание, а не тех, кто развлекается в театрах и цирках, ибо одни за свои добродетели будут вознаграждены в раю, а любителям зрелищ не миновать ада.
— Выходит, — возразил ему Киселев, — что уже в те времена было немало евреев, которые жили в свое удовольствие, не страшась ада. Но коль уж вы такой знающий человек, вам должно быть известно, что в клетки зверям бросали не только евреев, но и христиан и что из-за идолов когда-то и христиане не жаловали цирк. Но к чему разговоры о том, что было бог весть когда? Разве английские пуритане времен Шекспира относились к нам, актерам, лучше? Тем не менее ни им, ни попам, ни раввинам не удалось задушить цирковое искусство. В то время, когда пуритане бросали в нас камни, на фасаде шекспировского театра «Глобус» в Лондоне была установлена скульптура Геркулеса, несущего на своих могучих плечах земной шар, на котором виднелась надпись: «Весь мир — театр».
Мотл порывисто схватил принесенную им книгу и, страдальчески прищурив глаза, отскочил от актера.
— Так что ж, по-вашему, мы должны забыть о массовых убийствах? Наших братьев туда водили на казнь, а мы пойдем развлекаться? — Он потер рукою лоб, как бы пытаясь отогнать тяжелую, гнетущую мысль. Преодолеть груз старых предубеждений всегда трудно.
Горячность Мотла решил остудить Носн-Эля. Откинувшись на спинку стула, он недовольно произнес:
— Ты, сын мой, не очень-то, не очень кипятись. Не знаю, насколько это удачно, но вот тебе такой пример. Ты помнишь, два года назад, после провозглашения манифеста[3], у нас в городе вспыхнул погром? Что ж, по-твоему, все мы, семнадцать с половиной тысяч евреев, проживающие в Херсоне, должны предать город проклятию и бежать отсюда за тридевять земель? Ты не хочешь, чтоб наш Довидл стал артистом, а скажи, пожалуйста, разве мои предки были токарями? Довидлу, — сказал он в заключение, — хватит бить баклуши.
Мотл мог спорить до хрипоты с кем угодно, только не с отцом. И он стал оправдываться:
— Я разве против? Не об этом же речь.
Переговоры длились весь вечер. Басшева проливала слезы и причитала: «За что мне такое наказание? Слыханное ли дело, чтобы еврейский мальчик пошел в циркачи?» А у Довидла в горле застрял ком. Почти шепотом, чтоб никто не расслышал, он, насупившись, сказал отцу: «Не пустите — все равно убегу». Киселевы несколько раз повторяли: «Ваш мальчик будет сыт, одет, учить его будут бесплатно, а через годик он, возможно, и вам кое-чем сможет помочь».
Кончилось тем, что Носн-Эля дал свое согласие. Правда, с оговоркой: пока, на время гастролей цирка в Херсоне. Никакого Вяльшина он знать не знает, а всецело полагается на Киселевых, которые кажутся ему вполне порядочными людьми.
Все круто изменилось. Наступила новая жизнь.
Отец не ошибся. Киселевы отнеслись к Довидлу, как к собственным детям: вместе ели, вместе отдыхали. Когда выдавалась свободная минута, Анна Ивановна собирала все семейство и вслух читала детям дюссельдорфский журнал «Актер». Довидл слушал затаив дыхание, ловя каждое слово.
Уроки начинались еще перед завтраком. С Довидлом (его сразу же нарекли Тодей) занимался Алекс. Начинали с разминки, прыжков и приседаний. Только первые упражнения показались легкими. А дальше учитель не щадил ни себя, ни своего ученика. Не получается — повтори: и-и раз! Раз-два и три-и-и-и!
— Тодя, что ты уставился на фокусника, извлекающего ленты из рукава? Это старый, примитивный трюк. Но и его надо делать умеючи. А уж об акробатике говорить нечего. Зрители понятия не имеют, сколько труда нужно затратить, чтобы так легко и непринужденно исполнить эти нелегкие стремительные каскады («каскад», как и многие другие цирковые выражения, уже не были Тоде в диковинку). Чтобы сложнейшие упражнения делались как бы между прочим, артисту надо иметь крепкие мускулы, он должен точно рассчитать малейшее движение. В цирковой мерке нет мелких делений. Перед публикой мы, партерные акробаты, должны всегда представать с веселой улыбкой на устах, хотя у самого в это время рубашку хоть выжми…
Но когда недели через две кто-то из актеров заметил, что у паренька еще не вполне отточены движения и что ему не хватает чувства ритма, Алекс сердито ответил:
— Дураку полдела не показывают.
Вяльшину же не терпелось. Не прошло и недели, как он потребовал, чтобы в афишах было указано «Партерные акробаты шесть-Кис-шесть». Но Антуанетта уговорила директора повременить хотя бы еще дней десять, дать Тоде как следует отрепетировать номер.
Первый раз в жизни появиться на ярко освещенном манеже ребенку, очевидно, легче, чем взрослому. Тодя не испытывал страха перед многочисленной публикой. Ему хотелось одного: чтобы Алекс и Антуанетта были им довольны.
Томясь в ожидании условленного сигнала, шестеро Кис не могли устоять на месте, то и дело подскакивали вверх. Антуанетта в номере не участвовала, но от них не отходила, часто поправляла на Тоде трико, до самой шеи плотно облегавшее его худое подвижное тело.
Стоял густой, тяжелый дух. К резкому запаху конюшни и влажных опилок примешивались ароматы духов, доносившиеся из переполненного до отказа зрительного зала.
Наконец Вяльшин подал знак, и артисты с ходу врассыпную выскочили на манеж. Впереди младшие, позади старшие Киселевы — Алекс и его брат. Взрослые сперва понаблюдали, как малыши исполнили несколько эквилибристских трюков, затем приступили к основному номеру — пирамидам. Зрители как завороженные следили за каскадом прыжков и воздушных сальто шестерки Киселевых, их захватил безостановочно пульсирующий четкий ритм. Кто-то из сидящих в первом ряду шепнул своему соседу:
— Как гуттаперчевые…
Сам Алекс ни одного акробатического трюка не сделал, и все же всем ясно было, что он не только камертон, по которому настраиваются остальные, но и душа этого великолепного ансамбля, что именно он невидимо направляет и поддерживает равновесие всей колонны.
Когда номер закончился и акробаты собирались покинуть манеж, Вяльшин преградил им дорогу. Зал громко аплодировал, слышались возгласы «бис», Алекс взял Тодю за руку и подвел вплотную к барьеру. Тот, смущенно улыбаясь, стал кланяться, посылая комплименты публике. На его щеках горели красные пятна. Он был счастлив и мог бы поклясться, что слышал, как кто-то на галерке крикнул:
— Смотри, смотри, это же Довидл, сын Носн-Эли.
Аплодисменты и возгласы затихли, зрители стали расходиться.
У репертуарной доски за кулисами клоун — человек угрюмый, взбалмошный и вспыльчивый — скривил губы, будто собрался чихнуть, и, ни к кому не обращаясь, произнес:
— Мало им своих, так они с улицы притащили еще одного нищего…
Должно быть, именно поэтому Анна Ивановна по-матерински тепло прижала к себе Тодю, а Александр Александрович обхватил его за узкие плечи, привлек к себе и впервые похвалил:
— Отлично! Лишь теперь мы с тобой возьмемся за настоящую работу. А на то, что клоун сказал, не обращай внимания. Он из тех людей, которые всем недовольны.
Дни пролетали один за другим. Минуло лето. В воздухе засеребрилась паутина. Как-то утром, выглянув в окно, Тодя увидел — на дворе осень. Всю ночь с Днепра дул холодный ветер и колыхал ситцевую занавеску на окне. Только недавно листья на деревьях начали желтеть, а сегодня соседская крыша покрылась инеем и морозный туман застилает озябшее солнце.
Сандалии на Тоде расползлись, из костюма он давно вырос, и тот уже не грел его окоченевшее тело.
Киселевы посовещались меж собой, посоветовались с другими артистами, но обратиться к Вяльшину не решились: продажа билетов в кассе шла туго.
Днем, когда стало немного теплее, все Киселевы направились в лучший магазин по продаже одежды. Знатоком по этой части считался Алекс, но торговалась при покупке главным образом Антуанетта. Когда вышли из магазина, Тодю нельзя было узнать: на нем был темно-синий костюм, суконное пальтишко, цветная рубашка, черные ботинки и темно-серые носки. Под мышкой он держал сверток со старой одеждой. Оттуда они пошли к шапочнику и купили ему картуз, украшенный кожаным плетеным ремешком поверх твердого блестящего козырька.
Тодя направился домой. Ветер разрумянил его щеки. Киселевы остановились на углу и долго смотрели ему вслед.
— Паныч, — обратился к Тоде дворник мадам Олиновой, — вы к кому?
— Господи, — встретила его мать на пороге, — кормилец ты наш, где ты все это раздобыл?
Отец тут же пошел к Киселевым узнать, не украл ли, упаси бог, его сын все эти вещи.
Тодя не мог понять, отчего никто в доме не рад его обновам. Теперь-то уж ясно, что быть ему артистом. Мама, та даже не улыбнулась. Она лишь обронила горячую слезу на его новую рубашку и прошептала:
— Носи, сынок, на здоровье!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК