ВСАДНИК С ФОНАРЕМ[28]

ВСАДНИК С ФОНАРЕМ[28]

Мельник Семен Иванович Генералов просматривал на свет керосиновой лампочки суконные защитные солдатские штаны: здорово ли протерты, дыр нет ли? Штаны принес Константин Звягинцев, прапорщик, когда-то, еще студентом, несколько лет живший с родителями на даче неподалеку от мельницы. Молодой человек сидел тут же, в мельничной пристройке, низкой, пробеленной мукой и с земляным полом. Константин был в военной гимнастерке, но уже без погон; снятый им брезентовый дождевик лежал поверх Семенова тулупа на сбитой из досок койке. Ладные сапоги прапорщика были в грязи.

— Вещия здорово поношенная, — раздумчиво говорил Семен, продолжая исследовать сукно. — Прямо сказать, предмет мало стоящий, разве только на теплые портянки. Никак нельзя за этакие штанцы пуд муки дать!

Он поднял глаза на гостя. Тот, хотя Генералов обращался к нему несколько раз, продолжал молчать, уставившись в землю.

— Ты что как немой? — начал сердиться мельник. — Так коммерцию делать нельзя, при коммерции всегда рядятся. А ты будто в обиде. Ты знаешь, как говорится, — дружба дружбой, а табачок врозь. Теперь не старое время, а революция. Строгое время теперь.

Да я ничего, — поднял гость на мельника невеселые глаза. — Всё это я понимаю. Я бы тебе и так отдал эти штаны, да мать без хлеба сидит. Мне-то что, я опять в армию могу поступить. Ну, дай полпуда. Не зря же я из города к тебе тащился. Устал я здорово.

Семен отмяк. Бросил на койку штаны, сгреб в кулак отбеленную мукой седеющую бороду.

Так дарить мне штаны тоже не годится, — сказал он решительно. — Сам знаю, что и ты, и папаша твой покойный, царство ему небесное, немало меня всяким одаривали. Этого я не забыл. Если за отдариванием пришел, я отдарю. А штаны штанами, тут коммерция. Понимаешь меня, Константин?

— Понимаю, — улыбнулся прапорщик. — Теперь все коммерцию ломают. Вон в городе на всех улицах солдаты чем только не торгуют. Даже странно: все против буржуев, а все в купцы лезут. Так пуд муки даешь?

— Дам, — тряхнул головой мельник. — Сказано, дам — и дам. Покушай с мамашей хлебца вдосталь. Стало быть, папенька помер. Ничего, хороший был доктор, — не он бы, в тое лето сгноили бы меня вереды. Ты, поди, и есть хочешь?

— Здорово хочу. Хлеба, что ли, с солью дал бы.

— Дам. И знаешь, сало у меня есть. Да и самогону хлебнем — тут мне за помол четвертуху одна бабочка пожертвовала. Пьешь ли самогон-то?

— Выпью.

— Ну, сейчас. Самогон-то у меня на мельнице.

Генералов встал и вышел. В открытую дверь залетел свежий августовский ветер, глянуло звездное небо. Где-то серебряно журчала падающая вода, тягуче шумел бор, вплотную с той стороны подходивший углом опушки к плотине. Но мельник закрыл за собою дверь, и в пристройке снова стало тихо, но холоднее от залетевшего ветра. Прапорщик засунул руки в карманы брюк. Правую ознобила сталь браунинга, и он, вытащив правую руку, спрятал ее на грудь под гимнастерку. «Надо дождевик надеть», — подумал прапорщик и встал, чтобы взять брезентовое пальто. Он уж стал расправлять дождевик, когда услышал странный звук, напоминающий унылую ноту, без всякого повышения и понижения вытягиваемую музыкантом из валторны и вдруг обрываемую, чтобы затем снова начать тянуть ее.

Прапорщик так и остался стоять с дождевиком в руке. Некоторое время он не мог понять, что это за звук и откуда он. Рыжеватые брови сошлись на переносьи — соображал; брови разошлись — понял, надел дождевик и сел на прежнее место. Вернулся Генералов с четвертухой, полной мутной жидкости.

— Волки? — спросил молодой человек, кивнул головой на звук.

— Волчиха с волчатами тут неподалеку путается, — ответил Семен. — Совсем одичал лес. Да и то сказать, бор-от до самого Ярославля тянется. На той неделе медведь на плотину приходил. Я ночью вышел, а он на плотине сидит и головой мотает.

— Что ж ты?

— А ничего. Ушел и дверь за собой припер.

— Тебе бы ружье надо.

— А ну его, ружье-то. С ним еще хуже, убьют.

— Кто?

— Мало ли кто. Из бора теперь разный народ выходит Из-за ружья и убьют.

Он резал ломтики от потемневшего куска сала с выступившей по коже солью; покончив с этим, положил на сбитый из двух ящичных досок столик, прибитый к стене и с подпоркой в землю, несколько луковиц, нарезал хлеб и поставил соль в черепке. В чайную чашку с отбитой ручкой, голубую с алыми цветами снаружи и золоченую изнутри, стал наливать самогон из четверти. Тут бровастое, бородатое лицо его заулыбалось вовсю — от предвкушения. Глаза стали масляные.

— Пей, Константин! — заторопил он. — Баба говорила — первач. Первый сорт!

Прапорщик выпил и чуть не задохнулся: не соврала баба. Семен умильно смотрел, как Константин пьет.

— Хороша ли?

— Здорова!

На зябнущее тело гостя словно из печки теплом пахнуло: смыл самогон озноб. Стал закусывать. Семен вытянул свою чашку медленно, закрыв глаза. Крякнул, закусывать не торопился. Только борода ходуном заходила, стряхивая с себя муку.

Самогон отогрел не только тело, но и душу. Стали беседовать.

— Такое теперь время, что страшно жить, — сказал Семен.

— Да, — согласился прапорщик. — Чу, всё воет, подлая. Жутко.

— Не, — отмахнулся Семен. — Не про это я. Что волчиха? Рассказал бы я тебе про одно дело, да не к ночи мой рассказ будет… Да что!.. Мне-то еще одному около леса хорошо жить. А вот в городе я был, так Боже ж ты мой! Все люди друг другу врагами стали. Всё, что ни придется, рвут друг у друга из рук, изо рта. Вот и я со штанами твоими тоже урвать хотел. Но я, конечно, не такой еще, как все, человек я лесной, вроде, скажем, отшельника. А и мне хочется быть как и все прочие: рвать из рук, грызть, убивать. Что это такое с людьми стало, Константин?

— Потому что революция, — ответил прапорщик. — Всё, что в человеке, в нутре его спрятано, наружу полезло. Теперь его прорвало. Ведь человек-то по натуре что? Тот же зверь, но только в цепях. Спустили его с цепи, вот он себя и показывает.

— А Бог?.. Ведь сказано: по образу и подобию?

— Отменили же Бога… Ничего, потом в новые цепи человека посадят, и всё войдет в норму. Слышишь, воет? И чего это она? С голоду, что ли?

— Нет кормов ей теперь с волчатами хватит. Есть пищия, людьми приготовленная, но оставь ты о ней. Не слушай. Выпьем еще?

— Конечно, выпьем… Да, Бога отменили. А раз Бога нет, то всё дозволено. Это не я, а один умный человек сказал. Ты понижешь это?

— Стало быть, тогда всякий соблазн свободен.

— Вот именно. Вот ты про коммерцию мне говорил и мои штаны вертел. А я в это время, в землю уставясь, думал: вот он мое добро забыл, моей матери голодной, которая ему чирьи бинтовала, в муке отказывает, скаредничает. И я с ним церемониться не стану — выну из кармана пистолет и убью его. Зачем мне его жалеть, если он ни меня, ни другого кош не жалеет? Раз уж так теперь пошло, то лучше людей уничтожать. Раз все они зло — всех их и кончить надо. И их, и меня. Ты понимаешь, Семен?

— Я понимаю, — серьезно ответил мельник. — У меня тоже часто такие мысли бывают. Но только я никого убить не могу. И ломать коммерцию тоже не могу. Стало быть, мне в такой жизни, раз от самого себя мне защиты не идет, обороны нет — погибнуть придется.

— Наверное. И мне тоже. Ишь воет, подлая, душу выматывает. И недалеко, кажись?

— Недалеко. Вправо от плотины, у канавы, которой казенник окопан. Ты от станции не там шел?

— Нет, я этот путь позабыл. Помнил, конечно, что ближе, но поопасался заблудиться. Ведь мы в последний раз в Талицах на даче в четырнадцатом году жили, а теперь восемнадцатый.

— И хорошо, что ты там не шел.

— А что?

— Да так. Ты мне вот что, Константин, скажи. Ты в четырнадцатом году, в тое последнее лето, часто с дачи ко мне с барышней приходил, с Женей. Она еще всё на ящике рисовала, ящик с красками. Так она и меня на плотине списывала, и мельницу, и тебя. Ты окуней в омуте удишь, а она тебя списывает… Да ты выпей.

— Я выпил. Больше не хочу. Ну да, Женя. Так что?

— Где теперь эта барышня?

— Не знаю.

— Не знаешь? А я думал, что вы поженитесь. Видал я раз, как ты ее в обнимку целовал.

— Многих я, Семен, целовал. Не на всех же целованных жениться.

— Так, значит, с мамашей теперь вдвоем живете. Зря не женился. Красивая была девка.

— Она за другого замуж вышла, Семен. Ну ее!

— Если так, то конечно. Стой-ка, погоди, — он повернул лицо к двери. — Кажись, едут. И с бору; стало быть, дальние. Оттуда настоящей дороги нету, кого бы это несло? Тебе, Костя, лучше выйтить — хоть и без погонов, но все-таки сразу видать, из офицеров…

— Как хочешь, я выйду. Но я ничего не слышу.

— Нет, конный едет. У меня ухо лесное, наторелое. Самогон и чашку надо прибрать…

…Влево от плотины, по ту сторону мельничного пруда, за ветлами и кустами ивняка, мелькал, полз огонек. Он был оранжевый, игольчатый; его отражение змеилось в черной, недвижимой воде.

— По опушке конный с фонарем едет, — сказал Семен. — Может, и не один. Ты бы, Костя, укрылся.

— Успею, — не сразу ответил прапорщик, щупая браунинг в кармане.

— То-то, смотри. Тут у меня нехорошие дела были. Не зря волчиха крутится.

— Ладно!

И умолкли, всматриваясь в приближающийся огонек.

А конный, обогнув опушку, уже застукал подковами своего коня по плотине. Он был один, с фонарем, и держал в руке что— то, похожее на древко копья. Проезжая плотину, он высоко поднял фонарь и хорошо осветил всего себя. Ехал мужик.

— Ты куда, земляк? — крикнул ему Семен, когда он миновал половину плотины.

— Мельник, что ли? — вместо ответа спросил конный.

— Я есть. Откель ты?

— Из Софрина, — конный миновал плотину и, остановив коня, грудью наваливаясь на его шею, спрыгнул на землю. То, что казалось древком копья, оказалось деревяшкой заступа. — Я Софронов, Клим Петрович, из Софрина. Помоги мне, мельник, Христа ради — укажи мне место, где тут надысь офицеров расстреливали.

— А зачем тебе? — спросил Семен.

— Сына ищу, — ответил мужик, светя фонарем в лица мельника и Константина. — Сына моего тоже кончили, он золотые погоны на войне заработал. Откопать тело хочу и домой хоронить увезти.

— Пойдем в избу, — сказал мельник. — Фонарь-то погаси. Вошли все втроем и присели. Приезжему было за шестьдесят; седая борода иконописно окаймляла его худое лицо; брови нависали над глазами. Что-то древнерусское было в этом лице.

— Самогону выпьешь? — спросил Семен, доставая четверть из-под стола.

— Можно, — ответил старик. — Только бы мне поскорее. Тело откопать нужно. Не проканителиться бы.

— Почитай, все уж откопаны, — сумрачно усмехнулся Семен. — Не твое одно семя пострадало! Кажинный день приезжали. Откопать откопали, а зарывать некому. Но не без охраны тела лежат: волчиха там с волчатами кружится. Еще узнаешь ли теперь сына?

— Как сына не узнать, плоть свою? — сурово ответил старик — Благодарствуйте!

Медленно выпил самогон, вытер усы ладонью и отказался от закуски.

— Мне бы поскорее как.

— Ладно, — мельник повернул лицо к прапорщику. — Ты заночуешь или на станцию пойдешь, Костя?

— Пойду на станцию, — ответил тот. — Я с товарным хотел вернуться, который в шестом часу проходит. Там у меня кондуктор знакомый. Так условился.

— Тогда с нами пойдешь. Оттуда тебе ближе, через мосток прямой путь. Я тебе в твой мешок сейчас отвешу, чего надо. Сейчас, дед, — обратился он к старику, — мы тебя не задержим.

…Мельник шел впереди, за ним Константин с мешком-пудовичком на плече. Старик, ведя на поводу коня, замыкал шествие. Шли по тропе мелколесьем, у самого рва, которым был окопан казенник. Бор шумел, точно протяжно вздыхал; сырой воздух пах грибом. Пофыркивал конь.

Молчали, слушали Семена. Семен рассказывал.

— Как они всех тех людей расстреляли — ко мне пришли. Которые пьяные, которые от злодейства своего как шальные. В омут гранату бросили, глушеную рыбу повыловили и стали уху варить. Мое какое дело, варите, пожалуйста. Молчу. Тут один стал ко мне вязаться. Почему, говорит, ты с нами разговору не ведешь? Я отвечаю: какой же, мол, может быть разговор? Не песни же мне играть. Он спрашивает: а как твоя фамелие? я говорю: моя фамелие есть Генералов. Он кричит: если ты Генералов, стало быть, ты из дворянского рода и надо тебя кончить! И уж револьверт тащит. Тут мне до того скучно стало, что я даже спорить с ним не стал. Я только сказал: ты есть человек, ошалелый от убийства. Ты, солдат, даже соображать не можешь. Да тут, дурень ты этакий, в округе-то, что ни мужик, то Генералов. Фамелие эта, как крепостные времена кончились, гуртом мужикам по какому-то барину давалась, который ими владел. Мы уж и имя его забыли, а ты меня в дворяне производишь. Прежде чем человека убить, подумать надо. Тут, которые остальные, все на него набросились. Все за меня. Чуть его не убили. А потом стали белый порошок в носы совать и все сразу принялись говорить. Я вижу — безумные люди, и тихонько ушел с мельницы. К ночи и они все ушли…

Впереди замелькало несколько огненных точек, и тотчас же вслед за этим раздался резнувший по сердцу, близкий волчий вой. Конь захрапел и рванулся. Старик закричал на него.

— Дай я в нее из браунинга! — с яростью, глухо сказал Константин. — Прими, Семен, мешок.

— Не надо, — остановил его мельник. — Покойных не тревожь. Чуешь их дух мертвецкий? Вон они, ищи, отец, сынка любимого. В ров полезай, вон они, бедненькие! Видишь? Теперь тебе фонарь засветить надо.

— Вижу, я сейчас, — старик стал привязывать коня к дереву. — Ты, военный, постой-ка около с револьвером. Коли опять завоет, попридержи. Справишься?

— Справлюсь, — ответил прапорщик. — Кавалерист.

Старик зажег фонарь и по обсыпанному краю, с которого, видимо, много уж людей спускалось в ров и поднималось из него, стал сползать вниз. Осветились пучки травы, ветки, желтый песок.

Вот старик и на дне рва, вот перед ним широко раскинутые, босые ноги первого трупа. Пятками вверх. Вот и голова, уткнувшаяся лицом в песок. А из-за головы лезет растопыренная пятерня чьей-то уже другой руки. И опять нога, и опять голова. Старик поставил фонарь на землю и поворачивает первый труп. Повернул, поднял фонарь, светит в мертвое лицо. Долго светит. Потом опять ставит фонарь на землю и садится на корточки возле мертвого.

Проходит с минуту. Семена и прапорщика душит мертвецкая вонь. Им невмоготу, но нет сил нарушить эту ужасную тишину. Семен делает над собой усилие.

— Чего сел? — спрашивает он. — Твой, что ли?

— Мой, — глухо отвечает старик. — Он первый и лежит.

— Удачливо нашел, — говорит Семен и крестится. — Куда дуля-то попала?

— В глаз. Ты, мельник, помоги мне, Христа ради, покойника в мешок уложить да поднять. Ослаб я.

— Я помогу, есть такое дело, — и Семен поспешно спускается в ров.

Опять залилась волчица, и прапорщик возится с конем. Он рад, что ему можно не смотреть на то, что делается во рву. А Семен со стариком поднимают из рва свою тяжелую ношу. Семен уже вылез и тащит мешок к себе, старик снизу помогает ему.

Ну, вот и хорошо, — слышит прапорщик голос мельника. — Ну, вот и слава Богу. На коня да и вези его домой, — и уже все трое поднимают мешок на спину снова занервничавшей лошади, почувствовавшей мертвеца. Устроили, привязали. Старик берется за повод.

Прощаются.

— Спасибо тебе, мельник, — говорит старик. — И тебе, военный, спасибо, храни вас Христос! — и он становится на колени и земно кланяется обоим.

— Ничего, ничего! — торопливо говорит мельник. — Ты не беспокойся, отец. Как же крещеному человеку при таком деле не помочь. Ничего! Ты теперь иди за нами, веди коня. Я вас до мостка провожу, а оттуда тебе в Софрино направо, по большаку. А тебе, Константин, к станции налево будет.

— Там я знаю. А ты к себе опять мимо этого места пойдешь?

— Нет, я под самой речкой, тропиной.

Они уже ищут, и свет качающегося фонаря ползает по кустам и деревьям. Мельник и прапорщик не оглядываются на спутника со страшной кладью на спине коня.

— А волчиха на тебя не нападет, Семен? — спрашивает прапорщик.

— Не, — тихо отвечает тот. — Она же сытая. Опять, поди, уже к мертвым пошла.

И, словно подтверждая его слова, позади их раздается протяжный, нудящий вой.