НОЧЬ В ЧУЖОМ ДОМЕ[64]

НОЧЬ В ЧУЖОМ ДОМЕ[64]

Уже под вечер я вышел из дому идти в ту окраинную часть города, где я еще никогда не бывал. Было там у меня небольшое и несрочное дело — разговор с молодым начинающим беллетристом о предполагавшемся издании альманаха.

Беллетрист, еще почти юноша, жил очень замкнуто вместе с матерью, о которой — я не был с нею знаком — многие отзывались как об очень приятной и умной даме. Я давно пообещал побывать у молодого человека, этот же день, вернее — вечер, я выбрал для визита совершенно случайно. Весь этот день — небывало удушливый и знойный, совершенно бездыханный и какой— то дымчато-мглистый, без малейшего ветерка — меня томили мутные, неврастенические ощущения, которые можно было бы назвать мрачными предчувствиями, если бы они хотя бы единой тревожной мыслью отражались в сознании. Нет, сознательно меня ничего не беспокоило; тревога исходила из каких-то темных для разума тайников тела; быть может, вещее чутье моей симпатической нервной системы угадывало какое-то надвигающееся зло, которое таил и накапливал этот призрачный день.

С самого утра я чувствовал себя разбитым и не мог работать, читать; мне никого не хотелось видеть. Всё утро я прослонялся по дому и саду, раздражая домашних, после же завтрака заснул у себя на диване над каким-то романом и проспал обед. Сон не освежил меня, наоборот, он лишь сгустил, заострил тревогу, томившую меня с утра; ее нарастание (интенсификация, сказал бы невропатолог) теперь уже пугало меня, ибо я понимал болезненное происхождение моего подавленного душевного состояния.

Вот тут-то я и решил отправиться к беллетристу, надеясь большой прогулкой в незнакомый, почти уже дачный и, как мне говорили, красивый район города прогнать овладевшую мною тоску, становившуюся мучительной. Я надел легкую соломенную шляпу, взял трость и, сказав, что вернусь поздно, вышел из дому.

Воздух по-прежнему был зноен и бездыханен, дышать было трудно, сердце работало неровно. Я шел медленно, вяло передвигая ноги. Ко всему этому вдруг прибавилось неприятное ощущение в затылке и где-то в спине. Это ощущение, вполне реальное, было мне знакомо — оно всегда появлялось, когда кто-нибудь, идущий или сидящий позади, пристально смотрел на меня. «Ну, кто еще там?» — угрюмо подумал я и обернулся.

Конечно, это была Нелли. Она тайком вышла за мной и тише воды, ниже травы теперь плелась шагов на пятнадцать позади меня. Нелли была умна и хитра. Она знала, что если ей удастся далеко уйти за мной от дома, то я ее не прогоню, не верну обратно. На этот раз ей не удалось обмануть меня — я почувствовал ее взгляд.

Когда я остановился, остановилась и она. Теперь мы смотрели друг на друга. В собачьих глазах была покорная грусть и просьба.

— Иди, пожалуйста, домой, — сказал я. — Оставь меня в покое. Уходи!

Она стояла, расставив передние лапы, чтобы — я так уже изучил характер этого хитрого животного! — не спуская с меня своих молящих и как бы плачущих глаз, опустить ниже, пригнуть черную лоснящуюся голову с длинной мордой и подрезанными ушами. Вся ее поза, которую я никогда не наблюдал ни у одной из других собак, выражала покорность, приниженность и в то же время величайшее упрямство: «Ты можешь кричать на меня, бить меня, но все-таки я сделаю по своему!»

— Уйди! — повторил я и шагнул к ней.

Нелли отошла ровно на столько шагов, на сколько я приблизился к ней, и мы опять остановились. Я опять стал ее уговаривать возвратиться домой, опять шагнул к ней, и опять повторилось прежнее, собака словно заманивала меня обратно домой. В другое время я проявил бы настойчивость — закричал, затопал бы, бросил в нее камнем или комком земли и, в конце концов, отделался бы от нее. Но в настоящий момент сил для проявления агрессивности во мне не было. Я махнул рукой, повернулся и пошел, зная, что собака продолжает воровски следовать за мной.

Я шел и думал, какой я сегодня несчастный: даже этот пинчер сильнее меня и пользуется моею слабостью. Вообще на свое разболтанное состояние я стал смотреть несколько юмористически. Видимо, я или начинал выздоравливать, или же воля моя устремилась на борьбу с неврастеническим состоянием, терзавшим меня. Всего вероятнее, что это произошло от того, что наиболее душная часть города уже кончилась, начались маленькие домики, утопавшие в садах, и улицы напоминали зеленые аллеи.

Теперь победившая меня Нелли бежала рядом со мной, время от времени опережая и заглядывая мне в глаза. Взгляд ее черных глаз точно спрашивал, почему я сегодня такой невеселый, почему не поиграю с ней, бросив вперед ветку или камень, которые она немедленно принесет ко мне? Собака прыгала вокруг меня, довольная новыми местами, встречами с незнакомыми разномастными псами и возможностью порычать на них, скаля чудесные клыки. Как и я, Нелли не бывала еще в этих местах.

И, в конце концов, я примирился с тем, что собака насильно заставила меня взять ее с собою.

Уже наступил вечер, когда я добрался до беллетриста и был радушно принят им и особенно ласково его матерью, нестарой и еще красивой женщиной с приятно звучащим голосом и хорошими манерами.

Сын же был молчалив и почти грустен. О работах его говорил не столько он сам, сколько Аглая Ивановна, причем выражалась так: «Мы с Валей только что закончили рассказ. Мы с Валентином начали писать роман». Я понял, что мать с сыном крепко любят друг друга, что мать оберегает сына. Но мне не понравилось подчеркивание ею этого; кажется, и сыну, умному и чуткому, тоже это не нравилось.

Жили они как помещики. Дом был собственный, просторный, с большим садом. Пока еще было светло и не зажигали свет, я видел, что застекленную веранду, где меня принимали, обступили яблони и кусты сирени. Старуха прислуга, совсем деревенского вида, с лицом морщинистым и носом картофелиной — тотчас же стала накрывать на стол. Меня и Нелли собирались, видимо, кормить.

Нелли… эта хитрая собака, умела удивительно подлаживаться к незнакомым, если чувствовала, что дело пахнет лакомством. В сущности, злая и сварливая, не выносившая кошек и жестоко расправлявшаяся с маленькими собачонками, она, приходя к кому-нибудь в гости, чудесно умела разыгрывать кротость и благонравие: смотрела на хозяев грустными и будто бы плачущими глазами и добивалась того, что ее обязательно кормили самыми вкусными вещами, которых ей никогда не доставалось дома, где ее кокетство и манерничание ни на кого уже не производило нужного впечатления.

Подали самовар и закуски. Давно стемнело; над столом горела электрическая лампочка под зеленым шелковым абажуром.

Новая обстановка и новые люди, среди которых я очутился, всё это, заставившее на некоторое время позабыть хандру, уже начало раздражать меня. Аглая Ивановна, несмотря на всю свою приятность, оказалась слишком многословной. При этом, бросая комплименты моим стихам, словно подкупая меня, она напористо, словно желая убедить во что бы это ни стало, говорила об успехе последнего сборника рассказов своего сына. Я же знал, что на эту книгу критикой и публикой внимания обращено мало; не могла она не знать, что мне это известно, и было непонятно, самообман ли ее разглагольствования или же желание утешить сына. Конечно, сын ее не был лишен таланта, но он эстетизировал, манерничал, он в искусстве своем ничего не любил и ни за что не боролся: «отойду да погляжу, хорошо ли я сижу!»

Неврастеническое, злое состояние мое заставило меня говорить против такого искусства, конечно, не связывая его явно с писаниями Валентина. Дама умолкла, шокированная, видимо, злой страстностью моего тона, но сын внимательно слушал и, поняв, что моя филиппика — против него и таких, как он, стал возражать умно и не без остроты.

Его стрелы метили в мой стиль. Надо было поднимать перчатку, но в этот день я не был пригоден для боя — я струсил, у меня почему-то заколотилось сердце; и, сказав несколько глупостей, я умолк.

Аглая Ивановна сделала вид, что не заметила краткого боя и моего поражения. Она заговорила о чем-то, к нему не относящемуся. А я подумал, что мне пора уходить.

Как раз в это время из сада раздался странный звук, напоминающий вскрик чибиса, но значительно более сильный, вскрик, полный тоски или мучительной боли. Он зазвенел и оборвался на высокой ноте. Я видел, как насторожились подрезанные уши Нелли и зеленым огнем вспыхнули ее глаза. Я посмотрел на хозяев, но они сделали вид, что ничего не слышали. Тогда я спросил:

— Что такое?

— Не обращайте внимания, — ответил Валентин. — Это больная женщина. Ее нервное состояние всегда ухудшается перед грозой. Барометр падает.

Он поднял голову на анероид, — я ранее его не заметил, — висевший на стене. Синяя стрелка прибора была почти в середине левой стороны диска, предсказывая бурю. Но и без этого уже чувствовалось приближение грозы. Сад за стеклами веранды, безмолвный еще недавно, зашумел, зароптал и стал озаряться голубым светом еще далеких молний. Мы молчали, и в наступившей тишине я услышал отдаленное громыхание грома.

Я поднялся, чтобы проститься и идти домой, но хозяйка удержала меня.

— Ведь вам далеко, — сказала она. — Вы промокнете до нитки — И любезно предложила мне остаться ночевать.

— Не стесню ли я вас?

— Нисколько. Я устрою вас здесь вот, на этом диване.

— Я, конечно, был бы очень признателен.

— Вот и отлично, — она встала; сын поцеловал у матери руку, то же самое сделал и я. — Да и пора спать, уже одиннадцатый час, вероятно. Сейчас Марфуша всё вам приготовит.

Через полчаса я остался на веранде один и стал раздеваться. Нелли осталась со мной. Дождя еще не было, но гром гремел близко; электрическая лампочка под абажуром то ярко вспыхивала, то угасала. Я, раздевшись, выключил электричество и лег на приготовленный для меня широкий, жесткий диван. При каждой вспышке молнии веранду с трех сторон заливал бледно-голубой свет, и сквозь ее стеклянные стены я в эти мгновения мог наблюдать всё бешенство бури, качавшей стонавший и вопивший сад. Потом в оглушительных ударах и раскатах грома хлынул ливень, косыми потоками повисший за стеклами, зазвеневшими под его хлыстами.

Нелли лежала рядом с диваном, ее глаза светились зеленым огнем. Она не спала и слушала бурю. Не спал и я, но уже не томился.

Я глубоко вбирал воздух, ставший прохладным, освежающим сердце и легкие. Мне было бы совсем хорошо, если бы не сожаление о том, каким жалким ничтожеством был я в течение всего этого дня. И всё только оттого, что надвигалась гроза! Если бы я это знал, я бы, вероятно, сумел, сделав над собой усилие, побороть ее.

Отбушевав, гроза пролетела, но мою стеклянную клетку всё еще освещали молнии. Взбудораженный сад утихал; дождь уже не барабанил в стекла, а сонно стучал по железной крыше. Светящихся глаз Нелли я более не видел, она закрыла их, может быть, уснула. Стал дремать и я.

Я засыпал, когда услышал, что Нелли заворчала; и, открыв глаза, я увидел, что она стоит, вся подавшись к двери в сад. Валентин при мне ее запер, оставив ключ в замке.

Сначала я ничего не мог различить за дверью, наполовину стеклянной. Ничего не было и слышно, кроме стихающего шума дождя. Но когда вспыхнула молния, то я увидел, что за дверью стоит кто-то в чем-то светлом. Я встал и направился к двери, бросив Нелли, чтобы она не залаяла: «Нельзя!»

Теперь, подойдя к двери вплотную, я при свете глухонемых электрических разрядов ясно увидел, что за нею — женщина в одном легком светлом платье и с непокрытою головою. Я колебался, что мне делать, открывать или нет, ведь меня не предупредили о возможности неожиданного ночного визита. Но, с другой стороны, там, за дверью, под дождем, в этот поздний час мокнет женщина. И нерешительность моя продолжалась лишь до тех пор, пока я не услышал негромкое:

— Откройте… Отоприте!

Я повернул ключ, и дверь распахнулась — ее нетерпеливо тянули с той стороны. Меня обдал порыв свежего, сырого воздуха, влетевшего на веранду вместе с каплями дождя, а мою шею обняли две мокрые, холодные руки и вздрагивающие губы прижались к моим губам. Всё это меня почти напугало, но — мужской рефлекс! — я обнял женщину, почувствовал ее худобу, и ответил на поцелуй.

Когда же она оторвала свои губы от моих, то я услышат нежное и страстное:

— Ты мой единственный!.. ты самый лучший!.. Валентин. Валентин, если я еще живу, то только для тебя!

— Но я не Валентин! — опомнился я, выпуская незнакомку из своих объятий. — Я совершенно случайный человек в этом доме.

Женщина отпрянула и замерла, как бы не веря своей ошибке. Вспыхнула молния, и я увидел огромные глаза, полные ужаса или отчаяния. Она вскрикнула тем же птичьим вскриком, который я уже слышал, и бросилась от меня в глубину сада. Я остался на пороге раскрытой двери, смущенный и растерянный. Справа я услышал шаги — к двери подошел рослый мужчина в шортах, без рубашки, в вспышках молний мокрые плечи стеклянно блестели.

— Валентин Петрович? — спросил он, вглядываясь.

— Нет, — ответил я. — Только его гость, заночевавший от непогоды.

— Простите, пожалуйста! — сказал он. — Вас, наверное, побеспокоила моя больная жена. Я недоглядел, она убежала из дому. Вы не видели, куда она направилась?

— Прямо туда, — показал я направление.

— Спасибо.

Он ушел, а я запер дверь, лег и тотчас же уснул.

Валентин, как было условлено, разбудил меня ровно в семь часов. Вымытый ливнем, сад уже блистал в ярком солнце; его золотые лучи пробивались и в мою стеклянную клетку. Я чувствовал себя совершенно здоровым, сильным, бодрым и, самое главное, очень счастливым. Я даже удивился — почему мне так хорошо? Гроза прошла, чудное утро — вот и всё. Много ли надо человеку? Случайно взглянув на барометр, я увидел, что синяя стрелка перешла в правое полукружие диска, направляясь от «переменно» к «ясно».

В ванной комнате я смыл под теплым душем все остатки испарины вчерашнего проклятого дня и потом до тех пор стоял под холодными струями, пока у меня не застучали зубы. Затем, растерев тело мохнатым полотенцем, веселый, бодрый, радующийся неизвестно чему и отчаянно голодный, я снова вышел на веранду, где Аглая Ивановна и Валентин уже пили чай. Поздоровавшись, поцеловав руку барыни, я сел за стол. Голодный взор мой удовлетворенно отметил на нем много вкусных вещей.

Аглая Ивановна спросила, хорошо ли я спал, не беспокоило ли меня что-нибудь.

— Нет, всё превосходно! — жизнерадостно ответил я, умолчав почему-то о ночном визите.

Дело в том, видите ли, я потому спрашиваю, — пояснила она, — что наша больная квартирантка всю ночь бегала по саду, и ее муж гонялся за нею. Они живут во флигеле, в глубине сада. Там у нас такая беленькая хатка, вроде малороссийской. Нам очень беспокойно, конечно, но доктора требуют, чтобы для бедняжки был такой тихий деревенский уголок. Мой Валя жалеет ее и мужа, такого самоотверженного. Он так любит ее, что целиком принес себя в жертву.

Я взглянул на Валентина. Беллетрист пил чай, опустив глаза. Он не сказал ни слова. Его лицо с тонкими темными бровями и красивым рисунком рта было привлекательно. «Тут какая-то тайна, — подумал я. — Мать что-то недоговаривает или не знает. Впрочем, какое мне дело?»

Через полчаса я уже возвращался. Крепкий грунт дороги не был размыт ливнем, прошумевшим ночью. Лишь в углублениях оставались лужи, маленькие озерки, отражавшие голубое небо. В некоторых из них плавали листья, сорванные грозой с деревьев. Нелли бежала передо мной, хорошо накормленная, а потому самоуверенная и независимая, — она знала, что мы возвращаемся домой.

Из какого-то палисадника выскочил кудлатый хорошенький песик с пышным хвостом султаном. Он самоуверенно проскакал к Нелли, желая познакомиться. Но Нелли на ходу, ощетинив шерсть на загривке, так куснула самоуверенного пса, что тот с жалобным визгом откатился мне под ноги.

Я остановился и стал укорять Нелли.

— Ну, зачем ты обидела его? — выговаривал я ей. — Ты злая собака, попрошайка и негодница! Разве ты не могла просто пробежать мимо, не пуская в ход своих зубов?

Расставив передние лапы, Нелли смотрела на меня принужденно и покорно. Она никогда не протестовала, но всегда всё делала по-своему. И когда мы опять тронулись, она начала ускорять аллюр, всё удаляясь и удаляясь от меня. Я ей крикнул: «Нелли, назад!» Она приостановилась, оглянулась и. сообразив, что она уже вне пределов моей досягаемости, поскакала домой одна. Словом, она меня бросила — я не был больше ей нужен.

Но мне в это утро было так хорошо, что я не рассердился на нее. «Всякий ищет свое, — думал я. — Собака кость с остатками мяса, мать — удачи для сына, сын — славы. Безумная женщина, не замечая любви мужа, стремится к другой любви. А чего ищу я? Ничего. Я люблю только точно писать жизнь, как пишет ее художник-реалист. Я хотел бы, чтобы мой потомок, удаленный от меня бесконечно, прочитав написанное мною, подумал: «А ведь он дышал и чувствовал совсем так же. как дышу и чувствую я. Мы — одно!» И подумал бы обо мне как о друге, как о брате. Но, Боже мой, чего же, в конце концов, я хочу? Не больше и не меньше как бессмертия!»

И я ласково засмеялся над самим собою.