РЕДКАЯ УДАЧА[25]

РЕДКАЯ УДАЧА[25]

За Семеновской заставой, вплотную к ней примыкая, с Москвой сросшись, начинается село Черкизово. Скучное это место — ни юрод тебе, ни деревня. А славилось Черкизово, как и Марьина роща, исстари фальшивомонетчиками. В Марьиной выделывали оловянные двугривенные, Черкизово ниже полтинников не опускалось.

Целковых же Черкизово не отливало: легкость оловянных целковых даже пьяный в руке заметит! А черкизовские полтинники расходились по всей России великой, особенно в Сибирь они шли, северные инородцы ее разве разбираются в металле…

И еще славились славой нехорошей черкизовские трактиры. Душегубства в них случались нередко.

И вот в восемнадцатом году, в ветреную мартовскую ночь, часу во втором, попал я в Черкизово. Шинелишка офицерская со споротыми погонами, папаха без кокарды, а в кармане керенская мелочишка марками.

Это после того я туда попал, как к парикмахеру моему Мокеичу, у которого жил я на Малой Бронной, пришли парни из Чека. Пришли они за мной, но я успел выскочить с заднего хода: тогда аресты еще кустарно производились. И ют я пру ночью по Москве.

По Тверскому бульвару, по Страстному и ниже, до Трубной площади. На бульварах, конечно, барышни и солдатня. Здесь в солдатской шинелке идти не страшно. Здесь каждый сам меня боится — только не задевай.

Барышни, конечно, обращаются ко мне с разными лирическими предложениями, а я. гак сказать, только локоть кусаю. И не потому, что любви жажду, а потому, что надо же мне все-гаки где-нибудь переночевать.

Знакомых, конечно, у меня в Москве много, но разве домовые комитеты пустят в дом после полночи? Нет, уж лучше об лом и не думать! Да и перепутаешь приятелей ночным вторжением везде обыски и аресты.

И я иду и соображаю: как быть? Ночь морозная, шинелка плохонькая, в кармане — марки. И тут меня вдруг осеняет.

Вспоминаю, что третьего дня повстречал я на Смоленском рынке, где продавал Цейсс, солдатишку своей роты Ивана Вздорова. Незаметный такой в роте был паренек, и не узнать бы мне его, да он сам меня признал.

— Ваш-родь, вы ли?

— А вы кто такой?

— Дык Вздоров же Иван, четвертого взводу третьего отделения. Которого вы еще под винтовку поставили за тряпочку в стволе винтовки.

Ах, вспоминаю. Здравствуйте. Только вы на меня не сердитесь, я под винтовку вас по уставу поставил.

— Дык разве мы сердимся? Мы понимаем. Такое ваше было положение. А теперь положение выходит нашим. У нас вот здесь ларь, а вы биноклем торгуете. Плохое теперь офицерское положение!..

Я было в сторону, но он меня за рукав. Так, мол, и так, ваш-родь, вы нас опасаться не извольте. Вы нас не только законно под винтовочку ставили за провинности, но и папиросочками угощали. Мы, черкизовские ребята, добра не забываем. Цейссик? Извольте, купим! Сколько за него хотите?

— Да я, право, не знаю.

— А сколько вам нужно, столько и дадим. Теперь деньги что — тьфу! Только мертвый их не зарабатывает. А рота, между прочим, всегда к вам хорошо относилась. За доступность. А что вы раз Степану Яковлеву по уху дали, так это рота даже одобрила — не спи в полевом карауле!

Словом, мы расстались друзьями. И когда мы расставались, Вздоров сказал мне так:

— Теперь, ваш-родь, для офицеров время вышло неуютное. Всякое может случиться. Так вы в случае чего шествуйте ко мне в Черкизово. У папаши там имеется трактир под фирмой «Радость друзей», — вызволим. Только скажите, Ваню, мол, мне Вздорова надоть. У нас от самой Чека как в землю канете. Сызмальства с сыскным элементом знакомство ведем, по-современному выражаясь, на оловянной полтинничной платформе.

И вот в жуткую эту мартовскую ночь 1918 года вспомнил я о Ване Вздорове, и оказался он единственным моим упованием. И зашагал я в Черкизово.

Вы, читатель, конечно, не москвич, и потом я сообщу вам, каково расстояние от Малой Бронной до этого самого пригорода.

Ну вот, вышел я на Бульварное кольцо. По этому кольцу иду до Мясницкой, потом поворачиваю направо и по ней дохожу до Красных ворот. Отсюда мне путь на Разгуляй, до той самой мужской гимназии, на стене которой изображена какая-то каббалистика петровского Брюса. Отсюда же шагать по Елоховской, минуя Немецкую улицу, Гавриков переулок и прочее, — прямой путь до заставы. А за заставой и Черкизово. Верст, я полагаю, до двенадцати-тринадцати.

Вот во втором часу ночи я и оказался на широкой черкизовской улице.

Темь. Глухота. Где-то выстрелы — нет-нет да и выпалят. И ни единого человека, ни одного огня. Ругаю я себя за то, что не спросил, где именно в Черкизове находится трактир «Радость друзей», и плетусь вперед.

Потом остановился. Жду. А чего жду, и сам не знаю.

Луна выглянула из-за туч. Гляжу — идет на меня человеческая тень. Время такое, что на всякую тень не выйдешь. Она, тень-то, и из револьвера может пальнуть. В 1918 году ночным встречам в Москве не радовались. Прижался я к забору, выжидаю.

Слава тебе Господи — женщина. Идет довольно даже смело и плачет. Когда поравнялась со мною, я этаким ласковым голосом, чтобы сразу же не напугать, спрашиваю:

— Скажите, пожалуйста, гражданка, где здесь находится трактир «Радость друзей»?

Женщина отвечает:

— Провались ты пропадом. А если сунешься ко мне, так я выстрелю. У меня наган с собой!

И действительно, чего-то вытаскивает из-за пазухи.

Я говорю:

— Я же вас, гражданка, вежливо спрашиваю, а вы угрожаете огнестрельным оружием. Почему такое?

Она отвечает примерно так:

— Потому что в трактире твоем сейчас игра в очко идет, и мой муж всё до гроша проиграл и теперь новые шевровые сапоги проигрывает. Вы тоже, быть может, из шулеров. А вообще не подходи лучше. Раз меня, молодую жену, муж на карточную колоду променял, то я и выстрелить могу.

И идет дальше.

Я молчу.

Но женщина вдруг останавливается, поворачивается назад и начинает говорить по-иному.

— Черт, мол, с тобой, уж доведу тебя до «Радости друзей», только иди ты впереди меня, а то застрелю. Попытаюсь я еще раз моего Кольку из этой ямы вытащить. Только, — повторяет, — следуй впереди меня в пяти шагах и не оборачивайся, не то дам по тебе залп из нагана.

И я начинаю двигаться.

Двигаюсь и веду разговор.

— Почему, мол, такие строгости, и откуда у вас боевое умение обращаться с огнестрельным оружием?

И женщина мне отвечает:

— Потому что я этому обучалась в женском батальоне прапорщика госпожи Бочкаревой…

Подходим мы к некоторому зданию. На окнах ставни и сквозь их щели свет.

Батальонная дама говорит мне:

— Ты теперь стучись и проси, чтобы тебя впустили. Меня мой Колька всё равно не впустит. Когда же тебе откроют дверь, то ворвусь и я. Только по этой причине я тебя и довела до этого проклятого места.

— А мне за вас, сударыня, не попадет от почтенного собрания? — спрашиваю я.

— Это, — отвечает батальонщица, — весьма возможно. Но всё равно тебе теперь возврата нет. Стучись, а то я всё равно по ставням огонь открою, и тебе будет хуже.

И я вежливенько стучусь в дверь.

И меня спрашивают из-за двери:

— Кто там?

— Мне Ваню Вздорова надо, — отвечаю я. — А что я за человек, он это знает.

Тут дверь открывается и моя конвоирша первая врывается в трактир. Затем ее из трактира тотчас же выбрасывают, меня же, как провокатора, втаскивают в дверь с явным намерением подвергнуть суду Линча. И меня бы, конечно, немедленно же убили, если бы не появление Вани Вздорова, который свирепых солдат, поваливших меня было на пол, мигом утихомиривает. И тут батальонная барыня обратно врывается в трактир.

В конце концов всё разъясняется, несколько успокаивается, и вижу я такую картину.

Вокруг большого стола сидит и стоит человек двадцать народу — всё больше солдаты. Эти играют в карты, в двадцать одно. За другими столами — тоже народ, но эти пьют и закусывают. Некоторые, впрочем, и спят, положив головы на столы.

И тут же один босой. Этакий красавец в кожаной куртке. И он уже куртку снимает. И дама, которая меня сюда привела, вцепилась в его куртку и не дозволяет ему окончательно разоблачаться. Это, стало быть, думаю я, и есть молодой супруг Колька.

А Ванька Вздоров мне говорит:

— Не обращайте внимания на эту супружескую сцену в нашем заведении, ваш-родь. Милые бранятся — только тешатся. Не угодно ли закусить? Покорнейше прошу. А если хотите сыграть, это тоже вполне возможно. Ставка от полтинника и шулеров нет — мы за передергивание убиваем.

Дальнейшее происходит так.

Я объясняю Ваньке свою нужду и говорю, что мне необходимо у него переночевать, так как меня чуть было не арестовали.

— Это, — отвечает он, — милости прошу. И будьте покойны от Чека: наш трактир к анархистам-индивидуалистам приписан и даже мандат есть. А закусить и выпить не соблаговолите?

Тут я и выпил, и закусил.

И стало внутри меня вполне хорошо, как в ранней юности до империалистической войны. И я купил карту за полтинник. Выиграл. Дальше больше. Словом, когда подошла ко мне очередь метать банк, то уж было у меня денег рублей десять с мелочью. Десятку я в банк и заложил. Как водится, когда банк утроился, я застучал. И снял более ста рублей.

Должен вам сказать, что я всем в жизни интересуюсь, кроме карт. И любовью, и выпивкой, и многим иным. И ни в чем из вышеуказанного мне не везет, а вот в карты прет как утопленнику. Словно назло. Наперекор моим душевным симпатиям.

Второй банк подходит ко мне. Закладываю я сотенную. Утраиваю. Стучу. Даже думаю: «Проиграть бы! Уж очень ребята сердятся. Неприятностей бы не было». А кругом действительно черт его знает, что происходит.

Рев. Гвалт.

Некоторые наганы из карманов тянут и кричат, что я шулер и меня тут же надо убить.

Я говорю:

— Убить можете. Убить теперь человека очень просто. Но только я не шулер. Я честно играю. Я не виноват, что мне счастье.

Ванька, который десять процентов с каждого банка берет в свою пользу, тоже подтверждает:

— Он, мол, честный. Я за этого гражданина ручаюсь. Зачем, мол, такие слова произносить, когда никто его в накладках не поймал. Теперь, мол, полная революционная свобода картежной игры.

И я снимаю с кона почти тысячу рублей.

Тут вокруг меня появляются разные прислужники. Одни бутылки с вином каким-то (и неплохим) откупоривают, другие мне папиросы в рот суют и спички чиркают, когда я курить попрошу. Третьи к буфету за бутербродами бегают. Я думаю — проиграть бы хоть половину выигранных денег, прямо неудобно!..

И понтирую вовсю. И всё выигрываю. И куча денег передо мной вот этакая.

И тут я вижу — лезет опять к столу со своей кожанкой вихрастой Колька, и молодая жена его, которая меня под дулом револьвера до трактира довела, не допускает его до этого. Тут я впервые ее рассмотрел.

Очень она хороша была. Прямо прелесть что за женщина. Редко приходилось мне видать таких красавиц. Восточное было в ее красоте, кавказское: Тамару Врубеля она мне напомнила.

Колька банкомету:

— Ставлю кожанку за триста романовских. Принимаешь или нет?

Тот отвечает:

— Можно.

Колька отпихивает молодую свою супругу, берет карту и радостно объявляет:

— Своя. Себе бери.

— И у меня своя, — отвечает банкомет, — девятнадцать.

У Кольки же восемнадцать, и куртка остается на столе.

Карта идет мне.

— Сколько в банке?

— Триста семьдесят и куртка.

— Дай карту!

И открываю два туза.

Деньги я сгреб в свою кучу, а куртку бросаю через стол Кольке и говорю:

— Это вам за то, что ваша супруга меня сюда проводила. И вам, сударыня, спасибо.

Ах, каким она меня тогда взглядом подарила — как солнце само обожгло!

И тут я из-за стола снялся. Снялся и всем присутствующим заказал угощение, чтобы на меня не очень сердились за мою удачу. Снялся я, сел с Ванькой в сторонку и говорю о разных делах, о том о сем, а главным образом, о том, как мне завтра из Москвы удрать. И он мне дает советы. А игра за столом тем временем продолжается.

И носатый Колька свою куртку уж опять проиграл. А красавица его в полном отчаянии отошла от него и, кажется, плачет в уголке.

Банк же держит этакая мордатая солдатская образина. И образине ужасно везет. Денег перед ним куча, и он уже простучал.

И вдруг Колька кричит:

— Ставлю мою бабу за пятьсот романовских. Дашь карту или нет?

Мордатый спрашивает:

— А недоразумение из этого не будет?

— Какие же недоразумения? — удивляется Колика. — Теперь революция и всем свобода.

— Тогда тяни.

— Карту!

— Двадцать одно!

И вслед за этим раздается этакий непередаваемый женский вопль: красавица в истерике забилась. Как ни ужасна была вокруг меня разнузданная революционная солдатня, но и ее проняло. Шум поднялся. Крики. Могли, пожалуй, мордатого и убить. А меня словно подхлестнуло.

Встал. Подхожу. Мордатый, побледнев, на меня смотрит. Говорю:

— Карту!

— Дает.

— Сколько в банке?

— Тысяча триста и женщина. Тысяча восемьсот, стало быть.

— Карту!

— Покажи деньги!

Начинаю вытряхивать из кармана свой выигрыш. Я вытряхиваю, а мордатый считает. Всё я вытряхнул. Он говорит:

— Мало. Не хватает шестисот почти.

— Ну, так я на женщину иду. На пятьсот.

— На пятьсот так на пятьсот, а женщину не отдам. Если хочешь дамочку, так на все иди.

И затихло всё вокруг. Чувствую, что и сам я бледнею, что такая ярость закипает в моем сердце, что убью я сейчас этого подлеца стулом или еще чем-нибудь. Но сжал сердце. Оглянул людей. И чувствую, что оглядываю я их взглядом офицера. Так, бывало, перед боем, пред атакой солдатишек своих оглядывал. И стою, выпрямился. И вижу, что и все почти встают и вытягиваются строевому. Только мордатый сидит и нагло на меня смотрит

А я говорю, и голос у меня звонкий, командирский, таким голосом охотников, бывало, я на трудное дело выкликал:

— Ребята, кто даст мне пятьсот рублей? Не для себя надо!

И замухрыжистый такой солдатишка, что рядом стоял, говорит негромко:

— Нате вам, ваше благородие, от меня полсотни…

И другой кто-то предлагает, и третий, и четвертый. И нужная сумма собрана.

— Карту!

Мордатый бледен. Он мусолит палец и, сдав мне карту, тянет себе и, осторожно заглянув, вдруг весь расцветает улыбкой. И говорит:

— Даю.

— Не надо.

— Девятнадцать.

Я переворачиваю свои карты. И над всем столом вздохом облечения проносится:

— Двадцать!

Рассчитавшись с солдатишками, давшими мне возможность сорвать банк, я выкупаю тужурку и сапоги вихрастого Кольки и всё это вручаю его красавице. Но она на вещи и на меня смотрит угрюмо и даже не благодарит. И я понимаю, что она пришиблена, подавлена, оскорблена всем, что происходило вокруг.

На дворе же светает. Ванька выпроваживает игроков. А я думаю о том, что правильно говорит народ — в карты не везет, в любви везет. И наоборот, наверно.

И красавица уходит.

Но утром на другой день, когда я покидал свое пристанище, она встретила меня у двух каменных столбов заставы. Она подошла ко мне вплотную и взглянула в мои глаза взглядом горьким, мученическим.

— Если вы хотите, — сказала она, — я пойду за вами. Куда хотите пойду!

— Не надо, — ответил я. — ведь вы же любите вашего вихрастого дурака.

— Но что же мне делать? — заплакала она. — Жизни мне нет!..

— Несите свой крест, — ответил я. — Эта любовь и есть ваш крест.

И мы расстались.