Предсмертные хлопоты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4 сентября — на десятый день после рождения — наследника Московского престола привезли в Троице-Сергиев монастырь.

От тысячных толп пришедших на крестины богомольцев негде было упасть и яблоку. Не только благочестие привело их сюда ныне: ждали православные, осыплет их на радостях золотом и серебром счастливый отец, дождавшийся на пятьдесят втором году жизни сына-первенца.

Пока в Троицком соборе шло крещение, люди, стоявшие вокруг храма, гомонили:

   — Неспроста наследника-то в Троицу крестить повезли. Обитель-то святой Сергий построил, а до того как монашеский чин принять, имя ему было — Варфоломей.

   — Не пойму, что у тебя к чему?

   — А ты смекай. Когда сын-то у государя родился? 25 августа. А это какой день? День апостола Варфоломея и святого Тита.

   — Ловко! — подхватывали слушатели.

   — А я, православные, в Москве слышал: ходил, бают, по торгу юрод, именем Доментий, и прорицал: «Родится-де вскоре Тит — широкий ум». Вот он, поди, и народился.

Других заботило иное: сколько денег прикажет высыпать сегодня милостыни великий князь? У них и разговоры были под стать:

   — Со всех, на кого Василий Иванович допреж сего опалился, ныне, бают, опалу снял.

Надменного вида дородный человек, выказывая близость к государевым делам, пророкотал важно:

   — С князя Мстиславского Фёдора Михайловича, да с князя же Горбатого Бориса Ивановича, да с князя Щени Даниила Васильевича, да с дворецкого Ивана Юрьевича Шигоны, а также с многих иных знатных людей государь наш, великий князь, немилость свою на милость переменил.

   — А правда ли, батюшка, сказывают, что прежнюю жену свою велел государь в Москву вернуть? — простодушно поинтересовалась молодая бабёнка.

   — А вот то, баба, не твоего ума дело! — вызверился дородный. — Эка, языком чесать!

Бабёнка боком-боком ушмыгнула от греха подальше: неровен час — схватят, не поглядят, что и праздник.

А иные шёпотом да с оглядкой говорили доверительно:

   — Не к добру это, православные. Знамение это. Отродясь и старики подобной грозы не видывали. Грозный, надо быть, народился царь.

В другом месте, тоже с великим бережением, чтоб не подслушали государевы доводчики, бормотали невнятно:

   — Доподлинно знаю: бабка-повитуха, что младенца принимала, моей сестре свекровью доводится — так она сама видела — родился младенец с зубами. И зубы у него — в два ряда.

Слушатели крестились, ахали.

Маленький, совсем уже ветхий старичок подхватывал:

   — Ехала ныне через Москву казанская ханша и, о том узнав, прорицала: «Родился-де у вас царь, и у него двои зубы, и одними ему съесть нас, а другими — вас».

Слушатели, ужасаясь, отходили в сторону, тихо повторяя: «Спаси нас, пресвятая Богородица, и помилуй».

Меж тем распахнулись резные двери Троицкого собора, и крестный отец новорождённого, монах Касьян Босой, вышел на паперть, бережно неся на руках белый парчовый свёрток.

Однако великий князь не выходил, а вместо него появились ещё два черноризца — второй и третий крестные отцы будущего великого князя. И тогда толпа качнулась, желая подойти поближе, но тут же откуда ни возьмись ссыпались навстречу зевакам стрельцы, рынды, дети боярские — мордастые, широкоплечие, и, сцепив меж собою руки, попёрли на толпу, грозно набычившись.

Любопытные упёрлись: не для того отломали они семьдесят вёрст, чтобы кто-то другой получил великокняжеские гостинцы.

Монахи, предчувствуя приближающуюся замятию, отступили в храм. И тогда чинным строем вышли на паперть государевы служилые люди и с ними протодьякон Троицкого собора — рыжий детина саженного роста и необъятной толщины. Протодьякон воздел руки и зверообразным рыком, от которого прежде не раз гасли свечи в храме, возопил: «Во имя отца, и сына, и святого духа! Крещён ныне великого государя и великой государыни сын, и наречён Иоанном!»

И тут же ударили колокола, и государевы слуги стали бросать во все стороны деньги, будто не медь то была и не серебряные полушки, а святая вода, коею иереи кропят прихожан.

Милостивцы не абы как бросали деньги, но со смыслом. Более всего — в стороны, налево и направо от паперти, и как можно дальше. Народ тут же кинулся в обе стороны, расчистив до самых ворот широкий свободный проход.

Николай, находившийся в толпе, отступил в сторону и продолжал смотреть на распахнутые врата собора. И вот тогда-то из храма вышли Василий Иванович с женой и первые вельможи государства. Великий князь шёл первым и всё время оглядывался — ладно ли несёт мамка, боярыня Елена Челяднина, сына его — Ивана Васильевича?

А Елена Васильевна показалась Николаю усталой и грустной. Николай искал глазами хозяина своего Михаила Львовича, но поблизости от великого князя его не было.

Глинский вышел из собора последним. Он тоже почему-то был невесел. Но если грусть Елены Васильевны была светла, то печаль её дяди показалась Николаю чёрной тучей, что прошла над Москвой десять дней тому назад.

А потом было разное: один засушливый год приходил на смену другому, и горели вокруг Москвы леса и болота; от синего дыма, ползущего по мостовым, нечем было дышать. Падали во дворы опалённые огнём птицы, и из-за великой бескормицы ворона во многих домах почиталась за прежнюю курицу. На торгу золото шло за серебро, а серебро — за медь, и потому появилось много поддельных обманных денег. Голод привёл за собою болезни, татьбу и разбои. Ежедень из пыточных застенков тащили на плаху лихих людей, за татьбу рубили руки, за разбой — голову. Фальшивомонетчикам заливали в горло расплавленный металл.

В малых городках, где власть была послабее, начались гиль и воровство.

Народ винил во всём бояр, многие недовольные государем бояре обвиняли во всём государя. Первые вельможи государства зашатались — только что прощённый Фёдор Михайлович Мстиславский побежал в Литву. А ведь именно его до рождения сына Василий Иванович прочил себе в преемники, в обиход своих братьев Юрия и Андрея.

Однако в Можайске беглец был пойман и водворён в Москву.

К Дмитрию Фёдоровичу Бельскому, брату опального воеводы, приставили караул: неусыпно и днём и ночью при его особе состояли дети боярские.

С братьями государя было и того хуже — не только Юрий, но и тихоня Андрей напустили своих холопов на государевы вотчины. И те их грабили и пустошили, и чинили всякие насилия и бесчинства. И дело дошло до того, что бунташные княжата стали сноситься с литовцами и крымчаками, и в подтверждение силы своей Юрий дерзнул взять на щит Рязань, а Андрей попытался захватить Белоозеро, где хранилась великокняжеская государственная казна.

Мятежных братьев смирили, взяли с них новые крестоцеловальные записи на верность государю и сыну его — Ивану Васильевичу, по городам разослали бояр и дьяков, а буде требовалось, и воевод с отрядами — приводить горожан к присяге.

Братья вроде бы смирились, бояре вроде бы поутихли, в городах как будто стало спокойнее. Однако кто их разберёт, о чём они думали, присягая?

И снова безбожный Ислам-Гирей приходил на Оку и подступал к Рязани, но, Бог миловал, отогнал его князь Овчина. А кроме этого ничего доброго и не было. И удачи никакой не было никому.

Несчастье не обошло и великого князя: 30 октября 1532 года Елена Васильевна разрешилась вторым сыном — Юрием, но вскоре стало ясно, что он лишён всяческого разумения и повреждён во всех членах.

На следующий, 1533 год, в ночь на 4 июня над Москвою встала огненная хвостатая звезда и долго никуда не уходила, а ещё через два с половиной месяца, 19 августа, среди дня погасло солнце, и стала над городом на малое время как бы глубокая ночь. Порассудив меж собою, к чему бы являться одному за другим столь редким и дивным знамениям? — порешили граждане, что беспременно надобно ждать в царстве Московском в самое близкое время великих перемен.

9 октября 1533 года — ещё не угас месяц и не поднялось солнце, к Николаю примчался посыльный: звать к Михаилу Львовичу.

   — Князь велел наборзе к нему ехать, — сказал гонец и тут же ускакал.

Волчонок застал Михаила Львовича в глубокой задумчивости. На вопрос: что делать и куда ехать? — Глинский не ответил — думал о чём-то своём.

Потом, вдруг встрепенувшись, проговорил прерывисто:

   — Поедешь со мной... в Колпь... под Волоколамск... Вот... только... дождёмся... государевых лекарей... Николая да Теофила.

Лекари вскоре прибыли. Повозки для всех были уже готовы — и крытые, на случай дождя, и открытые — для нынешней погоды, тёплой и ясной. Лекарские помощники, княжеские слуги, вскинулись в сёдла. Глинский и два врача сели в открытую повозку. Николаю велено было сесть на облучок — кучером.

Ворота распахнулись, княжеская тройка рванулась с места, и, заливаясь колокольчиками, резво пошла к Волоколамской дороге.

Кони сами мчались вперёд, будто угадывая, куда нужно скакать, и словно понимая, что сто тридцать вёрст пути следует пройти дотемна. За господским экипажем шли другие трёх- и двуконные повозки, а верховые, растянувшись недлинной цепочкой, пылили в конце кавалькады.

Из-за того что Николаю почти не нужно было следить за ходом тройки, он, опустив поводья, внимательно слушал, о чём говорят три лекаря между собой, — Михаил Львович любил потолковать о врачебном искусстве с людьми, хорошо знающими это дело, и среди медиков считал себя их собратом.

   — Что же с государем? — спросил самый молодой из трёх целителей — Теофил.

Ему ответил старейший из всех — Николай из Любека:

   — Дней десять назад, когда государь охотился в лесах возле Волоколамска, у него на левом бедре появилась язвочка багрового цвета размером с пшеничное зёрнышко. С каждым днём язвочка понемногу увеличивалась и болела всё сильнее и сильнее. Вчера государь послал гонца в Москву и велел всем нам ехать к нему.

   — Что же это может быть? — спросил Глинский. Оба лекаря отвечали неопределённо.

   — Без осмотра, — говорили они, — сам Эскулап затруднился бы сказать, что с государем случилось.

Ехали быстро, не останавливаясь. И ещё засветло добрались до села Колпь. Когда подъехали к избе, где ждал их недужный государь, Глинский распорядился:

   — Николай, бери сумку со снадобьями и неси в избу.

Николай, осторожно ступая, прошёл через сени в покой. Василий Иванович лежал, утопая в перинах. Николай не заметил ни белизны щёк, ни замутнённости взора, ни болезненной худобы. Казалось, что великий князь совершенно здоров.

Откинув лёгкий плат, лекари и Глинский склонились над больным. Затем они стали быстро говорить по-латыни, а о чём тарабарили, того ни Николай, ни другие присутствующие в избе люди ни слова не поняли.

Николай Любчанин что-то сказал помощникам и те, быстро отыскав в коробах лук, муку и мёд, начали готовить лекарство. Мёд перемешали с мукой, лук расслоили и стали печь на плите. Затем к болячке приложили печёный лук, а сверху залепили его медовой лепёшкой, плотно перевязав чресла чистой беленой холстиной.

Николая поселили вместе с лекарскими помощниками — молодыми мужиками — Власием да Пантелеем. Первый служил у Николая Любчанина, второй — у Теофила. Власий до всякого знания был охоч, до всего неведомого зело любопытен. Пантелею служба у Теофила была безразлична: так же, как и медициной, занимался бы он и любым другим делом. Потому-то и сошёлся Николай с Власием. На первых порах порассказали они друг другу о себе, а потом, как водится, о своих господах. Ох, сколь интересным и занятным оказался хозяин Власия! Оказывается, что жил Любчанин в России уже более сорока лет — оттого-то и говорил он по-русски столь хорошо и чисто, будто здесь родился. А до того как приехать к нам, был врачом — не кого-нибудь! — самого Римского Папы Иннокентия. В Риме, рассказывал Власий, с его господином познакомился Юрий Дмитриевич Траханиот — хранитель Большой государственной печати и казначей великого князя.

«Эге, — смекнул Волчонок, — не простой человек забрал немца с собою. Мало того что Траханиот сосватал Василию Ивановичу его первую жену и свою дочь сумел выдать замуж за Шигону-Поджогина, тоже не последнего человека в государстве». Любчанин, настоящая фамилия коего была Булев, на первых порах взялся не за врачевание. В год его приезда в Россию там были дела и поважнее лечения.

Булева привезли не в Москву, а в Новгород — к архиепископу Геннадию, учёнейшему мужу, который, если бы не был столь сварлив, неуступчив и ко всему на свете строг, давно стал бы митрополитом. Геннадий и поручил немцу дело наиважнейшее — составлять пасхалии на восьмую тысячу лет от Сотворения мира.

Булев приехал в Новгород в 1491 году от рождества Христова. От рождества вели счёт в латинских, католических европейских странах. В России и иных православных государствах, по древней византийской традиции, счёт вели от Сотворения мира.

В следующем, 1492 году, по византийскому календарю кончалась седьмая тысяча лет, как Господь сотворил Землю.

Во многих городах юродивые и безумные предрекали конец света и страшный суд, неправедно и лживо утверждая, что миру сему предначертано просуществовать ровно семь тысяч лет и ни одним днём больше. Пророков метали в застенки, урезали языки, но многие тысячи простодушных верили прорицателям и тем усиливали брожение умов.

Булев быстро составил календарь и пасхалии на следующую — восьмую тысячу лет и отправился восвояси, но на ливонском рубеже был схвачен и отвезён в Москву: служить отцу нынешнего государя — Ивану Васильевичу.

Здесь и жил до сей поры, занимаясь медициной, предсказаниями судьбы по звёздам, сбором целебных трав и чтением всех книг, какие только попадали ему под руку.

Все европейские послы считали обязательным повидаться с Булевым и, уезжая, нелицемерно почитали старика «профессором медицины и основательнейшим во всех науках».

А старик переводил «Травники» — трактаты о лекарственных растениях, переложил на русский язык «Шестокрыл» — учёное рассуждение об исчислении времён, но более всего любил пофилософствовать с книжными людьми о единении церквей — католической и православной.

Другому бы за такие зломудрствования не поздоровилось, государеву целителю — сходило. Волчонок слушал Власия, а сам вспоминал встречу Булева с Герберштейном, когда лекарь откровенно и по-дружески обсуждал дела цесарского посла, как свои собственные. И ещё что-то беспокоило Волчонка, но сколько он ни пытался вспомнить — что же это? — отдалённое воспоминание, чуть приблизившись, тут же отлетало.

Однако более прочих дел занимало всех здоровье государя. Всякий раз, возвращаясь от одра великого князя, и Власий и Панкрат становились всё мрачнее. И не в том дело, что оба они жалели больного, хотя было, конечно, и это. Тужили они более всего из-за того, что не так уж редко оставшиеся в живых наследники посылали неудачливых жрецов Асклепия на плаху. А дело вроде бы шло к тому.

Через две недели безуспешного лечения Василия Ивановича унесли на носилках в Волоколамский монастырь.

Там уже язва стала столь глубока и обширна, что за сутки выходило из неё по полтаза гною. Больной потерял аппетит и стал таять на глазах.

23 октября втайне от всех из монастыря уехали дьяк Меныник-Путятин и постельничий Мансуров. Через три дня они привезли завещание, составленное великим князем несколько лет назад, и духовную грамоту его отца — Ивана Васильевича.

Больной повелел своё завещание сжечь и стал обдумывать новое. В полдень он велел позвать к себе в опочивальню ближайших сподвижников. Когда все они чинно расселись вдоль стен, государь с печалью и кротостью оглядел всех, а потом, подолгу задерживая взгляд на каждом, как бы спросил одного за другим: чего ждать от вас государству моему, на кого я оставляю державу и сына с женой?

И так, вопрошая каждого взором, посмотрел в очи Ивану Юрьевичу Шигоне-Поджогину и дьяку Григорию Никитичу Менынику-Путятину, с которыми, сам-третий, почти всегда решал наиважнейшие дела. И взглянул на племянника Дмитрия Бельского — единственного кровного своего родича среди всех собравшихся здесь, и на князей Шуйского и Кубенского, но дольше всех, как бы пытаясь прочесть нечто сокровенное, глядел он в глаза Михаилу Львовичу.

И во взоре каждого видел одно и то же: скорбь из-за того, что он недужен, и обещание — «Не сомневайся, государь, верь мне. Буду державе и сыну твоему твёрдокаменной опорой и нерушимой стеной».

И вдруг тихо растворилась дверь опочивальни и на пороге появился брат государя — князь Дмитровский Юрий.

«Кто впустил?!» — хотел крикнуть Василий Иванович, но сдержался, подумав: «Какой же слуга посмеет не пустить брата к брату, даже если и получил наказ не впускать никого».

Юрий стоял на пороге, не смея без приглашения пройти в горницу, а Василий Иванович молчал, так же пристально глядя в глаза брату.

И хорошо видел: нет в его взоре того, что прочёл он у других, — ни скорби, ни клятвы на верность. Есть другое — нескрываемое любопытство: так ли плох старший брат, как доносили о том его приспешники.

«Почуял, ворон, что запахло падалью», — подумал Василий Иванович и, вспомнив все обиды, какие нанёс ему Юрий при жизни, а особо что не приехал на крестины младенца Ивана, сказал презрительно:

   — Кто звал тебя сюда? — И, не дожидаясь ответа, почти крикнул: — Не надобен мне еси, езжай к себе!

Юрий раздул ноздри, тяжко задышал и, уходя, хлопнул дверью так, будто избу хотел завалить.

Василий помолчал немного и, словно не был здесь только что Юрий, проговорил негромко и ровно:

   — Царство моё завещаю я сыну моему, Ивану. А ты, — обратился великий князь к дьяку Меншику-Путятину, который записывал государев наказ, — всё, что тебе скажу, пропиши, как достойно: «Мы, Великий князь Владимирский и прочая, и прочая», а ежели что в титуле пропустишь, то, когда перебелять станешь, всё попригожу вставишь.

Василий помолчал немного и медленно, чтобы дьяк поспевал записывать, продолжал:

   — Приказываю вам, бояре, и своих сестричей — князя Дмитрия Фёдоровича Бельского с братиею и князя Михаила Львовича Глинского, занеже князь Михайла по жене моей мне племя. И они будут сына моего беречь и тела свои за него дадут на раздробление.

Государь повернулся на бок.

Шигона и князь Иван Кубенский тотчас же подбежали к постели.

   — Посадите меня, — попросил больной.

И, сидя в подушках, голосом громким и грозным, как прежде, сказал, отчеканивая каждое слово:

   — И чтоб все вы всегда были вместе и все государственные дела делали сообща.

Затем, так же тихо, как и сначала, Василий Иванович продолжал:

   — А младшему моему сыну, Юрию, оставляю я Углич. А брату моему Андрею Ивановичу в прибавку к тем вотчинам, что ныне за ним, даю я город Волоколамск.

Больной сполз с подушек, велел отереть ему пот с лица и совсем уж кротко сказал:

   — Идите с Богом все. Оставьте меня одного.

Через полмесяца больному стало совсем плохо. Его положили в большой рыдван, а вместе с ним поехали новый недавно приехавший лекарь Ян, дьяк Путятин и Шигона. Большой государев поезд двинулся к Москве. Глинский уезжал так же, как и приехал, взяв с собою в крытую повозку Булева и Теофила. Из-за того, что Николаю снова разломило поясницу и надобно было беречься застуды, князь и его взял в карету.

Ехали в скорбном молчании, и если лекари ещё перебрасывались двумя-тремя фразами, то Михаил Львович совсем будто онемел. Сидел, закрыв глаза, но видно было — не дремал, а о чём-то неотступно думал. Молчал и Николай.

21 ноября остановились в виду Москвы на высокой горе, в сельце Воробьёво. Дали государю полежать в покое. Когда через двое суток, перед самыми сумерками, вынесли недужного к рыдвану, Булев тихо проговорил, обращаясь к Теофилу по-немецки:

   — Сердце иссыхает, когда вижу всё это. Я ведь Василия Ивановича ещё отроком пестовал, и в дом его входил, как в свой, и не было у него от меня никаких тайн.

И вдруг Николай вспомнил: тайник в Мономаховом доме и доверительную беседу двух послов, и каверзный тон барона Герберштейна: «Подождите, граф, я расскажу вам нечто прелюбопытное, о чём я узнал из письма моего агента, который вхож в семью князя Василия и знает все его тайны».

«Булев!» — ахнул Николай, стоявший рядом и даже вздрогнул.

   — Чего это ты? — спросил старый лекарь.

   — Корчи, проклятые, опять в поясницу вступают, — соврал Волчонок и для убедительности скривился.

   — Приедем в Москву — долечимся, — обнадёжил его Булев.

В ту же ночь Василия Ивановича тайно ввезли в Москву, и он велел нимало не медля на следующее же утро собрать Боярскую думу.

3 декабря к постели умирающего были призваны все думные чины — бояре, окольничие, дьяки, дети боярские, а вместе с ними митрополит и все князья и княжата. Для предсмертной присяги и прощания были допущены и братья его Юрий да Андрей.

Посовещавшись с Шигоной и дьяком Путятиным, Василий еле внятно попросил привести к нему Елену Васильевну и обоих сыновей.

Пошли за женой и детьми.

Стояла такая тишина, что во всех углах обширного покоя было явственно слышно, как сипло и тяжко дышит великий князь.

Елена вошла, запрокинув голову, сцепив пальцы на горле. За нею боярыня Челяднина вела маленького Ивана. Забыв чин — почти бегом, пересекла покой и рухнула перед постелью мужа на колени. Утопив лицо в одеяле, шарила, ничего не видя, по постели, бормотала, рыдая, нечто несвязное. Глинский бережно взял её за плечи, поставил на ноги, сжав руку, шепнул о чём-то. Елена перевела дух, подошла к изголовью мужа и, сдерживая плач, спросила с горечью, разрывающей сердце:

   — Государь мой, великий князь! На кого ты меня оставляешь и кому приказываешь наших детей?

И Василий Иванович, собрав последние, уже давно покидающие его силы, не Елене — вдове своей, а всем, кто был здесь, ответил громко и ясно:

   — Благословляю я сына своего, Ивана, государством и великим княжением, а другого своего сына, Юрия, — городом Угличем, а тебе, как и прежде то бывало и в духовных грамотах отцов наших и прародителей прописано, — жалую я по достоянию вдовий твой удел.

И услышав впервые страшные для неё слова: «вдовий твой удел», Елена заплакала столь неутешно и безудержно, что даже те, кто не любил её, почувствовали муку и боль внезапно осиротевшей молодой женщины, ибо не только муж её умирал сейчас, но и отец её детей, и для неё самой по многим статьям тоже почти отец.

Не понимая, отчего рыдает мать, заплакал и трёхлетний Иван.

Умирающий сел, упираясь спиной на подушки, попросил дать ему старшего сына. Обняв ребёнка и неловко утешая его, Василий Иванович сказал:

   — Отче Даниил, подойди ко мне. И вы, братья, тоже подойдите.

Митрополит и князья Андрей и Юрий покорно приблизились.

   — Целуйте крест святому отцу, — велел он братьям, — что будете тверды в своём слове и станете служить наследнику моему, великому князю Ивану Васильевичу — прямо и неподвижно.

Даниил снял наперсный крест, протянул Андрею, затем Юрию. Оба быстро коснулись губами конца распятия и тут же отошли в сторону.

   — И вы все целуйте, — повёл рукою Василий Иванович. И все, кто был в опочивальне, один за другим стали подходить к Даниилу. Елена перестала плакать. Боярыня Челяднина взяла успокоившегося отрока на руки, и в наступившей тишине Василий Иванович произнёс последнее:

   — А вы бы, князья Дмитрий Бельской да Михайла Глинский, за моего сына князя Ивана, и за мою великую княгиню Елену, и сына князя Юрия всю кровь свою пролили и тело своё на раздробление дали. И вам, — повернулся умирающий к думским чинам, — приказываю Михаила Львовича Глинского держать за здешнего уроженца и не молвить, что он приезжий, занеже он мне и кровный родич и прямой слуга. И быть вам вместе, и дело земское беречь сообща, и все дела свершать заодин. А до пятнадцати лет, до совершенного возраста сына моего, в помощь ему и в попечение назначаю я семь именитых мужей: Захарьина-Юрьева Михаила Юрьевича да его дядю — Тучкова Михаила Васильевича, да братьев Шуйских Ивана и Василия...

Великий князь замолчал. Он так устал, что даже князей Шуйских поименовал без отечества. А было оно Васильевичи.

И на последнем дыхании добавил чуть слышно:

   — Ещё назначаю Глинского Михаила... Львовича Воронцова... Михаила же... и Шигону...