Дела семейные и государственные

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Десять лет просидел Михаил Львович в кремлёвских застенках: постарел и исхудал страшно. За те десять лет несказанно расцвела Олеся, Алёнушка, свет его очей. И как угодно было распорядиться неисповедимому року, что за это время Парки — богини судьбы, взяв Алёнушку за белые руки, возвели её на московский Олимп, к подножию земного бога — Василий Ивановича.

А началась эта история ещё до рождения её, когда 17 апреля 1503 года умерла Софья Фоминична Палеолог, и вскоре после похорон жены Иван Васильевич составил завещание — духовную грамоту, по коей пожаловал старшему сыну Василию 66 городов, а четырём младшим всем вместе — 30, да и то владения Андрея и Семёна до их совершеннолетия передавались их опекуну, тому же Василию.

Уже тяжело больным, за полгода до смерти, Иван III решил женить своего старшего сына и в августе 1505 года приказал привезти в Москву полторы тысячи красивых и здоровых девиц из лучших семей Руси для того, чтобы выбрать из них одну и надеть ей обручальное кольцо, провозгласив Великой княгиней Московской.

Грядущая свадьба была необходима и потому, что симпатии большей части боярства были на стороне Дмитрия — внука Ивана III, которого поддерживали и его дядья — братья Василия, считавшие, что трон должен перейти именно к нему, так как Дмитрий был сыном старшего сына Ивана III — великого князя Тверского Ивана Ивановича Молодого и дочери молдавского господаря Стефана — Елены Волошанки. В феврале 1498 года Иван III венчал пятнадцатилетнего Дмитрия на великое княжение, всенародно провозгласив его наследником престола и собственным соправителем ещё при жизни своей. А когда Дмитрию исполнилось девятнадцать, то судьба его круто переменилась — дед приказал арестовать его вместе с матерью Еленой Стефановой и посадить «за пристава», сиречь под стражу. Здесь не обошлось без интриг Софьи Фоминичны и её всесильных земляков — греков. Арест Елены и Дмитрия произошёл весной 1502 года, а в апреле 1503 года Софья Фоминична умерла, оставив наследником трона своего старшего сына.

Елену умертвили в тюрьме зимой 1505 года, а её несчастный сын так и оставался в узилище, где суждено было ему умереть через четыре года.

Меж тем и сам Иван Васильевич тяжело и неизлечимо заболел, и, находясь почти уже на смертном одре, велел Василию подумать о женитьбе.

По совету печатника — грека Юрия Траханиота, прозывавшегося в Москве Малым и хранившего Большую государственную печать, а также ведавшего государевым архивом и великокняжеской канцелярией, Василий должен был выбрать невесту не из иноземок, а из числа собственных подданных. Юрий Малый надеялся, что избранницей станет его собственная дочь, но, чтобы соблюсти приличия, решил обставить выбор невесты необычным декором — свезти в Москву сотни молодых русских девиц-красавиц и устроить всем им смотрины.

Василий согласился. Из Москвы во все стороны государства помчались бирючи, отыскивая и свозя в столицу воистину звёздный сонм прекрасных претенденток.

Из полутора тысяч притязательниц на его руку, на его сердце, на место рядом с ним у великокняжеского трона отобрал Василий Иванович десять девушек — самых пригожих и прелестных. Облюбовывал он их так: став за ширмой, глядел, как входили в покои взволнованные, залитые румянцем или же как снег побледневшие искательницы своего неожиданного счастья, в роскошных сарафанах, в жемчугах и лалах, в кокошниках, в сафьяновых сапожках и, затаив дыхание, садились на лавки, что стояли напротив ширмы. Догадывались, что жених откуда-то подглядывает за ними, и потому старались сесть так, чтобы выглядеть попригожей, показать товар лицом. Иные сидели затаив дыхание, опустив очи, другие же играли взором, глядели, распахнув дивные очи, чуть улыбаясь, приоткрывая в томлении крохотные алые ротики и представляя жениху ровные жемчужные зубки. Ежели у соревновательниц особо хороши были руки, то привлекали они внимание к рукам, положив их на колени и чуть пошевеливая перстами; ежели особенно красивой оказывалась грудь, то и к персям привлекали они внимание, глубоко и прерывисто дыша и садясь слегка боком, чтобы и государь мог порадовать взор свой их прелестями; а если была девица хороша станом, то обращала она внимание и на эту привлекательность ещё только подходя к лавке, и умащивалась так, чтобы видна была и эта соблазнительная приманчивость, ибо все девицы знали, что жениху идёт 27-й год и в прелестях девиц и жён понимает он толк сообразно своему возрасту.

Так прошли перед Василием Ивановичем все соревновательницы, и отобрал он из всех только десять, а уже тех повели в баню опытнейшие бабы-повитухи, чтобы выведать главное: не были ли сокрыта какая нелепость или порок, какая хворь или недуг и сможет ли молодая принести мужу потомство?

Разумеется, при том жениха не было, а те из десяти, что были признаны пригодными к продолжению рода, представлялись потом княжичу, и он останавливал свой выбор на одной-единственной. Этой единственной оказалась дочь боярина Юрия Константинова Сабурова — Соломония, чей отец, дед и прадед верой и правдой служили великим московским князьям и наместниками и воеводами.

Свадьбу сыграли 4 сентября 1505 года, а через полтора месяца скончался отец Василия — Иван III. Двадцатишестилетний Великий Московский князь Василий III Иванович взошёл на прародительский престол.

Молодые жили в любви и доверии, надеясь на появление первенца, но Соломония почему-то не беременела, и это ввергало супругов в сугубую печаль. Уезжая из Москвы по монастырям с молебствиями о даровании наследника, Василий оставлял жену правительницей и с нетерпением ждал возвращения домой. Однако же шёл год за годом, а наследника всё не было.

Тогда Василий Иванович в 1520 году, через пятнадцать лет после свадьбы, послал к Константинопольскому патриарху Феолепту тверского епископа Нила Грека, поручив ему получить благословение на развод с Соломонией. Однако Феолепт такого разрешения не дал.

И летом 1523 года, уже через восемнадцать лет после свадьбы, сорокачетырёхлетний Василий в очередной раз отправился в объезд по городам и святыням, решив снова прибегнуть к помощи высших сил, чтобы не оставить пустующим прародительский трон.

Дело ко всему прочему осложнялось тем, что братья Василия: Дмитровский удельный князь Юрий, Углицкий — Дмитрий, Калужский — Семён и Старицкий — Андрей — становились претендентами на престол. А это в недалёком будущем могло ввергнуть страну в междукняжеские усобицы.

В июле 1523 года Василий отправился в паломничество по святым обителям, взяв всех четырёх братьев с собою, а после того как 15 сентября возвратился в Москву, разрешил им разъехаться по уделам.

И как только это случилось, он, по выражению летописи, «начата думати со своими бояры о своей великой княгине Соломоние, что неплодна бысть». И Василий, опять же по словам летописи, говорил боярам: «Кому по мне царствовать на Русской земле и всех градах моих и пределах: братьям ли дам, но ведь братья и своих уделов не умеют устраивать». И говорили ему бояре: «Разойдись с Соломонией, государь, и вступи в новый брак, ибо неплодную смоковницу посекают и выбрасывают из виноградника». Хотя в 1523 году дело до развода не дошло, Василий стал потихоньку отстранять от себя родственников Соломонии, занимавших важные посты в государстве, и привлекать к себе других вельмож. Вместе с Сабуровым подверглись опале и их сторонники, видные церковные богословы — афонский монах Максим Грек и Вассиан Патрикеев — инок-нестяжатель, по рождению — князь.

Осенью 1525 года, когда Василию уже шёл сорок седьмой год, да и Соломонии было около сорока, великий князь решился на развод. Самой большой сложностью в этом деле был вопрос правовой — в истории Рюриковичей не было случая, когда бы при живой жене задумывалась новая свадьба.

Австрийский дипломат барон Сигизмунд Герберштейн, подолгу живший среди русских и хорошо знавший их обычаи, писал в своих «Записках о Московии»: «Если же кто-нибудь женится на второй жене и таким образом становится двоебрачным, то они это хоть и допускают, но не считают законным браком. Жениться в третий раз они не позволяют без уважительных причин. Четвёртой же жены они никому не разрешают, считая даже, что это не по-христиански».

И всё же, опираясь на содействие митрополита Даниила, ярого врага Вассиана Патрикеева и всех нестяжателей и сторонника и друга Василия Ивановича, разрешение на развод было получено.

Вслед за тем возникло дело о колдовстве, ловко подстроенное угодливыми пособниками Василия.

23 ноября 1525 года после оговора Соломонии в «волховании» был произведён «обыск» и было установлено, что по её просьбе некая ворожея Стефанида для того, чтобы приворожить к постылой жене её мужа, вместе с Соломонией «смачивали заговорённой водой сорочку, порты и чехол и иное платье белое». После этого Василий Иванович, не передавая «колдунью» церковному суду, велел отправить её в Рождественский монастырь, что на Рву, и подготовить к пострижению. Оттуда Соломонию отвезли в Покрово-Суздальский женский монастырь и там насильно остригли волосы и надели монашеский куколь, дав ей новое имя — София. Соломония плакала, кричала и вырывалась из рук экзекуторов. А когда она сорвала с головы куколь, бросила его на пол и растоптала, то главный из дворцовых финнов, доставивших её в Суздаль — Иван Юрьевич Шигона-Поджогин, любимец Василия Ивановича, ударил её плёткой и во гневе вскричал:

   — Неужели ты противишься воле государя? Неужели медлишь исполнить его повеление?

   — Куколь надели мне против воли моей и по принуждению, — сказала старица София, — и я прошу Господа покарать моих обидчиков и помочь мне.

Несчастную царицу оставили в женском Покровском монастыре. Василий в глубине души раскаивался в содеянном и, желая сгладить этот грех, менее чем за год пожаловал бывшей жене два сёла, лежащие неподалёку от Суздаля, — Павловское и Вышеславское, «до её живота», то есть до конца жизни.

Резко переменил великий князь и отношение к прежнему своему любимцу Шигоне-Поджогину, отстранив его от себя и подчёркнуто охладев к нему, показав тем самым, что при высылке из Москвы Соломонии Шигона перестарался, проявив в холопском рвении усердие не по разуму.

Но все эти акты милосердия по отношению к суздальской затворнице Василий проявит весной и осенью будущего 1526 года, а через два месяца после пострижения Соломонии, 21 января, состоялась для многих совершенно неожиданная свадьба сорокашестилетнего великого князя с двадцатилетней синеокой красавицей — княжной Еленой Васильевной Глинской...

Род князей Глинских, владевших с древнейших времён городами Глинском и Глинницей, а также и соседней с ними Полтавой, происходил от знаменитого золотоордынского темника — хана Мамая, фактического полновластного правителя Золотой Орды, в руках которого остальные ханы были не более чем послушными марионетками. 8 сентября 1380 года Мамай был разгромлен Великим князем Московским Дмитрием Донским в знаменитой Куликовской битве, после чего бежал в Крым, где и был убит.

Спасаясь от мести золотоордынских врагов Мамая, сплотившихся вокруг победителя в междоусобной борьбе хана Тохтамыша, родственники погибшего темника бежали в Литву, отдавшись под власть великого Литовского князя Витольда Кейстутовича. Первым его слугою стал мурза Лексада, принявший при крещении имя Александр. По существовавшей тогда практике переходов из Орды в службу к христианским государям мурзы получали титулы князей.

Его дети, также принявшие христианство и оставшиеся на службе великих князей Литовских, по названию данных им городов стали носить фамилию Глинских.

Братья Иван и Борис Глинские в начале XV столетия уже титуловались князьями. В третьем, а может быть, и в четвёртом колене князьями были Михаил Львович и два его брата — Василий и Иван. Таким образом, Елена Васильевна носила титул княжны в пятом поколении. Причём по матери своей — княгине Анне Стефановне, происходившей из знатного южнославянского рода, Елена несла в себе благородную кровь и балканских, и волошских аристократов.

Всеведущий Герберштейн писал, что Василий III взял себе в жёны Елену Глинскую, желая, во-первых, иметь от неё детей; во-вторых, из-за того, что по матери она вела свой род от сербского православного рода Петровичей, бывшего в ту пору магнатским венгерским родом, переселившегося из Сербии в Трансильванию и игравшего первые роли при короле Яноше Запольяне; и в-третьих, потому, что дядей Елены был Михаил Глинский — опытный дипломат и выдающийся полководец, который смог бы лучше других защитить своих многочисленных родичей, если бы такая необходимость вдруг возникла.

По отзывам современников, была Елена при необычайной красоте умна, весела нравом и, по меркам того времени, прекрасно образованна. Она знала немецкий и польский языки, говорила и писала по латыни.

Её муж буквально потерял голову от всего этого. Желая понравиться Елене, Василий Иванович сбрил бороду и переменил полувизантийскую-полутатарскую одежду на щегольской польский кунтуш и подобно молодому боярскому франту переобулся в красные сафьяновые сапоги с загнутыми вверх носками.

Возле Василия появились новые люди — более всего родственники, друзья и подруги его новой жены — весёлые, молодые, сильно непохожие на степенных, молчаливых, скучных бояр, окольничих, стольников, окружавших его совсем недавно. Это были братья Елены — Михаил, Иван и Юрий, их жёны — Аксинья и Ксения и целый выводок молодых красавиц, боярынь да боярышень великой княгини — сёстры Челяднины, Третьякова, княжны Волынская и Мстиславская.

Ближе прочих была Глинской Елена Фёдоровна Челяднина — родная сестра князя Ивана Фёдоровича Овчины-Оболенского-Телепнёва — красавца, храбреца и удачливого военачальника, украдкой бросавшего восхищенные взоры на молодую царицу.

Великий князь, на долгое время буквально ошалевший от привалившего ему неожиданного счастья, захлебнувшийся любовным восторгом от неземных ласк молодой красивой жены, совсем не замечал, как Елена Васильевна всё чаще и чаще выказывала своё неравнодушие Ивану Фёдоровичу Овчине. Михаил Львович Глинский, хотя и вышел из каземата, но первое время после свадьбы племянницы всё ещё сидел «за сторожи» в Кремле. В это время в Москве заговорили о невероятном — рождении в Покровском монастыре у старицы Софьи мальчика.

Сигизмунд Герберштейн писал: «Вдруг возникла молва, что Соломония беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили две почтенные женщины, супруги первых советников — Юрия Траханиота и постельничего Якова Ивановича Мансурова — и уверяли, что они слышали из уст самой Соломонии признание в том, что она беременна и скоро родит. Услышав это, государь сильно разгневался и удалил от себя обеих женщин, а супругу Траханиота даже побил за то, что она своевременно не сообщила ему об этом. Затем, желая узнать дело с достоверностью, он послал в монастырь, где содержалась Соломония, дьяка Григория Путятина и Фёдора Батракова, поручив им тщательно расследовать правдивость этого слуха... Некоторые же клятвенно утверждали, что Соломония родила сына по имени Георгий, но никому не пожелала показать ребёнка. Мало того, когда к ней были присланы некие лица — то есть Батраков и Путятин — для расследования истины, она ответила им, что они недостойны видеть ребёнка, но когда он облечётся в величие своё, то отомстит за обиду матери».

(Герберштейн — очень точный в передаче фабулы — здесь ошибается, называя одного из дьяков Батраковым, на самом же деле это был Третьяк Раков). Слухи после поездки в Суздаль государевых дьяков не умолкли, а, напротив, имели своё продолжение: говорили, что, спасая сына Соломонии, названного Георгием, верные ей люди переправили младенца в заволжские скиты к старцам-отшельникам, жившим на реке Керженец. Через два десятка лет прошла молва, что Георгий стал неуловимым и отчаянным атаманом, мстителем за бедных и обиженных, прозванным Кудеяром.

Так как Соломония была со всех точек зрения законной великой княгиней, жертвой интриг и козней коварной католички, то и сын её имел ничуть не меньше прав, чем будущие дети Глинской.

В самом конце апреля 1526 года в Москву снова приехал посол австрийского императора Карла V Габсбурга, всё тот же прекрасно осведомлённый в русских делах барон Сигизмунд Герберштейн и папский посланник граф Леонгард Нугарола, бывший при Герберштейне «персоной второго градуса». Хотя его статус папского нунция был не ниже, чем статус посла императора.

Государь призвал к себе цесарских послов 1 мая 1526 года. Приехавший за немцами дьяк Семён Борисович Трофимов велел Николаю быть при выезде вершником — на немецкий манер — форейтором.

Когда послы и дьяк полезли в карету, запряжённую четвёркой лошадей — две пары одна за другой, Николай сел на первую правую и ждал, пока Трофимов даст знак — выезжай-де — пора.

Послы и дьяк долго церемонились, уступая друг другу места у окошек. Наконец, Трофимов махнул рукой — поезжай.

Первыми за ворота выехали верхами дети боярские, все один к одному — молодые, красивые, здоровые, в парчовых кафтанах, в шапках, шитых жемчугом.

Карету окружили пешие стрельцы. Следом за золочёным с венецейскими стёклами рыдваном неспешно двинулись верхоконные дворяне из свиты цесарских послов.

Герберштейн и Нугарола с нескрываемым любопытством уставились в окна. И если Нугароле всё, что он видел, было в диковину, то Герберштейн, проехавший по Руси уже трижды — от Вильнюса до Москвы и обратно в первый раз, потом в 1517 году и ещё раз в этом — втором посольстве — видел и примечал многое, что Нугарола понять и оценить не мог.

Герберштейн увидел, как выросла и похорошела Москва. Но более всего взволновало и даже испугало его то, что Москва ныне вобрала, впитала и выстроила воедино на своих площадях и улицах как бы всю Русь. Приметливый и бывалый путешественник, он обращал внимание и на рисунок наличников над окнами, и на форму балясин на крыльце, и высоту подклети, и на то, как вырезан конёк над крышей, и как изукрашены слеги — словом, примечал всё то, что отличает один дом от другого и что делает один дом непохожим ни на какой другой.

А по всем этим признакам, встречавшимся ему во время тысячевёрстных странствий по России, он без труда различал избы бывших новгородцев, псковичей, смолян, свезённых из присоединённых городов нынешним великим князем и его отцом — Иваном Васильевичем. И то же замечал в обличье деревянных церквей и часовенок, ибо они также сохраняли приметы своих родных краёв независимо от того, была ли то односрубная клетская церквушка об одной маковке или же многоглавый храм с «бочками» и куполами, с галереями и звонницей. И ещё одно бросилось в глаза барону Сигизмунду — много стало на Москве каменных церквей.

   — Благолепна стала Москва, — проронил он, с усилием улыбаясь, — велика и многолюдна.

Дьяк Трофимов с самодовольной важностью склонил голову.

   — Третий Рим, — торжественно изрёк Семён Борисович, и немцы согласно — из вежества, а может, и от чистого сердца тоже склонили головы.

Меж тем посольский кортеж приблизился к Троицкой площади, что лежала перед самым Кремлем и из-за того, что была главной торговой площадью, именовалась также Торгом.

Неподалёку от въезда на площадь Герберштейн увидел ещё один новый храм, и дьяк Трофимов сказал ему, что это одна из двенадцати церквей, воздвигнутых повелением великого князя после того, как Герберштейн девять лет тому назад уехал из Москвы, и что поставлена она в честь и память о введении во храм пресвятой Богородицы.

Как только церковь осталась позади, послы увидели площадь, забитую несметными толпами народа и пёстрой сумятицей многочисленных торговых лавок. На дальней, западной стороне площади возвышались три ряда стен. Два первых были выложены из белого камня и шли по обеим сторонам рва, наполненного водой. За рвом и стенами краснела третья стена — высокая, зубчатая, как кружевом изукрашенная стремительными ласточкиными хвостами зубцов.

По случаю въезда послов на государев двор все лавки были закрыты, а все купчишки, лавочные сидельцы и коробейники, а паче того тьма-тьмущая горшечников, оружейников, ткачей и многих иных ремесленных людей, и более всего мужиков и баб, отправившихся на торг за покупками, многотысячной плотной толпой стояли на пути посольского выезда.

Карета с превеликим трудом протискивалась сквозь толпу, правя на мост к Фроловским воротам.

На мосту, с обеих сторон, тесными шеренгами стояли стрельцы в одинаковых — алого сукна — кафтанах, с бердышами на плечах.

Посольская кавалькада въехала в Кремль, где, к удивлению Нугаролы, народу было ничуть не меньше, чем на Троицкой площади. Карету остановили сразу за воротами, и послы сквозь толпу стали проталкиваться к Красному крыльцу Грановитой палаты.

Раздражённый толкотнёй и сумятицей Нугарола спросил Герберштейна:

   — Что это за порядки, барон? Неужели великий князь не может выставить вон этих праздношатающихся простолюдинов?

Герберштейн ответил улыбаясь:

   — В том-то и дело, любезный граф, что всё это делается намеренно — князь московский нарочно собирает народ, чтобы иноземцы видели, сколь сильна и многолюдна его держава.

Когда наконец разгорячённые и притомившиеся послы добрались до Грановитой палаты, они увидели многих бояр и иных ближних государевых людей, ожидавших их на ступенях высокого Красного крыльца.

Бояре, обнимая послов, троекратно целовали каждого из них, и передавали из рук в руки со ступеньки на ступеньку, всё выше и выше, пока, наконец, не распахнулась перед ними резная дверь, окованная красною листовою медью. Послы сняли шляпы и, гордо выпрямившись, вошли в государеву палату.

Герберштейн и Нугарола шли через длинную анфиладу сводчатых залов, расписанных яркими диковинными цветами и травами.

Герберштейн, любивший зодчество и знавший в нём толк, заметил, что посередине некоторых залов стояли опорные столбы, называемые русскими «Павлиний хвост». Столбы эти шли вверх к потолку, расширяясь от средоточия. И в согласии с названием была и их роспись — настоящие павлиньи хвосты — спорившая и побеждавшая в споре другие росписи и радужным богатством красок, и весёлой сказочной красотой рисунков.

В дверях самого большого зала послы остановились. У противоположной стены на помосте, крытом алым фландрским сукном, в высоком кресле из слоновой кости недвижно сидел Великий князь Московский — горбоносый, худощавый, сосредоточенный. Герберштейн отметил, что Василий Иванович со времени их последней встречи сильно осунулся, глаза у него ввалились, скулы заметно заострились, наверное оттого, что великий князь побрился и теперь всё, что прежде было скрыто пышной окладистой бородой, резко проступало наружу. Рядом с Василием Ивановичем стоял князь и боярин Александр Владимирович Ростовский, а за спиною у него — незнакомый Герберштейну подьячий. Вдоль стен, слева и справа от послов, плотно сидели думные бояре и дьяки.

— Великий государь, — начал Герберштейн, — шлют тебе поклон и братский привет император Священной Римской империи германской нации Карл Пятый и его брат эрцгерцог австрийский Фердинанд.

Оба посла, низко поклонившись, коснулись полями шляп ковра.

Василий Иванович степенно поднялся с трона и медленно подошёл к послам.

Чуть склонив голову, он протянул руку сначала Нугароле, а затем Герберштейну.

   — Поздорову ли избранный цесарь римский Каролус и брат его Фердинанд?

   — Здоровы, государь, — дуэтом откликнулись послы и поклонились ещё раз.

Василий Иванович также степенно и неспешно пошёл обратно к трону. Герберштейн отметил, что в отличие от первого посольства великий князь не стал мыть рук после того, как поздоровался с нечистыми схизматиками папежской веры. А девять лет назад сразу же после рукопожатия московский государь омыл персты в золотом тазу и тщательно вытер расшитым рушником.

«Не иначе как Елена Глинская повлияла на Василия», — подумал Герберштейн, связав воедино и изменение во внешности великого князя и перемену в обычае.

Затем Нугарола сказал:

   — Император просил передать тебе, Великий князь Московский, что в мире нет ныне более могучих государей, чем ты и он. Император предлагает себе союз и дружбу для того, чтобы басурманская рука не высилась над рукой христианской. И если государства наши сообща выступят против неверных агарян, то ты, Великий князь Московский, получишь Константинополь — вотчину матери твоей Зои Палеолог.

Василий Иванович молчал.

Тогда в разговор вступил Герберштейн.

   — Не только Россия и империя поднимут меч на османов. Все христианские государи примкнут к этому священному делу. Короли Венгрии и Чехии, Польши и Литвы, великий магистр Тевтонского ордена, Папа и светские государи Италии пойдут вместе с нами в новый крестовый поход на неверных.

Василий Иванович молчал.

   — Государь, — продолжал Нугарола, — император более всего хотел бы того, о чём мы только что сказали тебе, но для этого необходимо, чтобы все христианские страны перестали враждовать друг с другом, и хорошо было бы, если бы ты, государь, позволил польским послам приехать к тебе для мира между вашими странами.

Василий Иванович проронил с холодной безучастностью:

   — Мы в мире и приязни с любым народом жить согласны. И будь то магометане или католики, ежели они на нас с мечом не идут, то и мы на брань не подвигнемся. А послам, кои хотят приехать к нам с добром и миром, дорога всегда чиста.

Нугарола почувствовал: вот он — тот самый момент, когда великий князь выполнит и ещё одну просьбу, ибо согласие на встречу с польскими послами было ничтожно малой платой за всё, что перенесли они, добираясь до Москвы.

   — Великий государь! — сказал Нугарола. — Император просит тебя ради вашей дружбы и уважения к памяти его отца Максимилиана, который тебе и твоему великому родителю Иоанну был приятелем, пожаловать князя Михаила Глинского — отпустить его на волю, ибо князь Михаил цесарю Максимилиану был верный слуга и товарищ.

Василий Иванович опустил глаза.

   — Ради любви и приязни нашей, — проговорил он негромко с подчёркнутым нежеланием, — отпущу Глинскому его вины, сниму с него опалу.

Послы согнулись в наипочтительнейшем поклоне.

Василий Иванович встал. Встали и думные чины.

   — А теперь прошу за трапезу, — иным тоном — не великого государя, а гостеприимного хозяина — проговорил Василий Иванович и, приняв из рук князя Ростовского посох, важно пошёл к двери, за которой расторопные слуги уже успели накрыть праздничные столы.

На следующий день после аудиенции было назначено освобождение Михаила Львовича из неволи.

...Первыми выскочили до двор и шмыгнули вдоль башенной стены два ката, что снимали с Глинского цепи.

Затем в дверном проёме показался и он сам — бледный, седой, изрядно похудевший, но такой же, как и прежде: прямой и надменный. Остановился, припав плечом к притолоке, и медленно обвёл очами небольшую толпу людей, молча ожидавших его на залитом вешним светом дворе.

Знавшие Глинского прежде придворные, присутствовавшие при его освобождении, люди во всём многоопытные, заметили нехорошие перемены в облике Михаила Львовича, увидев и то, что не сразу бросалось в глаза, — взор князя остался таким же, как и прежде: вызов, гордыня и упорство нераскаявшегося грешника, не таясь, плескались в его очах, и он не прятал эти сатанинские страсти, но, напротив, как бы говорил собравшимся: «Каким был, таким остаюсь, и пребуду таким же во веки веков». И, странное дело, выйди Михаил Львович согбенным и тихим, опусти он глаза долу или взгляни на людей робко и заискивающе — никто не поверил бы ему, всяк про себя подумал бы: «Хитрит, старый лис, таит, поди, мстительную злобу, да страшится выказывать всё это». А встретившись с его взглядом ныне, почти каждый из стоявших у дверей узилища испытал некое упоение — не всё и великому князю под силу, не всё и он может.

А ещё увидел Михаил Львович, что не было среди ждущих его ни великого князя, ни племянницы — Елены Васильевны. И, удивившись, прочли собравшиеся в глазах узника, не отыскавшего своих господ и повелителей, скорбь и удивление: почему же нет их? И многие поняли: сейчас вернут Михаила Львовича обратно в стрельню. Так оно и вышло: сняли кузнецы оковы с рук и ног Михаила Львовича и вернули его в башню «за пристава».

А после того, прежде чем вышел Глинский на волю окончательно, взял великий князь крестоцеловальную запись у сорока семи бояр и детей боярских, поручившихся за Михаила Львовича пятью тысячами рублей. Если бы старый мятежник сбежал за рубеж, эти деньги были бы с поручников взысканы в государеву казну: Василий Иванович и в этом случае внакладе не оказался бы. И вот, лишь через десять месяцев после того, 28 февраля 1527 года Глинский вышел из неволи и почти сразу же уехал в вотчину свою — Стародуб, стоявший у самой литовской границы в глубине брянских лесов. Однако же не прошло и полугода, как Елена Васильевна уговорила августейшего своего супруга вернуть любимого дядюшку в Москву. А ещё через два месяца женился он на дочери князя Ивана Васильевича Оболенского-Немого — Анастасии, и тем породнился с многолюдным семейством, в котором без числа было и воевод, и наместников, и иных сильных и знатных вельмож. И среди прочих стал ему роднёй и Иван Фёдорович Овчина-Телепнёв-Оболенский.

Судьбе было угодно, чтобы именно в тот год, когда Михаил Львович женился, родич его новой жены князь Овчина был поставлен государем во главе большой московской рати, вышедшей осенью супротив хана Ислам-Гирея.

Ранней осенью 1527 года в Москве снова гудели набатные колокола, и снова шли на берег Оки пешие и конные рати, чтобы остановить сорокатысячную орду крымского хана Ислам-Гирея.

Однако на этот раз русские не стали ждать, пока крымцы перейдут реку, но сами скрытно переправились на южный берег и, внезапно ударив по ордынским силам, повернули татар вспять. И в этой битве первым и самым храбрым среди государевых воевод сказался князь Овчина.

Именно в это время, после того как полки Овчины победителями вернулись в столицу и когда десятки тысяч горожан увидели молодого красавца во главе осиянной славою рати, по Москве пополз слух, что князь Иван и молодая великая княгиня давненько уже строят козни за спиной старого государя. Правда, впервые об этом стали поговаривать сразу же после свадьбы великого князя, но пересуды не выходили из стен боярских хором, а теперь многие досужие умы стали перемывать косточки двум самым красивым и знатным особам, нимало не беспокоясь: а правда ли это?

В ночь на 25 августа 1530 года над Москвой разразилась невиданная гроза. Ещё с вечера стали копиться густые тяжёлые тучи чернее воронова крыла. Они шли низко, едва не цепляясь за маковки соборов и колоколен, окутывая город плотной жаркой пеленой, не пропускавшей нагретый за день воздух. И москвичам казалось, что не в сады, не на улицы и не в огороды вышли они вечером, а попали в тесную курную баню, где нет трубы и дым вместе с паром едва проходит через малое оконце. А когда смерклось, то совсем непонятно стало, отчего опустился мрак: то ли ночь наступила, то ли тучи вконец обволокли Москву?

Предчувствуя беду, замолчали птицы. Даже воронье, беспрестанно кричавшее над старыми садами и кладбищами, и то смолкло.

Воздух совсем уже загустел и недвижной патокой разлился меж землёю и тучами.

И вдруг, враз, едва не дюжина огненных сполохов распорола тьму и, будто повинуясь поданному молниями знаку, со всех сторон рванулись к Москве сокрушительные потоки воздушных вихрей.

Изо всех изб, опасаясь пожара, выскакивали люди, вынося иконы, ларцы, иные пожитки, что получше. Схватив детей, бежали к недалёким от них рекам — Москве, Сетуни, Неглинной, Пресне, Ходынке, Яузе. Те же, у кого в доме и добра и людей было поболе, хватали ведра и бадьи, верёвки и коромысла, багры и лопаты, решившись отстоять нажитое добро.

Сначала буря сорвала с деревьев листья и сухие ветки, потом пригнула молодые деревца, одновременно подняв с земли сор и солому, сено и рогожи, вслед за тем над улицей полетели доски, жерди и всякий мелкий скарб, хранившийся во дворах.

А ещё через совсем малое время стали рушиться крыши ветхих избушек, со скрипом падать заборы и, сокрушая всё, валиться старые деревья.

От ударов бури сами по себе стали раскачиваться колокола на звонницах церквей, вплетая набатный гул в жалобные крики людей, ржание мечущихся лошадей и холодящий душу собачий вой. А ветер не унимался, и молнии огненными стрелами пробивали мглу, и от этого во всех концах города загорелись избы, хлевы, сараи и риги. Ветер срывал клочья огня с одной избы и перебрасывал их на соседние, и швырял их с одной улицы — на другие.

К рассвету буря улеглась. И что было ужасно и дивно — тучи прошли, не обронив ни капли дождя, и пожар можно было гасить только речной и колодезной водою...

Когда за Москвой-рекой заалела заря, ни одно облачко уже не закрывало небосвода. Только синие да серые столбы дыма узкими лентами и широкими полосами неспешно и ровно вздымались к лазури, а на смену сатанинской музыке минувшей ночи нарастал и нарастал шум великих работ, торжествующей и победоносной жизни.

Когда — близко к поздней обедне — загасили последние очаги пожара, растащили тлеющие брёвна и засыпали землёй горячие пепелища, бирючи прокричали по всему городу, что в эту ночь великая княгиня Елена Васильевна родила государю наследника, через несколько дней наречённого Иваном. Это был будущий Иван Васильевич Грозный.