ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЕШЬ[24]

ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЕШЬ[24]

Я сидел в рабочем кабинетике одного местного коммерсанта, когда ему принесли очередной номер иллюстрированного журнала. Среди иллюстраций его было немало фотографий, изображающих многие моменты налетов на Лондон германских бомбовозов.

Окончив беседу, мы вместе стали рассматривать картинки.

Ровики, стальные будки, огромные, на сотни человек, подземные убежища и, среди всего этого, даже комфортабельное подземелье для королевской четы.

— Приспособились люди и живут! — сказал я. — Живут и в ус себе не дуют. Всё учтено, всё налажено, за каждым углом, на каждом шагу — спасение. Можно жить и не дрожать.

И я указал моему собеседнику на фотографию, изображавшую молодого англичанина, читающего что-то, улыбаясь. Под фотографией было подписано: «За чтением юмористического журнала в момент одного из страшнейших налетов».

— Врут! — заметил мой хозяин. — Для пропаганды всё это снимается: делают хорошее лицо при плохой игре. При порядочном налете никаких Джером-Джеромов читать не станешь. Не до этого! Я хоть и в Великую войну, то есть еще, если так можно выразиться, в пору младенческого состояния авиации, но под налетами побывал. Препротивная, доложу вам, штука. В штыковые атаки хаживал, под пулеметным огнем в пахоту мордой врывался, всего испытал, но с аэропланными налетами не сравню!

— Почему же так?

— А потому, что испытываешь ощущение полной беспомощности. Бомбы свистят, рвутся, а ты лежи да вверх поглядывай. Далеко упадет — твое счастье» близко — и нет тебя! Вероятно, подобное же испытывает утенок в болотце; утенок, которого расстреливает бессердечный охотник. Закрой глаза и молись.

— Но ведь утенок на виду, а тут вон что накручено: бетонные подземелья, стальные будки, рвы!

— Эх, батюшка! — махнул рукой коммерсант. — А судьба-то? Про судьбу-то вы и позабыли, а от нее, голубушки, никак не уйдешь. Желаете, я вам одну историйку по этому поводу расскажу? Случилась она в дни нашего отхода из Риги, уже в мутную пору революции. Очень поучительна она в смысле этого самого предопределения, которому подчинена жизнь человеческая.

— Прошу вас!

— Ну, так слушайте. Ротишка моя отходила от Риги, можно сказать, почти последняя. По шоссе шли, а параллельно ему если вам известно, идет железная дорога на Петербург.

Картина отступления, конечно, самая безотрадная.

Между нами и Ригой если и есть еще кое-какие части, то разве только кавалерия. А на шоссе — колбаса обозов. То тянется она, то остановится. Крик, гвалт, озлобление! Сами знаете, вероятно, что такое представляют собой обозники, а уж во что они превратились в революционное, проклятое время — и говорить нечего! Чуть что — вопль: «Кавалерия справа!» — и ну-те рубить постромки. А и кавалерии-то, конечно, никакой нет, то есть неприятельской, — всего-навсего два-три казачка куда-то скачут. И только рота наша вносит некоторый порядок в эту сумятицу.

Но и в роте не всё благополучно — революционное время! Солдатишки, главным образом, кумекают насчет возвращения домой. И только поэтому пока что и держатся друг друга, действуют оптом, так сказать, потому что «в розницу» из этой кутерьмы никак не выбраться.

Идем. Топаем. На обозных покрикиваем.

Наш ротный командир, поручик Свистунов, геройски едет впереди на своей сивой кобыле Мамаше. Кобыла хвостом мотает равнодушно — она воинских переживаний не воспринимает. И вот впереди видим мы водокачку первой станции от Риги и разные станционные домики.

Солдатня начинает кричать:

— Бивачить пора! Сворачивать надо! Разве в этакой тесноте идти пехоте возможно?

Требуют хоть полчаса отдыха — в это время, мол, дорога несколько разрядится.

И громче всех надрывается солдатишка по фамилии Кулебякин, личность довольно богомерзкая: крикун на всех митингах, трусишка же отчаянный. Он всё в комитетчики метил, да номер его пока не проходил — другие, которые погорластее, его забивали.

Кричит Кулебякин, требует поворота на станцию.

Поручик Свистунов, с кобылы оборачиваясь, говорит:

— Не следует еще вам бивака просить: надо дальше от Риги уходить, потому что и так почти в хвосте плетемся. Застрянем, в плен возьмут — какие вы бойцы!

Но время тогда, как вы знаете, лихое было: что бы офицер ни сказал — солдаты всегда напротив возражают. И видит поручик Свистунов, что нет спасения, всё равно рота на станцию свернет. И командует:

— Левое плечо вперед… марш!

Марш так марш — повернули, втянулись в железнодорожный поселочек.

— Стой, составь! Далеко не расходиться.

На станции же застрявший эшелон стоит.

Как сейчас помню — штаб железнодорожного батальона с нестроевыми и какое-то имущество из Риги.

Между прочим, заметьте, к хвосту эшелона прицеплено несколько вагонов со снарядами.

Эшелон застрял по случаю какой-то неисправности то ли с паровозом, то ли впереди на путях.

Железнодорожные солдаты бегают туда-сюда, их офицеры суетятся. Происходит какая-то спешная работа.

Наша же солдатня покуривает, посмеивается, кумекает насчет тот, нельзя ли, мол, как-нибудь в этом эшелоне разместиться, чтобы хоть малость дальше с комфортом поехать.

И Кулебякин кричит…

— Если бы, — кричит, — наш поручик Свистунов настоящим народным командиром был и о братве заботился, он обязательно бы этого самого от железнодорожного саперного полковника добился! Виданное ли, мол, дело пешком идти, когда некоторые на поездах отступают…

Остальная солдатня тоже свой интерес начинает понимать.

Наступает она на поручика Свистунова. Так, мол, и так, господин поручик, — пойдите к саперному полковнику, доложитесь. Зачем нам зря конечностями топать, полк догонять, когда мы на нарах достичь его можем. Да и перегоним еще! Надо же, мол, войти в положение бывших нижних чинов, довольно уж нашей кровушки попили!

Свистунов говорит:

— Как хотите, идите сами, а я не пойду к господину полковнику.

— Почему такое?

— Потому что совестно мне его такими просьбами беспокоить. Мы обозы прикрывать должны, и вдруг по вагонам рассядемся. Где такой устав имеется? За это военно-полевому суду предать могут!

Кулебякин говорит:

— Какие такие военно-полевые суды в революционное время? Почему полковники могут в классных вагонах отступать, а мы пехом топай? Где революционная законность? Где земля и воля и прочие достижения? За что боролись? Одним словом, такое дело. Если поручик Свистунов не хочет идти к полковнику и докладываться, так и не надо! Пускай сам одиночным порядком пешком прет. Какой ни на есть, а и у саперов должен быть свой комитет, и только дайте мне полномочия, то есть мандат, и я сейчас же бегу к саперам агитацию делать.

Саперы, конечно, в крик:

— Дать Кулебякину мандат! Сейчас же его припечатать ротной печатью, и пусть Кулебякин идет агитацию производить. Если нашему поручику его офицерское звание подобное не дозволяет делать, уполномочить на это Кулебякина.

А поручик Свистунов отошел от нас со своим субалтерном, прапорщиком Звездичем, в сторону, и стоят там, покуривают. Будто всё это их не касается. Да и солдатня на обоих внимания не обращает. Это, мол, их дело, как они дальше будут следовать, — хоть на аэропланах, а мы в теплушках поедем.

А уж аэропланы тут как тут. Штук восемь германов. Заприметили эшелон и закружились над станцией.

Тут между солдатней получается раздвоение.

Одни говорят:

— Уйти бы от греха, ну их, саперов! Пока они свой паровоз наладят, всю станцию немецкие летчики бомбами закидают!

— Верно! — многие соглашаются. — Прав поручик: воротить к обозам надо. Ну, отдохнули, покурили и возвращайся к делу, к которому приставили. Того и воинский долг требует. Тем более что тут место гиблое. Обязательно всю станцию немцы с аэропланов в пух разгромят…

Но другие возражают:

— Что такое аэропланы, когда саперный паровоз уже запыхтел? Тем более и Кулебякин уж там агитацию для нас начал производить. Велика важность — германские летчики! Ну, сбросят пару бомб и улетят. Не видели, что ли!..

Слово за слово.

Ораторы собираются выступать, требуют постановки вопроса на голосование. То да се.

Но германы не стали ждать, что решит наша тринадцатая. Засвистала первая бомбочка да как ухнет прямо в станцию. Вторая, третья… Аж кирпичи вверх летят. И где-то на путях, по дыму видим, пожар занялся…

Бомбы рвутся, пулемет где-то стучит, саперы орут. И саперный паровоз чего-то безнадежно так посвистывает.

А наша тринадцатая сама без всякой команды строится. Ружья разобрали, вытянулись и кричат поручику Свистунову:

— Роту ведите!.. Уводите из этого пекла — чего тут стоять!

А поручик с субалтерном беседует, покуривает, хлыстиком по сапожкам постегивает и: будто ничего не замечает.

Вопят солдаты, отмененное титулование вспомнив:

— Вызволяйте роту, ваше благородие!.. Или вы ничего не слышите? Ведь вот-вот по нам шандарахнут…

Поручик же в ус посмеивается, усом пошевеливает.

— Сами, — говорит, — сюда бивачить запросились. Ну, вот и бивачьте! До положенного получаса еще двенадцать минут осталось. Отдыхайте! Набирайтесь сил.

И хлыстиком по сапожкам постукивает, с прапорщиком интеллигентно беседует насчет художественного театра.

А родом кобылка их стоит, хвостом мотает, ко всему на свете равнодушная. Солдатня же наша совсем стала как дети малые. Которые ложатся, потому что бомбы кругом падают, которые самостоятельно маршировать собираются, но, отбежав, свист заслышав, падают, как куренки, и носами в землю тычут. А кобыла хвостом махает, и поручик на часики смотрит и хлыстиком по сапожкам играет.

И вдруг бежит Кулебякин и с ним саперный офицер.

На Кулебякине лица нет, и он всё норовит ткнуться, прилечь, но который сапер, здоровенный дядя, за ворот шинельки его встряхивает, и снова они вместе несутся.

Подбегают. Отдышаться не могут.

— Что такое? — спрашивает поручик Свистунов у сапера. — Что за происшествие у вас?

Сапер ему:

— Помощь, поручик, нужна! Загорелся пакгауз, набитый всяким горючим, а рядом с ним как раз три хвостовые вагона нашего эшелона, и они со снарядами. Откатить надо, дайте людей!..

— А ваши что же?

— Знаю! Часть впереди путь исправляет, другие пожар тушат. Все на деле, а взлетит хвост — не уйти эшелону, и ценнейший государственный груз пропадет!

Тут поручик Свистунов отставил хлыстиком по сапожкам играть.

— Встать! — крикнул. — Ну, поднимайтесь!.. За мной, бегом арш!..

И представьте себе, что значит голос командирский, дореволюционный приказ. Как рукой с нас всякий страх сняло. Встали мы и понеслись к пожарищу за нашими офицерами!

Конечно, не все встали, но все-таки многие. Однако Кулебякин, так тот остался.

Он поводок свистуновской кобылы принял. Принял и вежливо говорит:

— Так что я, ваше благородие, за вестового при вашей лошадке останусь, чтобы она, нечаянно испугавшись, не унеслась бы куда-нибудь. Все-таки казенное имущество, да и вам пешком неприлично перед ротой выступать.

Конечно, может быть, Кулебякин и не этими самыми словами выразился, но именно в таком смысле он доложился поручику Свистунову, как тот сам потом об этом рассказывал. Поручик же Свистунов ничего ему тогда не ответил — не до этого ему было. Он за сапером бросился, а мы, человек двадцать, за ним.

Ну, прибежали.

Пылает пакгауз. Белье в нем, марля какая-то — разное горючее.

Саперы вагоны отцепили и пыхтят над ними Щне могут сдвинуть с места. Мы подбежали, поднаперли. Скрипнули колеса — теперь только поддавай!

Когда же откатили вагоны чуть не к семафору, уж и налет кончился. И возвращались мы назад веселые, довольные, потому что все-таки с риском для жизни поработали, послужили отечеству. Хоть песни запевай! И поручик Свистунов был очень доволен, да и как ему довольным не быть, если сам саперный полковник вышел его поблагодарить, а вместе с ним и нас.

И мы гаркнули ему хоть и не очень стройно, но дружно:

— Рады стараться, ваше высокоблагородие!..

По недавней старинке, как до революции, ответили!

Потом вернулись мы на место привала. Которые люди с нами не побежали — хмурые стоят, скатки поправляют, снаряжение подтягивают.

И на покойников смотрят. А их трое вокруг воронки, и один начисто без головы. А рядом кобыла стоит, хвостом мотает. Равнодушная.

Что такое?

И вот что, оказывается.

Только что мы ушли, как Кулебякин опять нервничать стал. Стоит, держит кобылу за повод и разводит агитацию на тот предмет, что надо скорее со станции мотать.

— Так, мол, и так — не пехотное это дело саперам вагоны откатывать. Вагоны, дескать, и паровозом очень просто откатить. Туды, сюды, и готово. Нарочно, мол, саперы такое опасное дело для пехоты придумали — мало, видать, их офицеры солдатской кровушки попили…

То и это, пятое и десятое. Солдаты, которые молчат, полеживают, потому что стыдно все-таки, что за своими не пошли, за ротными. А двое подходят к Кулебякину и ему сочувствуют.

И стоят они вокруг кобылы.

Та хвостом помахивает, Кулебякин разные жесты руками выделывает.

Германские же летчики не ленятся, продолжают свое — бросают бомбочки. Бросят, отлетят и назад возвращаются. И вдруг — фюить, фюить, вззы! — засвистела одна. Сколько она секунд-то летит — не считано. Те трое, что вокруг кобылы стояли, все-таки головы вверх успели задрать — не к нам ли, мол. А она как ахнет шагах в десяти!

И нет этих троих! А кобыле, представьте, даже и царапинки не причинило.

Только она минуты на три равнодушие свое утратила и из дыма, как сатана, задрав хвост, выскочила. Отбежала шагов пятьдесят и опять встала. И опять хвостом мотает.

Это, может быть, потому такая флегматичность, что в нашем полку ротным командирам самых полумертвых кляч из обоза выдавали. Такие клячи уж на всё давно рукой махнули и равнодушием ко всему на свете отличались.

Сел на кобылу поручик Свистунов, и пошли мы опять на шоссе. Вот вам и весь мой рассказ. Если пожелаете тиснуть его в газетах — пожалуйста. Такую я к нему и мораль вам дам: от судьбы не уйдешь, не уйдешь, несмотря ни на какие стальные будки и накопанные ровики. Вот ведь кобыла, хоть и большая Цель, но невредимой осталась, а троих наповал уложило.

— Это верно! — сказал я. — Случай интересный. Но к нему и вторую мораль можно присобачить: Бог шельму метит. Ведь именно Кулебякину-то голову начисто оторвало.

— Да, и это тоже, — согласился мой собеседник. — Всё одно к одному! Между прочим, — вспомнил он, — не совсем я относительно кобылы прав: когда поручик Свистунов стал детально кобылку свою осматривать, то все-таки и на ней дефектец нашел — самый кончик уха ей осколком отчекрыжило. На две капельки крови. Так мы ей всей ротой ухо йодом заливали, уважение к ней почувствовав. Ведь из этакой истории выпуталась.

— Еще вот что я вам скажу, — улыбнулся я, поднимаясь. — Как только вы приступили к рассказу, и язык ведь у вас стал совсем другим — языком той эпохи, солдатским говорком!

— Все мы тогда так говорили, — заметил мой хозяин. — Солдатчину ведь я прошел и всегда с удовольствием о ней вспоминаю. Ведь «что прошло, то будет мило»! А рассказик на мою темку вы обязательно напишите.

Я ему обещал и вот обещание выполнит.