ЗА РЕКОЙ[58]
ЗА РЕКОЙ[58]
I
«Уточка» плавно скользила по уснувшей и точно отяжелевшей воде.
— Как по чернилам плывем, — сказал Мокринский. — И весла… словно вы их тряпками сегодня обмотали, Митрич…
Лодочник приостановил грести, выпрямил спину. Его силуэт четко очерчивался на фоне золотистого сияния фонаря, стоящего за его спиной на носу лодки. Митрич вслушался в ночь.
— Я тоже так замечаю сегодня чего-то есть… — ответил он, снова берясь за весла. — Туча весь вечер шла. Идет и идет. Душно, парит, а дождя нету…
На западе сверкнула зарница, озарив дальний берег. На мгновение там обрисовалась остроконечные кровли дач, вершины деревьев, колокольня…
— Ишь, полыхает… Соберется к утру гроза!..
— Дождя надо бы…
— А как же!
Мокринский был голоден. В свертке на его коленях лежал черный хлеб, купленный в городе еще теплым. Запах хлеба раздражал обоняние.
Мокринский взял сверток с колен и стал втягивать в ноздри сытный, такой русский, хлебный, ржаной дух. Едва удержался, чтобы не развязать сверток и не отломить кусок. Но все-таки поборол себя: дома были к хлебу и огурцы, и отлитый в термос горячий чай.
— Черный хлеб везу, Митрич. Здорово пахнет — аж слюна бьет!..
— Аржаной?.. Он, конечно, духовитый. Только здесь разве настоящий аржаной? Так только — одно название… Вот у нас, в Самарской губернии, хлеб так хлеб! Я бы сейчас за один понюх рубль бы дал, право!
Выплыли на середину реки, на самое течение. Чтобы не очень снесло, Митрич налег на весла, смолк.
Еще раз полыхнула зарница. Еще и еще. В их красных вспышках Мокринский увидел лодку, в которой плыл, как бы со стороны. Вот плывет она по этой черной, красным отблескивающей глади, и сидят в ней двое — Степан Петрович Мокринский, бывший колчаковский офицер-пулеметчик, и каппелевский унтер Мокей Митрич Сазонов. А кругом них — чужая страна. И гроза надвигается… И чего они ищут на том берегу, что им там надо? Может быть, всё это только чей-то сон? Нет ни Мокринского ни Сазонова, ни реки Сунгари. Есть мрачный Стикс, есть две области — мертвых и живых. И есть угрюмый Харон, везущий в Аид души двух российских беженцев.
«Греки клали в рот покойникам обол, — вспомнил Мокринский. — Это специально Харону… За переправу… Увы, — усмехнулся он, — у меня нет и обола; Митричу задолжаю пятак…»
Впереди показался огонек. Огонек пел китайскую песенку. Голос у огонька был тонкий, резкий. Скоро мимо «Уточки» проплыла лодка с одним гребцом и, как у нее, с фонарем на носу. Гребец что— то крикнул по-китайски. Ни Мокринский, ни Митрич не ответили.
А через пять минут лодка зашуршала днищем по песку и стала.
— Приехали! — сказал Митрич и, вытащив весла в лодку, прыгнул с носа на мокрый песок. Мокринский прыгнул за ним.
Потом он шел к своей дачке. Отмель была пустынна и темна, остров спал, — лишь где-то далеко светилось несколько огоньков.
«Рано сегодня дачники угомонились! — удивился Мокринский. — Обычно в это время молодежь еще шатается по берегу, поют… Всё это ночь виновата…»
И он почувствовал, что несколько быстрых шагов, сделанных им по песку отмели, вновь заставили его тело покрыться испариной, весь день мучившей его в городе.
Беспрестанно вспыхивали зарницы, помогая в ряду вырисовывающихся силуэтов дач отыскать свой домик. У ограды кто-то мутно белел.
— Это вы, Степан Петрович? — спросил женский голос.
— Я, Даля, — ответил Мокринский.
— Почему так поздно? А я жду, жду!.. — В голосе женщины были капризные ноты.
«До чего надоела!» — подумал Мокринский и ласково сказал:
— Всё дела да случаи, Даля. Вот кончил все дела — и прямо сюда. Чудесного с собой ржаного хлеба привез — еще горячим купил. Понюхай-ка. Лучше всякого Коти!..
— Ах, подите вы!..
Женщина плотнее запахнулась в купальный халат и, отвернувшись, опустила голову.
«Обязательно на днях пошлю ее к чертовой матери!» — давнул челюстями Мокринский и — ласково:
— Что-нибудь случилось?.. Ну, дай ручку, не сердись. Опять поссорилась с мужем?
Разве вы можете меня понять! — плаксиво протянула женщина, протягивая руку. Мокринский почувствовал, что ее ладонь липка от испарины. — Вы… как и все!.. Вам только одно от женщины надо…
«Ведь кончила гимназию, была на курсах… — почти с ужасом внутренне ахнул Мокринский. — А как говорит… Речь-то!»
— Аделаида Ивановна, ну, право, в чем дело… — пересилил он себя. — Две недели мы с вами знакомы, и уже вы…
— Это вы называете «знакомы»?.. — обиделась она. — Мы с вами — муж и жена, а вы… вы… «знакомы»! Вы — пошляк!..
— А ну вас! — не выдержал Мокринский. — Как хотите, Даля, — я голоден… Сейчас я пойду домой, зажгу свет. Через десять минут я свет погашу и открою окно…
— Я в окно не полезу. Довольно этого!..
— Раньше же лазили. Не прорубать же мне дверь в стене ради вашего дурного настроения! Словом, как хотите.
И Мокринский открыл калитку.
Но женщина схватила его за рукав пиджака.
— Уже, уже?.. Не любишь? Бросаешь?
«Ей-Богу, ударю!» — с отчаянием охнул Мокринский и, обнимая со злобой, которую женщина приняла за страсть, прижал ее к себе.
— Любишь! — удовлетворенно сказала она. — Хорошо, я приду. Ах, чего только я не сделаю для тебя! Как девчонка, как горничная — в окно. Ты ценишь это?.. Я тебе всё расскажу… Я окончательно, кажется, поссорилась с мужем…
— Он узнал? — испугался Мокринский.
— Нет, из-за собаки… Ну, иди, иди… Ты же хочешь кушать.
II
Муж Аделаиды Ивановны, Сергей Сергеевич Зуев, имел по соседству дачку и при ней — ресторанчик «Волга, мать родная». Ресторанчик функционировал только летом, снабжая обедами и пирожками купающихся горожан.
В поддень за реку прикатила на своем катерке семья богатых англичан или американцев: флага на катерке не было, и говорили по-английски. Папа, рыжий атлет лет сорока, мамаша, дама с лошадиной челюстью, и дочка — ни в папу, ни в маму, — хорошенький худенький ребенок.
Искупавшись, англичане явились в «Волгу, мать родную» пообедать. Папа и мама заказали зеленые щи, бифштексы с кровью. Девочка же, скушав несколько ложек супа, от второго к явному огорчению родителей, отказалась…
Долго они ее уламывали по-английски. Господин Зуев стоял с меню у столика и тоже вякал, тыча пальцем в карточку:
— Розбрррат по-министерски, вэри гуд, мисс! Битки, вот как вкусно!.. — целовал кончики своих до коричневости прокуренных пальцев.
Но ребенок лишь с отвращением поднимал на него свои синие глаза и, отворачиваясь, твердил лишь одно:
— Но!.. но!.. но!..
И тут взор девочки упал на зуевского Барбоса, с ранней весны неизвестно откуда появившегося в «Волге, матери родной». Девочка бросила Барбосу косточку от супового мяса. Голодный Барбос, ляскнув челюстями, схватил ее, разгрыз и проглотил. Девочка бросила ему кусок хлеба — был проглочен и хлеб…
Тоскливое выражение исчезло с лица ребенка. Она захотела бифштекс. Она потребовала и розбрат. Она разрезала жаркое. Кусочек его съедала сама и такой же бросала псу. Так был скормлен и съеден бифштекс, так был скормлен и съеден розбрат. Были заказаны и битки…
Родители умилялись на младенца. Родители были богаты и ничего не жалели для своей единственной дочки. Они согласны были бы кормить до отвалу десяток псов, лишь бы, за компанию с ними, хорошо кушала и их дочка.
Ликовал, конечно, и Зуев, предчувствуя, что эти солидные иностранцы теперь уже на всё лето — его постоянные посетители.
Но не предугадал он одного…
В конце обеда англичанин встал, отозвал его в сторону и сказал, не без труда объясняясь по-русски:
— Моей дочери очень понравилась ваша собака. Девочка была больна зимой скарлатиной, и доктор прописал ребенку много разных лекарств, чтобы появился аппетит. Это необходимо, чтобы совершенно поправиться… Но ни одно лекарство не помогло — девочка совсем не ест. А сегодня, у вас, она кушает благодаря тому, что ей понравилась собака. Она ее кормит и кушает сама… Что?
— Милости прошу почаще к нам, мистер!.. Очень будем рады.
— O, yes! Но это часто неудобно… Разная погода. Часто это будет утомлять девочку… Прошу вас, продайте мне собаку, — я даю вам за нее десять иен…
Скажи Зуеву сегодня утром кто угодно, чтобы он подарил Барбоса, — и он с радостью бы его отдал: приблудившийся пес ни для чего ему не был нужен. Но тут неизвестно, что за вожжа попала Зуеву под хвост. Вежливое и щедрое предложение иностранца даже почему-то обидело ресторатора. Почему — он сам бы не мог объяснить. Всплыло и погасло нечто вроде воспоминания о том, что порядочный человек ни за какие деньги не продаст своего верного пса… Но какой же Барбос был верный пес? Он и сам-то, быть может, назавтра уже сбежит от избранного им хозяина. Кроме того, шевельнулась под патлами Зуева какая-то гордая мыслишка показаться англичанам таким человеком, у которого, ах, оставьте, вовсе не всё можно купить, что он, мол, хоть и отпускает обеды и торгует постопочно плохой водкой, но не всегда был таким, знал и лучшие времена, когда его принимали в лучших домах Саратова, и он на англичан да французов плевал с верхней полки…
На курносом лице Зуева появилось обиженное, оскорбленное даже выражение.
— Что вы! — даже затрепетал он. — Чтобы такую собаку продать, такого верного сторожа!..
— Пятнадцать иен…
— Чтобы друга за пятнадцать иен!..
— Двадцать…
Но «вожжа» действовала. Теперь упрямый Зуев не отдал бы Барбоса и за тысячу иен.
На помощь англичанину поспешила его супруга:
— Ваш собак будет у нас очень, очень каррош… Очень каррош! — умоляла она.
— Нет, нет!.. Чтобы продать свою собаку!..
— Вы будете навещай ваш собак! Раз в неделю вы приходить в гости к нам…
— Простите, мадам, — не могу!.. Что вы, — да ведь Барбос зачахнет без меня!
Девочка расплакалась.
Англичанка бросилась к Аделаиде Ивановне, восседавшей за стойкой. Та не сразу поняла, в чем дело, но, как только разобралась в положении, моментально решила:
— Давайте деньги и забирайте пса… Пусть он только хоть слово скажет… Сергей!
— Ну?
— Ты что, в уме? Тебе дают двадцать рублей за поган собаку, а ты из себя графа разыгрываешь…
— Молчи! Неужели ты моей души не понимаешь?
— Души!.. С утра водки нажрался… Сейчас же отдай собаку
— Сказал: не отдам!..
Порядочно выпивший, Сергей Сергеевич, конечно, ударил кулаком по столу. Девочка испугалась. Англичане, поторопившись расплатиться, покинули «Волгу, мать родную», в которой гремел и полыхал скандал. А когда он утих — увы, Барбоса не оказалось ни в ресторане, ни около него: несомненно, этот дачный бродяга увязался за прикормившей его девочкой и теперь уже, наверное, был в городе.
Скандал возобновился с новой силой…
От огорчения Сергей Сергеевич напился до положения риз. Аделаида Ивановна отправилась встречать Мокринского.
III
Окно комнатки Мокринского то и дело вспыхивало голубым огнем зарниц. За тонкой стеной храпел хозяин дачи и посвистывала ноздрею его супруга. Степан Петрович и Аделаида разговаривали шепотом.
— Ты подумай! — жаловалась Аделаида, ища сочувствия и ласки. — Ведь двадцать иен, а может, англичанин бы и больше дал! Мне в город поехать не в чем — чулок нет, туфель… А тут столько денег за паршивого, в сущности, даже и не нашего пса! А теперь и пса нету — словно всё на смех…
Мокринский сдерживался, чтобы не рассмеяться.
— Прямо фельетон! — сказал он. — Хоть в газету печатай.
— Тебе бы только шутить.
— Нет, Даля, знаешь, я вполне сочувствую тебе. — Степан Петрович поднял к губам руку женщины и поцеловал ее. — Конечно, двадцать иен — сумма! Но как-то я понимаю и твоего мужа. Какая-то правильная гордость есть в его поступке. Может быть, я тоже бы не продал этого паршивого Барбоса…
— Вы, мужчины, всегда и во всем друг за друга!..
— Да нет, не то… Я просто хочу разобраться в его душе, в переживаниях в тот момент. Захотелось, понимаешь, ему раз в жизни показать себя человеком. Пес ни на что не нужен, надоел, бьешь его сто раз в сутки, ногой пинаешь. А тут вот — назло этим иностранцам, которые и предполагать-то не могли, чтобы этот русский вахлачок, — ты уж прости, — вдруг этаким лордом отказался от денег… Нищ, гол, сам и за повара, и за бойку. И… вдруг — знайте нас, русских! Нищие, а гордые, — кольнул мистеров!..
— Всё это блажь…
— Да, конечно, но все-таки…
Мокринский зевнул.
Опять в окна полыхнула зарница, и вдруг глухо громыхнул гром. И вместе с ним деревья садика вздрогнули и зашумели первым порывом налетевшего ветра.
— Пора идти, — сказала Аделаида. — Еще гроза застанет.
— Да, — радуясь, что женщина сейчас уйдет, заметил Мокринский. — И как бы, знаешь, гром не разбудил твоего мужа.
— А мне всё равно! — капризно сказала женщина. — Я даже буду рада… Так всё надоело — прямо сил нет… Руки на себя наложу! Хочешь — я у тебя останусь…
— Что ты! — отчаянно испугался Степан Петрович. — Нельзя же так вдруг, сразу. Надо всё это обсудить, обдумать…
— Я — нарочно, — равнодушно зевнула Аделаида. — Чтобы попугать тебя… Подлец ты. Впрочем, не хуже других… Ну, помоги мне вылезть… Господи, до чего я противна себе — в окна лажу! Во что я превратилась!.. И это вы, мужчины, меня такой сделали. Помню себя девочкой, барышней… Книжки читала. Тургенева… Доклад раз о Лизе Калитиной читала… Пить, что ли, начать, как муж?..
Наконец она ушла.
Мокринский как был в шортах и рубахе с открытой шеей, так и упал на кровать и мгновенно заснул.
Проснулся он часа через полтора от грохота грома и ливня, стучавшего по кровле, плескавшего в окно. Испуганный. Степан Петрович вскочил с постели и подбежал к окну, чтобы закрыть его. Но красота бури зачаровала его.
Вся песчаная отмель перед домом и река за нею заливалась голубым сиянием непрерывно вспыхивающих молний. Гром грохотал такими ударами, что дребезжали стекла и даже вздрагивал домик. Целые потоки воды низвергались с неба. Воздух был прохладный, освежающий, насыщенный озоном…
— Как хорошо! — вслух сказал Мокринский. — Даже не хочется закрывать окно.
И вдруг в десяти шагах от окна на одной из остроконечных палок штакетника появился не очень большой, с детскую голову, огненный шар. Изливая потоки яркого голубого света, он медленно снялся с острия и поплыл к окну…
«Шаровая молния… Смерть!..» — подумал Мокринский и закрыл глаза.
Было такое же ощущение, как и на войне, когда по звуку слышишь, что неприятельский снаряд должен упасть где-то очень близко от тебя, может быть, даже как раз в то самое место, где ты лежишь. Страха нет, потому что еще не успел испугаться, — только что-то словно оборвалось в сердце.
Мокринский закрыл глаза, но ослепительный голубой свет проникал и сквозь веки.
«Хоть бы скорее!» — мелькнула мысль.
И в то же мгновение раздался грохот, как от разрыва снаряда. Дохнуло огнем, толкнуло, повалило…
Мокринский не сразу открыл глаза, продолжая лежать. Потом он встал. Шумела затихающая уже гроза, хлестал в окно ливень. Мокринский закрыл окно и лег на постель. Физически он чувствовал себя хорошо, но морально был потрясен…
«Вот она — смерть-то!.. — думал он ошалело. — Была в пяти шагах. И, может быть, это за то, что я, в сущности, подло поступаю с этой Аделаидой. Наказание?.. А разве другие не такие же, как я, и не так же поступают? Подвернулась бабенка, почему же и не воспользоваться, раз это ни с чем не связано, ничем не угрожает?.. Живу себе, не думаю ни о чем, как животное! А тут над тобой вот что висит, каждый час подстерегает. Тюк! — и нет Степана Петровича Мокринского! И через неделю все о нем забыли. И будто его и не было… Шар-то какой!.. И как он шел на меня… Господи!»
И только тут Степан Петрович испугался. Мысли неслись в его голове сумбурные, путаные, но все — наполненные ужасом, жалостью к себе, сознанием своего полного ничтожества. И впервые за всю жизнь Мокринского в его сознании появилось пугающее ощущение присутствия над ним, над миром, над всем, что существует, живет, дышит, — еще чего-то, страшного, не считающегося ни с волей, ни с желаниями живущих…
И, слушая рокот затихающей грозы, Мокринский крестился частым, мелким крестом и всё повторял:
— Господи, прости. Господи, помоги!..
Скоро стало светать, — Степан Петрович так и не мог заснуть. С первыми лучами рассвета он поднялся и, собрав удочки, пошел на дамбу ловить карасей.
Сияло над заливом лазурное небо, поднималось солнце. Омытые дождем, камни дамбы отблескивали, как лакированные. Воздух после грозы был живительно свеж.
Прекрасное утро сразу успокоило душу. Как-то, чем-то связанная с ночной страшной опасностью, была теперь в душе лишь потребность в каких-то новых условиях жизни, в каком-то просветлении их. Мокринскому теперь уже ясно было, что шаровая молния, едва не испепелившая его, являлась ему как предостережение, что Небо благоволит к нему. И первым решением, в которое перелились все эти ощущения, было требование к себе немедленно же порвать связь с Аделаидой, эгоистическое желание отстраниться от пошлости, низкой похотливости, — стать чистым, духовно свежим…
— Обязательно! — вслух сказал Мокринский и сосредоточил всё свое внимание на шевельнувшемся и слегка подавшемся в сторону поплавке. Затем он подсек, и конец удилища затрепетал от биения на крючке порядочной рыбки. Мокринский вытащил полуфунтового карася.
Солнце поднималось всё выше.
Справа и слева от Степана Петровича появлялись рыболовы. Пришел старичок-полковник и, осведомившись о клеве, стал разматывать удочки. Появилось несколько ниппонцев. Они заглядывали в сетку Мокринского и восторгались его добычей. Солнце поднималось, уже просохли камни.
Посмотрев на солнышко, полковник сказал:
— Наверно, уже девятый час. Чувствую время, сударь мой, по велениям желудка!
И старичок, удобно устроившись на камнях, стал развязывать узелок с завтраком. Почувствовал и Мокринский. что проголодался, и заторопился домой. Он смотал удочки и хотел уже было покинуть дамбу, но задержался: захотелось рассказать соседу об опасности, которой он подвергся ночью во время грозы. Ведь случай-то не из обыкновенных!.. Что-то скажет полковник?..
Мокринский приступил к рассказу.
В это время на голубой глади заливчика показался медленно идущий катерок. С него кто-то громогласно кричал на всю реку:
— Мокринский!.. Степан Петрович!..
— Я здесь! — пугаясь почему-то, ответил тот.
Катер сейчас же повернул в его сторону.
— Бросайте удочки к черту! — кричали с него. — Скорее!.. Садитесь к нам!..
— Но… что такое? Что случилось? — от страха у Мокринского даже подкашивались ноги.
В катерке был моторист и еще кто-то. Кто-то знакомый, но кто именно — Степан Петрович никак не мог вспомнить, и вдруг узнал: агент сберегательного общества, продавший ему в начале месяца лотерейный билет.
И агент сказал:
— Бросайте всё к чертовой матери… Вы выиграли двенадцать тысяч иен!..
И опять Мокринского шатнуло, как ночью от шаровой молнии, и он закрыл глаза.
— Ошалел, — понимающе сказал агент. — Ничего, это бывает. А ну-ка, старичок, подсадите его… Поехали! Мы уж были у вас, господин Мокринский. Нам сказали, что вы тут. Теперь еще раз заедем к вам, за билетом, и — в город. Видите, я сил своих для вас не жалею. Телеграмма из Шанхая ночью пришла, я всю ночь не спал и к вам примчался.
Мокринский молчал, ошалело глядя перед собой. Мигал.
— Бывает! — похлопал его по спине агент. — Всегда люди в таких случаях балдеют. Нате-ка!.. — И он протянул Мокринско— му раскупоренную полбутылку коньяку. — Глотните!..
Мокринский глотнул и несколько пришел в себя. И тут он увидел колыхающуюся впереди себя лодочку знакомой окраски и прочел на ее носу: «Уточка». Мокей Митрич неторопливо выгребал к городу.
— Стоп! — приказал Мокринский мотористу и закричал лодочнику: — Митрич, Митрич!..
Лодка подплыла.
— Здравствуйте, Степан Петрович, с добрым утром! — приветствовал лодочник Мокринского. — Рано изволили подняться!
— Дайте мне десять иен, — попросил Мокринский у агента.
Тот беспрекословно полез за бумажником, достал его, вынул кредитку и протянул ее Мокринскому. И тот только тут понял, что разбогател.
Митрич поблагодарил за подарок степенно, как всё он делал степенно. И, глядя вслед удаляющемуся катерку, без зависти, доброжелательно подумал:
— Не запил бы теперь господин поручик… Ничего, — они хороший человек.