РОЗОВЫЙ ПАРУС[37]

РОЗОВЫЙ ПАРУС[37]

I

В Страстную пятницу Воронец, как всегда, в девятом часу пошел в свою Главдальрыбу, где бухгалтерствовал.

Со Светлановской, завернув на улицу Петра Великого, по которой спускался Воронец, навстречу ему шла девушка, одетая как комсомолка. Темные глаза ее были внимательны и спокойны.

Поравнявшись с Воронцом, девушка, замедлив шаг, сказала:

— Вам записка, товарищ, — и, быстрым, ловким движением сунув ему в руку сложенный в несколько раз клочок бумаги, пошла вверх по поднимающейся в гору улице. Воронец же, зажав в кулаке записку, зашагал по Светлановской к месту своей службы.

И лишь на службе, в своем кабинетике, он развернул записку и, сразу узнав знакомый почерк, прочел:

«Завтра, в Страстную субботу, около полночи, в часовне военного кладбища на Басаргине. Возьмите с собой только самое необходимое, что может поместиться в дорожном саквояже, и, конечно, деньги. Вася».

И — ниже: «Записку немедленно уничтожьте».

Воронец еще раз перечитал письмо, затем аккуратно сложил его по линиям старых сгибов, мелко-мелко разорвал и бросил в пепельницу. Затем, не удовлетворившись этим, размешал еще изорванное в воде, налитой в пепельницу, использовав для этого свой окурок. Потом он достал из стола папку с бумагами, на которой было написано: «К докладу». Но ее оранжевая внешность не вызвала в нем ни одной из привычных мыслей. Воронец даже с неким удивлением посмотрел на папку: «К докладу? Какие же теперь могут быть доклады?..»

«Но все-таки, — как бы трезвея, подумал он, — и этот день надо будет провести как обычно. Этот — особенно!»

Воронец нажал пуговку электрического звонка, чтобы вызвать курьершу и попросить чаю.

Была весна 1923 года.

II

Николай Павлович Воронец, в прошлом — прапорщик запаса, офицер Великой и гражданской войн, а теперь бухгалтер советского учреждения областного масштаба, боялся всего на свете: больших собак, маленьких микробов, вызывающих тиф и холеру, агентов ГПУ, надменных и требовательных женщин… Но больше всего он боялся смерти.

Одно же обстоятельство из его прошлой жизни, о котором он, конечно, не упомянул ни в одной из многих анкет, уже заполненных им, — стань оно известно кому следует, неминуемо похоронило бы его. Впрочем, дело было бы даже проще, без всяких похорон: смерть, чуть-чуть не повези товарищу Воронцу, пришла бы к нему в подвале местного ГПУ, ударив ему в затылок обряженной в никель пулькой из ствола автомата.

Николай же Павлович Воронец жизнь любил и умирать не желал.

Полтора года, прожитых с большевиками под постоянным, мутно давящим, тщательно скрываемым страхом смерти, измучили его окончательно, и вот, ленивый, робкий и нерешительный, он наконец решился на бегство.

В те годы бегство из Владивостока не представляло собою дела большой трудности: бежали целыми семьями, с женами и детьми. Процент «проваливающихся» на границе был невелик. Но идти десятки верст, подвергая себя опасности попасть под пулю пограничника или оказаться в лапах хунхузов, — всё это было не под силу для слабых нервов Николая Павловича; он искал удобного и по возможности совершенно безопасного пути.

И наконец ему удалось установить связь с морскими контрабандистами. Час пробил. Теперь следовало лишь точно выполнять то, что требовал их руководитель. И Николая Павловича затошнило от страха.

— Плохо вы сегодня выглядите на лицо, товарищ Воронец! — посочувствовала курьерша Кутина, подавая на стол бухгалтера стакан крепкого чаю. — Опять, поди, сердце?

— Щемит! — соврал Воронец, поднимая правую руку к груди.

— Это от погоды, — успокоила курьерша. — Туман из Гнилого угла пополз. Всё заволокло!

Действительно, за окном кабинета Воронца всю улицу словно молоком залило. Дома на противоположной стороне ее едва намечались. Погода испортилась, с моря нанесло облако плотного теплого тумана.

III

На другой день, уже затемно, Николай Павлович выходил из своей комнаты с чемоданчиком в руках.

— Куда это вы собрались в этакую ночь? — полюбопытствовала Ольга Петровна, квартирная хозяйка Воронца, жена слесаря Ягодкина. — В церкву, что ли, а потом куда разговляться?

— Что вы, Ольга Петровна, я же не религиозник! — с досадой отмахнулся Воронец. — В баню я, в Гнилой угол.

— Так-то поздно что же?

— Просторнее.

— Это верно! — согласилась Ягодкина. — Всегда вы о своих удобствах позаботитесь. Комфортабельный мужчина!

— А кому еще обо мне позаботиться, как не самому о себе? — уже с нескрываемой досадой сказал Воронец («Ишь, пристала, чертова баба»). — Один ведь я!

— Один потому, что людей чуждаетесь. Давно бы я вам дамочку одну сосватала…

— Не надо мне дамочек.

— Не навязываю я, а так, жалея, говорю. Вы вот что, Николай Павлович, вы, как из бани придете, не заваливайтесь сразу спать. Все-таки праздник встретим. Муж мой, конечно, в церкву по теперешнему положению не пойдет, ему теперь этого не полагается, а я уж хоть в собор к живоцерковникам, но слетаю. Хоть друг другу «Христос воскресе» скажем.

— Спасибо! — И Воронец покинул квартиру.

Туман над городом висел вторые сутки, не редея. Молочногустой, кажется, даже на ощупь влажный, он лип к лицу. «Словно в воде, по дну морскому идешь!» — подумал с досадой Воронец. Электрические шары фонарей на Светлановке желтели мутно, призрачно. В пяти шагах не видно было человека. Не без труда разыскав остановку трамвая, Воронец сел в вагон и поехал на окраину города, в Гнилой угол, где была баня.

Здесь, на конечной остановке, он вылез. Отсюда ему предстоял немалый путь на Басаргин, на военное кладбище.

Обогнув закругленный конец бухты Золотой Рог, по военной крепостной дороге он поднялся на Чуркин мыс, далее, многократно облаиваемый псами, спустился в падь, где возвышалось, в тумане невидимое, огромное строение пустующего эллинга, и стал подниматься на Басаргин.

Здесь стало светлее. Туман, низко нависнув, задерживался ближайшими к морю возвышенностями и дальше не полз.

Мною страху натерпелся Николай Павлович за этот путь. Мгла горы, какие-то мутные огни справа и слева от шоссированной дороги. И над всем этим — непрекращающийся вой сирены с далекого маяка, нудный, томящий, выматывающий нервы!

И вот, кряхтя и постанывая, вдет робкий, уже стареющий человек в этой мгле и в этом вое, вдет, боясь сбиться с пути, держась бровки дороги. Ему страшно, ему жалко себя, но знает он, что нельзя ему вернуться назад, в теплую комнату, в покой ее и тепло, к приятному столу, за которым Ольга Петровна устроит хоть и куцее, но всё же русское православное разговенье. За всем этим, за тихими радостями, за теплом и уютом, стоит костлявая смерть, нахлобучив на голый череп военную богатырку с зеленой звездой ГПУ на ней. Эх, подкачало Воронцу его старорежимное прошлое!

И вот — ни черта не поделаешь: при вперед!

А сирена с маяка воет, как злое чудовище, требующее теплой человеческой крови. С Басаргинского же мыса, предупреждая мореходцев, еще бьет и бьет сигнальный колокол, завораживая ночь своим похоронным звоном.

И туман еще давит, мокрым-мокры от него и рубашка, и лицо. Липнет белье к телу.

Жарко Николаю Павловичу, устал он. Прыгнуть бы за бровку шоссе, лечь бы на сырую траву и уснуть. И — вались всё к черту! Приходи, смерть, взмахни над ним своей косой и скоси вместе с двумя-тремя стеблями молодой поднимающейся крапивы.

Что он такое и сам, как не бурьян, и бурьян прошлогодний, годный лишь на растопку железных печей-буржуек?

И вдруг еще острей пугается Николай Павлович. Он вспоминает, что встреча ему назначена в кладбищенской часовне… Да, но разве часовня открыта? Она же, наверное, заперта. И как только он раньше не подумал об этом! Куда он идет — не в ловушку ли? Контрабандисты — да, он знает главного из них… Но так ли уж хорошо он знает этого Ваську Студента? Не надует ли он его?

Пишет Васька Студент: «Деньги, конечно, возьмите». Конечно! Отберут деньги, отнимут да и угробят… О Господи! Идти ли? Не повернуть ли назад? Но ведь и позади может быть засада.

И, чувствуя себя совершенно обреченным, обманутым и уже преданным, Николай Павлович всё же поднимается выше всё и выше на вершину мыса Басаргина. Потому что и повернуть назад у него тоже нет сил.

IV

Значительная высота. Туман окружил кладбище белым волнистым морем, ревущим сумасшедшей сиреной, похоронно звучащим в ударах сигнального колокола. Обсосанная тайфунами кладбищенская часовенка поднимает над деревьями свой крест. Над ним — крупные спокойные звезды.

Воронец садится у каменных кладбищенских ворот, достает из кармана папиросы и пытается закурить. Отсыревшие спички долго не дают огня, и это еще более увеличивает нервное состояние Николая Павловича.

Но наконец огонек вспыхивает, и Воронец жадно затягивается табачным дымом. Он несколько успокаивается. На него находит глубокое безразличие ко всему. Он знает, что не сможет уже спуститься с этой высоты, чтобы опять потонуть в тумане, подползшем к самым его ногам.

«Будь что будет!..»

Николай Павлович взглядывает на светящийся циферблат своих часов: начало двенадцатого часа.

Встать, идти к часовне? Ах, все-таки страшно!

И вдруг жидкий слабенький звон за спиной. Робкий удар в небольшой колокол.

Откуда? Что это значит? Звон может раздаться только с вышки часовенки. Так значит, в ней начинается служба, там люди? И такой как бы в пол-удара, но всё же зовущий и ласковый звон маленького колокола повторяется.

— Служба? Не может быть! Зовут?.. — Николай Павлович еще не верит себе, но уже томление, все эти часы сковывавшее его душу, как-то сразу исчезает. Страха нет.

Но кто же служит в заброшенной кладбищенской часовне? Ах, да вот же в чем дело! Ведь в последний год до прихода в город большевиков на кладбище строился женский монастырь. С приходом советчиков постройка, конечно, была прекращена, и большинство монахинь куда-то уехало, но три или четыре из них остались… Вот и всё объяснение загадки.

V

Часовенка сияет в ночь своими окнами; они золотятся ласкою. Справа и слева от дорожки — кресты памятников, и среди них — высокая колонна над братской могилой моряков с «Варяга».

Полная бездыханная тишина. Не шелохнется ни одна ветка на деревьях.

Шурша по гравию дорожки, Николай Павлович идет к часовне, поднимается на ее маленькую паперть и уже здесь слышит отзвуки негромких церковных песнопений: идет служба.

Николай Павлович входит в часовню. Она скудно освещена, но всё же перед иконостасом горит несколько свечей и лампад. Несколько женщин в монашеских одеяниях — на клиросе; женщина же недалеко от двери, но правей ее, в темном углу.

Воронец крестится и проходит в теневое место налево от двери. Он слушает богослужение — идет заутреня.

Текут минуты. Вот раскрываются Царские врата, и в них показывается священник. Он совершенно сед и очень, очень стар. И как неуверенно делает он эти нужные ему несколько шагов вперед. Что такое, почему?

И тотчас же Воронец догадывается:

«Этот старец — слепец!..»

Большое трепетное чувство охватывает его душу и до краев наполняет ее: слепой старик-священник, служащий заутреню в заброшенной кладбищенской часовне рядом с памятником героям-морякам с «Варяга»! Таинственность этой службы, эти черные одеяния монахинь и какая-то безмерная отдаленность всего происходящего от настоящего дня! Да во Владивостоке ли он, Воронец? Не перенесла ли его некая рука на две тысячи лет назад, к первым десятилетиям христианства?..

«Господи, да что же это такое происходит?..»

А слепой старец-священнослужитель уже возглашает с амвона:

— Христос воскресе!..

И пять женских голосов утверждают радостно:

— Воистину воскресе!..

Одна из монахинь помогает слепцу сойти с амвона. Неужели крестный ход?..

Да! Двери часовни открываются. Звезды заглядывают в ее глубину. Две монахини выносят маленькие хоругви. Ладони других бережно прикрывают слабые огоньки свечей…

И великая радость наполняет сердце Николая Павловича, радость, давно уже им не испытанная, — полноты жизни, уверенности в ее непрекращаемости. Он идет вместе со всеми. Идет со своим чемоданчиком в левой руке. И к нему приближается та самая женщина, что таилась в тени направо от двери.

— Здравствуйте, — говорит она. — Ну, вот и хорошо: вы здесь. Христос воскресе!

Воистину воскресе! — Они христосуются. — Но… кто вы?

— Не узнали? Вчера…

— Ах, записка!..

— Ну да! Сейчас пойдем на батарею — там нас ждет Вася. А потом к морю — шаланда придет на рассвете.

— Как прекрасно вышло, что мы встретились именно в час заутрени!

— Это случайно, — улыбается девушка спокойными глазами. — Но, конечно, это хорошо. Вася скрывается на Басаргинской батарее, в каземате. Его чуть было не поймали на этих днях в городе. Иначе нам нельзя было с вами встретиться.

— Я так благодарен вам!

— Я знаю. Не надо только об этом говорить.

— Какой удивительный священник! Он слепой?

— Да. Он очень стар. И эти монахини тоже удивительны! Многие уехали кто куда, а эти вот остались. И что их ждет?..

— Но они не хотят уезжать?

— Нет! Они настоящие христианки, как в древности, — знаете?

— Представьте, я думал об этом. Когда я оказался в этой часовне, я подумал, что таинственная сила перенесла меня на полтора тысячелетия назад, в древний Рим. Мы еще вернемся в церковь?

— Нет, уже будет поздно.

VI

По хребту Басаргина девушка и стареющий мужчина идут к батарее. Та же шоссированная военная крепостная дорога, но, приближаясь к морю, она снижается и вновь погружает путников в туман, и всё ближе слышится звон сигнального колокола на оконечности мыса; так же, как и раньше, воет сирена.

Но теперь ни туман, ни сирена, ни похоронный голос колокола уже не гнетут душу Воронца: одиночества нет — он среди своих! Да разве уж так страшна смерть, если над тобой пронеслось пасхальное чудо с этими величайшими из когда-либо сказанных слов: воистину воскрес!

Да и нет ее вовсе, смерти, как нет косматой Бабы-Яги, которой пугают только детей.

— Далеко еще? — спрашивает Николай Павлович у своей спутницы больше для того, чтобы начать разговор.

— Скоро придем, — отвечает та. — Разве вы недавно во Владивостоке?

— О, давно!..

— И не знаете его окрестностей?

— А зачем их знать?

— Ну, мало ли! Здесь очень красиво летом… Море видно далеко, до самого горизонта.

— Я, знаете, бухгалтер.

— Бухгалтер? Гроссбухи, счеты, счета… Я этого не понимаю.

— А что вы понимаете?

— Ну, многое! Я умею плавать, стрелять из револьвера…

— А зачем это девушке?

— Что, плавать?

— Нет, стрелять…

Спутница смеется. Потом спрашивает:

— Как вас зовут?

— Николай Павлович. А вас?

— Леля. Вы знаете что?.. Вы похожи на моего папу. Только он был ветеринаром.

Николаю Павловичу и хорошо, и весело, и немного обидно: разве уж такой он старик? Но все-таки славно, что рядом с ним идет эта девушка… с глазами такими спокойными, уверенными.

— Вот мы и пришли! — говорит она.

Дорога поднимается на холм, которым оканчивается мыс. Ниже — обрывистый каменный спуск к морю, и именно там, внизу, из молочно-белого марева тумана и бьет, бьет сигнальный колокол, предупреждающий мореходцев.

— Пришли?

— Да.

Еще несколько сотен шагов, и черными силуэтами в тумане, всё же уже редеющем, начинают вырисовываться бетонные строения покинутой береговой батареи. Три тяжелых каменных куба казематов с бетонными же «продухами», прикрывающими их входы. Какая-то каменная круглая вышка перед ними и огромные пушки в пролетах между казематами. Пушки подняли вверх свои дула; эти старые Крупповские орудия никогда уже не будут больше стрелять…

— Сюда, сюда… За мной!

Девушка уносится вперед по утрамбованной площадке батареи. Она бежит к «продуху» одного из казематов — дальнего. И на бегу кричит:

— Вася, Вася, это мы!.. Христос воскресе!..

— Воистину! — откуда-то из глубины, будто из-под земли, отвечает знакомый Николаю Павловичу голос, и из-за «продуха» показывает Василий Петрович Громов — Васька Студент, как его называют контрабандисты. Он поднимает руки, потягиваясь и зевая.

— Пришли? — говорит он. — Ну и слава Богу! Похристосуемся, Леличка.

И они троекратно целуются.

— Здравствуйте, Николай Павлович…

— Здравствуйте, Василий Петрович. Христос воскресе!..

— Воистину! А я, знаете, только полчаса тому назад проснулся. Пойдемте в мою хату — сейчас чай будет готов. Попьем да и вниз. Как раз к рассвету поспеем на берег.

Из-под бетонного продуха тянет легким дымком. В каземате, огромном и совершенно пустом, валяется на бетонном полу какая-то верхняя одежда — ночное ложе Васьки. Поодаль, меж двух кирпичей горит маленький костерок, наполняющий каземат горьковатым дымком. На кирпичах — чайник.

Совсем иною стала Леля теперь. В движениях ее — быстрота, блестят глаза, новые ноты в голосе — воркующие, зовущие. Она нагибается над костром, дует на пламя и всё же через каждые две-три минуты успевает кинуть на Громова ласковый, преданный взгляд.

— Я тебе принесла кое-что разговеться, Вася…

— Спасибо. Да плохо, Лелюша, говел я в этом году!

Из своего маленького узелка девушка достает хлеб, кусок мяса, два крашеных яйца и неполную полбутылку с водкой. А в это время чайник уже начинает булькать.

— Глотнем по кружке чаю, — говорит Николаю Павловичу Громов, — по единой выпьем и — вниз! Спуск тяжелый будет, по острым камням. Как раз к рассвету поспеем.

VII

Перед рассветом подул ветерок и, как перчатку с руки, стал стягивать с сопок замшевую пелену тумана. Туман уходил на север, а восток стал разгораться алыми и золотыми огнями.

Измученный тяжелым спуском, Николай Павлович обессиленно лежал на прибрежных, отшлифованных волнами камнях. Ему было невесело.

Как он уже стар, как физически опустился! До чего легко, совсем по-козьи, прыгали с камня на камень, спускаясь с откоса, Василий и Леля. А он почти полз, да и не «почти», а по-настоящему полз, иногда падая, становясь на четвереньки.

— Николай Павлович, не надо грустить! — ласково говорит Леля. — Устали, измучились?..

— Нет, не то, Леля… О другом я думаю: стоит ли искать новой жизни?.. Уже половина жизни позади…

— Стоит, стоит! — кричит девушка, и ее глаза ласкают Громова.

И тот, отвечая ей взглядом, говорит спутнику:

— Ничего, Николай Павлович… Это пройдет, это нервы. К вечеру мы вон где будем — за Посьетом!

А слева, недалеко от утихшего теперь маяка, показывается парус. В лучах рассвета он розов и похож на драгоценный щит какого-то таинственного морского гиганта. И парус всё ближе, ближе…

— Наши корейцы! — вскрикивает Леля.

— Еще наши ли? Подожди радоваться! — и Громов из-под ладони смотрит на приближающуюся шаланду.

Минута, две ожидания, и он уверенно говорит:

— Да, это наши!

И действительно, немного не дойдя до высоты мыса, шаланда круто поворачивает в заливчик перед ним, и ее розовый парус падает. На палубе, что-то делая, суетятся несколько человек. Шаланда, не становясь на якорь, качается на волнах. От ее кормы отчаливает лодка.

— Николай Павлович, сейчас едем! — говорит Громов. — Леля, прощай на месяц. В последний раз покидаю тебя, честное слово…

— Который раз ты мне это говоришь…

— Слово даю! Еще один рейс — и мы будем богаты, и я увезу тебя.

Василий обнимает девушку; она прижалась к его груди, обессиленная, страдающая.

Николай Павлович жадно смотрит на ее лицо; он видит, как по ее щеке катятся крупные слезы, и они в лучах рассвета кажутся розовыми. Как томно и безвольно раскрываются ее губы, ищущие губ молодого человека. Как это всё трогательно и красиво! Да, красиво, но… Ведь его, Николая Павловича, ни одна женщина не целовала так…

«И это потому, — думает он горько, — что я всю жизнь чего-нибудь боялся. А этот ничего не боится…»

Лодка подошла к берегу.

— До свидания, Леля! Ну-ну, ты сегодня совсем не такая, как всегда! Попрощайся же с Николаем Павловичем…

Леля целует Воронца, и тот ощущает на своих губах соленый вкус ее слез. И еще он надолго запоминает удивительную мягкость ее губ.

Лодка уходит к шаланде; Леля стоит на берегу и машет вслед рукой.

Потом в сторону Русского острова уходит и шаланда, а девушка всё стоит на берегу. Затем она начинает подниматься вверх по откосу, но иногда останавливается, чтобы махнуть еще раз в сторону удаляющегося паруса.

Еще несколько минут — и она слилась с фоном каменного мыса.

Громов лег навзничь на мешки с чем-то твердым и глядит в небо.

— О чем вы думаете? — спрашивает его Воронец.

— Ни о чем, — равнодушно отвечает он. — Плохо выспался на камне в каземате. Скоро засну. А что?

— Вы читали «Тамань» Лермонтова?

— Какую «Тамань»?

— Рассказ, эпизод из «Героя нашего времени»… О контрабандистах.

— В гимназии, наверно, читал. Не помню. Я плохо учился по словесности. Я любил физику и химию. Любил с машинами возиться… — И он закрывает глаза.

VIII

Несколько лет спустя, уже в Харбине, Воронцу попался в руки номер владивостокской газеты «Красное Знамя». В нем он нашел заметку о приговоре, вынесенном судом некоему Громову, обвинявшемуся в бандитизме: к высшей мере без права апелляции.

Инициалов в заметке указано не было…

«Тот это Громов или нет? — подумал Воронец. — Если тот, так, стало быть, он не сдержал обещания, не увез Лелю. Видно, правду говорят, что такая жизнь, какую он вел, затягивает. Жаль, если и девушка погибла!..»

Но в те дни Воронец был уже совсем стар и мучим болезнями. И ему было не до других людей и уж совсем не до женщин. И он довольно равнодушно подумал: «Что ж, каждому свое: они хоть и мало пожили, но ярко, и как свечи сгорели, а я вот шестой десяток неизвестно для чего копчу небо!»

И ему вспомнился соленый вкус слез Лели на его губах.