Владимир Набоков 1899 – 1977 «Ты мелькнешь в закатном блеске и уйдешь во мглу»

Владимир Набоков

1899 – 1977

«Ты мелькнешь в закатном блеске и уйдешь во мглу»

Нина Берберова в своей книге «Курсив мой» писала: «Я постепенно привыкла к его манере… не узнавать знакомых, обращаться, после многих лет знакомства, к Ивану Ивановичу как к Ивану Петровичу, называть Нину Николаевну – Ниной Александровной, книгу стихов „На западе“ публично назвать „На заднице“, смывать с лица земли презрением когда-то милого ему человека, насмехаться над расположенным к нему человеком печатно (как в рецензии на „Пещеру“ Алданова), взять все, что можно, у знаменитого автора и потом сказать, что он никогда не читал его. Я все это знаю теперь, но я говорю не о нем, я говорю о его книгах. Я стою „на пыльном перекрестке“ и смотрю „на его царский поезд“ с благодарностью и с сознанием, что мое поколение (а значит, и я сама) будет жить в нем, не пропало, не растворилось между Биянкурским кладбищем, Шанхаем, Нью-Йорком, Прагой; мы все, всей нашей тяжестью, удачники (если таковые есть) и неудачники (целая дюжина), висим на нем. Жив Набоков, значит, жива и я!»

Владимир Владимирович Набоков родился в Санкт-Петербурге 10 (22) апреля 1899 года – в один день с Шекспиром и через 100 лет после Пушкина, как он любил подчеркивать. Свою родословную он довольно выразительно описал в автобиографическом романе «Другие берега»: «…мать отца, рожденная баронесса Корф, была из древнего немецкого (вестфальского) рода и находила простую прелесть в том, что в честь предка-крестоносца был будто бы назван остров Корфу. Корфы эти обрусели еще в восемнадцатом веке, и среди них энциклопедии отмечают много видных людей. По отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве или свойстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами… Среди моих предков много служилых людей, есть усыпанные бриллиантовыми знаками участники славных войн, есть сибирский золотопромышленник и миллионщик (Василий Рукавишников, дед моей матери Елены Ивановны), есть ученый президент медико-хирургической академии (Николай Козлов, другой ее дед); есть герой Фридляндского, Бородинского, Лейпцигского и многих других сражений, генерал от инфантерии Иван Набоков (брат моего прадеда), он же директор Чесменской богадельни и комендант С.-Петербургской крепости – той, в которой сидел супостат Достоевский, есть министр юстиции Дмитрий Николаевич Набоков (мой дед); и есть, наконец, известный общественный деятель Владимир Дмитриевич (мой отец)».

Дед писателя был министром юстиции при Александре III, а отец, известный юрист, – один из лидеров (наряду с Павлом Николаевичем Милюковым) Конституционно-демократической (кадетской) партии, член Государственной Думы. Древняя родословная «от крестоносцев» была причиной многих набоковских вдохновений, давала «удивительное ощущение своей избранности».

Набоков-старший в быту был англоманом, Владимира в семье называли на английский манер Лоди и английскому языку обучили прежде русского. Большая домашняя библиотека, помимо мировой классики содержащая все новинки не только художественной, но и научно-популярной литературы, журналы по энтомологии (пожизненная набоковская страсть к бабочкам), прекрасные домашние учителя (уроки рисования давал известный график и театральный художник Мстислав Добужинский), шахматы, теннис, бокс сформировали круг интересов и будущих тем. На всю жизнь Набоков останется поглотителем самых разных книг, словарей и будет поражать окружающих универсальностью своих знаний.

В 1911 году Владимира отдали в одно из самых дорогих учебных заведений России – Тенишевское училище, хотя оно и славилось сословным либерализмом. «Прежде всего, я смотрел, который из двух автомобилей, „бенц“ или „уользлей“, подан, чтобы мчать меня в школу, – вспоминал Набоков в „Других берегах“. – Первый был мышиного цвета ландолет. (А. Ф. Керенский просил его впоследствии для бегства из Зимнего дворца, но отец объяснил, что машина и слаба, и стара, и едва ли годится для исторических поездок.)» Директором Тенишевского училища был одаренный поэт Владимир Васильевич Гиппиус. В шестнадцатилетнем возрасте Владимир Набоков, под впечатлением первой влюбленности, и сам начал писать «по две-три „пьески“ в неделю» и в 1916 году за свой счет издал первый поэтический сборник. Владимир Гиппиус, которому он попал в руки, «подробно его разнес» в классе под аккомпанемент общего смеха. «Его значительно более знаменитая, но менее талантливая кузина, встретившись на заседании Литературного фонда с моим отцом… сказала ему: „Пожалуйста, передайте вашему сыну, что он никогда писателем не будет“, – своего пророчества она потом лет тридцать не могла мне забыть» («Другие берега»). Позже и сам автор назвал свой первый поэтический опыт «банальными любовными стихами».

Зинаида Шаховская вспоминала о том времени:

«Высокий, кажущийся еще более высоким из-за своей худобы, с особенным разрезом глаз несколько навыкате, высоким лбом, еще увеличившимся от той ранней, хорошей лысины, о которой говорят, что Бог ума прибавляет, и с не остро-сухим наблюдательным взглядом, как у Бунина, но внимательным, любопытствующим, не без насмешливости почти шаловливой. В те времена казалось, что весь мир, все люди, все улицы, дома, все облака интересуют его до чрезвычайности. Он смотрел на встречных и на встреченное со смакованьем гурмана перед вкусным блюдом и питался не самим собою, но окружающим. Замечая все и всех, он готов был это приколоть, как бабочку своих коллекций: не только шаблонное, пошлое и уродливое, но также и прекрасное, – хотя намечалось уже, что нелепое давало ему большее наслаждение. Того, что называлось – не в ироническом смысле слова – барством, на мой взгляд, в Набокове не было, как не было ничего и помещичьего или, скажем, московского, то есть старорусской простоты. Он был очень ярко обозначенной столичной, петербургской „штучкой“».

Сразу же после октябрьского переворота, в ноябре 1917 года, Набоков-старший отправил семью в Крым, а сам остался в столице, надеясь, что еще можно предотвратить большевистскую диктатуру. Но вскоре он присоединился к семье и вошел в Крымское краевое правительство как министр юстиции.

Эмигрируя, Набоковы через Турцию, Грецию и Францию добрались до Англии. В том же 1919 году Владимир стал студентом Кембриджского университета, вначале специализируясь по энтомологии, затем сменив ее на словесность. В 1922-м он с отличием его закончил. Во время студенчества определились основные набоковские пристрастия в русской литературе: «Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира. Я зачитывался великолепной описательной прозой великих русских естествоиспытателей и путешественников…» («Другие берега»). На кембриджских книжных развалах он, неожиданно натолкнувшись на толковый словарь Даля, приобрел его и ежедневно читал по нескольку страниц. После окончания университета Владимир Набоков переехал в Берлин, где его отец основал эмигрантскую газету «Руль». В то время в немецкой столице сосредоточилась литературная и интеллектуальная эмиграция из России, русские заселили целые кварталы (и даже придумали анекдот о немце, который повесился на Курфюрстендамм из-за тоски по родине).

Переводчик статей для газет, составитель шахматных задач и шарад, преподаватель тенниса, французского и английского языков, актер, сочинитель маленьких скетчей и пьес, голкипер в футбольной команде – этим на первых порах в Берлине Владимир зарабатывал на жизнь. По воспоминаниям, он был тогда необычайно стройным молодым человеком, «с неотразимо привлекательным тонким умным лицом» и общительным ироничным нравом.

В том же 1922 году, на одном из эмигрантских собраний, был убит его отец, заслонивший собой Павла Милюкова от выстрелов монархистов (кстати, когда уже в 1940-х годах в оккупированной Франции его сестре Елене Владимировне Набоковой-Сикорской пришлось оформлять документы в соответствии с «новым порядком», на бумагах из управления по делам русской эмиграции стояла подпись одного из убийц отца – Петра Шабельского-Борка, работавшего там с приходом к власти нацистов). Это поколебало религиозное чувство Владимира Набокова, а в дальнейшем он демонстративно подчеркивал свой атеизм, хотя многие страницы его прозы противоречат этому. Так, в «Возвращении Чорба» можно прочитать, что счастье «во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество». Впрочем, это могло быть продиктовано воспитанием. Отец его был масоном, по утверждению Нины Берберовой (ей принадлежит книга о масонах «Люди и ложи»), а по признанию самого Набокова, среди предков его матери были сектанты, что «выражалось в ее здоровом отвращении от ритуала греко-православной церкви».

В 1920-е годы Набокова видели как «светского молодого человека, который часто бывает в интеллектуальных и светских кругах». Он только что вернулся в Берлин из Кембриджа. Друзья смотрели на него как на будущего великого писателя, все признавали его талант, ходили на его выступления. Как раз в это время Набоков стал женихом Светланы Зиверт, 17-летней особы, «высокой, хорошенькой девушки, с большими черными глазами, как-то по-особенному сияющими, с темными волосами и смугло-золотистой кожей, от которой исходит радость и теплота».

Почти половина стихов «Грозди» – первого зрелого поэтического сборника Сирина (псевдоним Владимира Набокова) – обращены к Светлане Зиверт и навеяны каждодневными встречами. Вскоре состоялась их помолвка. И хотя в эти месяцы жениху выпало суровейшее испытание (очередной приезд Набокова из Кембриджа в Берлин на свидание с невестой в конце марта 1922 года несчастнейшим образом совпал с гибелью Владимира Дмитриевича) – Светлана все-таки была рядом с ним все последующие дни. Но свадьба не состоялась.

Через много лет сестра Набокова, Елена Владимировна, на вопрос, почему это случилось, ответила открыто, просто и ясно: «Ее родители решили, что за такого голоштанника нечего выходить замуж». Эту же причину назвал и Брайан Бойд в биографии Набокова, ссылаясь на свою переписку с госпожой Андро де Ланжерон (это и была Светлана Романовна Зиверт) 1981 – 1983 годов, которая сохранила «свежую голову» и добрую память о Берлине и времени, проведенном с Набоковым.

Зинаида Шаховская пишет о том, что встретилась с «этой дамой» в Брюсселе почти сразу после войны: «А письмо ей, в 1923 году посланное Набоковым после разрыва, такое прелестное, живое, теплое, – хотя уже чем-то уж очень набоковское, то есть писательское и просящееся в антологию или, по крайней мере, в биографию. Судя по нему, В. работал тогда дровосеком на юге Франции, собирался поехать в Бискру, в Алжир… чтобы найти место, где „даже тени“ Светланы не будет…»

Отрывок из письма Набокова:

«Свет,

я прощения не прошу, что вот пишу тебе, в данную минуту это мне кажется так просто… Когда письмо уйдет, я, быть может, спохвачусь, будет дико и страшно, что написал. Но я так далек от Берлина, от тебя, так невозможно столкнуться с тобой – у входа в какой-нибудь театр (как это не раз случалось), что я без боязни пишу, без чувства неловкости пишу это ненужное письмо. И в конце концов, вся твоя семья мне дорога, весь Лихтерфельд связан в моей памяти с самым большим счастьем, которое было и будет у меня, – и поэтому нелегко отрезать это живое вспоминание, стать равнодушным к нему и чужим… И видишь: я даже не могу написать литературно и почерк странно клонится – это потому, что я сейчас работал, копал, и вот пальцы не слушаются. Знаешь, какая есть свобода? Я ведь сейчас могу тебя назвать всеми теми именами, которыми тогда называл, могу сказать тебе самые сумасшедшие, самые нежные вещи – и ты ничего не можешь сделать – приходится читать. Вот моя свобода…

Но я тебе не скажу всего этого, всего, что поет и плещется в памяти. Не это главное, не это нужно. А что нужно, сам не знаю – мне казалось сперва, что напишу тебе очень много, очень полно… И вдруг все затуманилось – ничего не могу тебе сказать, кроме того что сейчас вечер, необыкновенная жара, кипарисы, пальмы и все такое… Потом всю ночь будут квакать и захлебываться лягушки, заглушая и сад, и большого растрепанного соловья, которого можно иногда видать перед окном на верхних ветках на фоне луны… И может быть, знаешь, это и есть главное – луна, лягушки, письмо. И вот мне на душе странно легко и просторно, и кажется мне, что я все понимаю… Ах, Свет, Свет, и куда это все ушло и зачем это так, именно так ушло?

Отчего я любил тебя, отчего до сих пор так упорно и нежно люблю?

У меня в Берлине бывали глупейшие галлюцинации – рвущие душу – я видел тебя на всех углах и в моем кресле у стола, когда я вечером возвращался домой. Неловко как-то об этом говорить, но ведь ты понимаешь, что не твоя это вина, ты ни при чем, ты не могла иначе поступить… Зато, благодаря тому, что случилось, я нашел какие-то новые слова, стал лучше писать, что ли, и это „писание“ – единственное, что мне теперь дорого и важно… А вот письмо не выходит… Как-никак всего я сказать тебе не могу и оттого спотыкаюсь, теряюсь…

Когда получишь – удивишься, сдвинешь брови… Покажешь Татьяне… Попробуешь, может быть, ответить – и ничего у тебя тоже не выйдет… Все равно… Одно ясно. Я никогда не думал, что можно так чувствовать. Где бы я ни был за последнее время, в Дрездене, Страсбурге, Лионе, Ницце, – чувствовал я все то же. В июле я отсюда уезжаю в Бискру (это маленький город вроде оазиса в Северной Африке) и если найду на земном шаре такое место где тебя, тени твоей не будет, то поселюсь там навсегда… Глупо звучит, романтически… Но есть вещи, которые всегда звучат глупо. Ну, спокойной ночи, моя дорогая Свет, моя хорошая… Ты сейчас бы не узнала меня: ничем я с виду не отличаюсь от своих товарищей, итальянских рабочих, которые так ругаются, что бедного Бобо запугали бы, наверное, до смерти. Что ты делаешь сейчас! О чем говоришь вечерами? Напишешь ли мне? Ведь пойми же: объяснять ничего не нужно… То, что случилось, случается часто… Вся поэзия построена на этом.

Я устал, рука болит… Прощай, Свет… Не то, не то я написал тебе, совсем не то… Но пускай… Прости мне и письмо, и любовь, и только не называй это „приставанием“ – понимаешь?

Я думаю – я еще когда-нибудь встречу тебя… Странные бывают мысли…

В».

В конце лета 1923 года Набоков познакомился с Верой Евсеевной Слоним. Пришла новая любовь, брак, семья, блестящие романы, стихи, бабочки, сын, американская одиссея, возвращение в Европу, всемирная известность… В 1926 году они поженились. В 1961 году на вопрос французского журналиста Пьера Бениша, любит ли он Пруста, Набоков ответил: «Я его обожал, потом очень, очень любил – теперь, знаете…» Тут, прибавляет Бениш, вмешалась госпожа Набокова: «Нет-нет, мы его очень любим». Их сын Дмитрий (1934 года рождения) станет лучшим переводчиком русских книг отца на английский язык.

Набоков был необыкновенно заботливым человеком. Зинаида Шаховская вспоминает, каким он был примерным и добрым отцом, мужем и сыном:

«В. безустанно заботится о своей матери, о брате Кирилле. Рождение же сына повергает его в перманентное умиление. Об этом событии нам было сообщено без промедления открыткой из Берлина от 14 мая 1934 года: „В четверг у нас родился сын Димитрий“, – а затем как приложение к письмам сведения о нем. Сын его „сплошное очарование“. „Мальчик мой ходит, держа передние лапки, как пляшущий пудель“. И как живописно описывал В. устно, при встречах, приятность ухода за младенцем, например удовольствие катать его в колясочке. В те времена, когда отцы еще не снисходили до помощи своим еще не эмансипированным женам в уходе за детьми, В. нянчил своего сына. Вера работала на стороне, а он сидел дома. Он прибегал к терминам теннисной игры, с гордостью рассказывая об искусстве стирания пеленок. „Это очень легко, сперва потереть, потом так, в одну сторону drive[12] и в другую back hand[13]“, – все это с соответствующими жестами теннисиста».

В Берлине Набоков прожил до 1937 года, затем, опасаясь преследований нацистов, переехал в Париж, а в 1940 году эмигрировал в Америку. За европейский период были написаны почти все лучшие его книги, подписанные псевдонимом Сирин. Почти все эти произведения пронизаны напряжением русских воспоминаний, два эмоциональных полюса которых можно выразить набоковскими поэтическими строками – 1919 год:

Ты – в сердце, Россия. Ты – цепь и подножие,

Ты – в ропоте крови, в смятенье мечты.

И мне ли плутать в этот век бездорожия?

Мне светишь по-прежнему ты.

1937 год:

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер страшен, гул жизни затих.

Я беспомощен. Я умираю

От слепых наплываний твоих.

Русская эмигрантская критика выделяла как вершины набоковского творчества романы «Защита Лужина» – о гениальном шахматисте и «ужасе шахматных бездн»; «Приглашение на казнь» – «множество интерпретаций… на разных уровнях глубины. Аллегория, сатира, сопоставление воображаемого и реальности, страшная проблема жизни и вечности…» (Зинаида Шаховская) и «Дар» – соединение нескольких романов, среди которых выделяется роман-пасквиль на Николая Чернышевского как генератора бездуховных идей, которые впоследствии привели Россию к утилитарности искусства и тоталитаризму власти.

Надо отметить, что отношение русского литературного зарубежья к Набокову выражалось часто противоположными суждениями. Евгений Замятин сразу же объявил его самым большим приобретением эмигрантской литературы, Зинаида Гиппиус, в конце концов, признала его «талантом», но таким, которому «нечего сказать», Марк Алданов писал о «беспрерывном потоке самых неожиданных формальных, стилистических, психологических, художественных находок», Владислав Ходасевич называл его «по преимуществу художником формы, писательского приема… Сирин не только не маскирует, не прячет своих приемов… но напротив: Сирин сам их выставляет наружу…».

Иван Бунин признавал в молодом Сирине истинно талантливого писателя, но настолько отличного от него самого, что называл его «чудовищем», правда, не без восхищения, как свидетельствуют мемуаристы. Эмигрантская критика подчеркивала и стилистическую холодность – «нерусскость» Набокова, и «следы», которые оставили в его творчестве Пруст, Кафка, немецкие экспрессионисты, Жироду, Селин, и подозрительную плодовитость его как писателя. По собственному признанию, Набоков писал иногда по 15 – 20 страниц в день, помимо этого он был отличным чтецом.

Из воспоминаний Зинаиды Шаховской:

«Читал В. великолепно, но всегда читал имея перед собой свою рукопись, с интересными интонациями, но никак не по-актерски, с очень характерным жестом, левая рука к уху. Поэтому я особенно люблю фотографию 1937 года, о которой В. написал: „Посылаю вам лучшую из моих морд“. По-русски читал В. раза два-три у нас в нашей гостиной. Народу было не много, дискретно, пришедшие внесли кто сколько мог за абстрактный билет. Помнится, что одна очень красивая дама, имеющая модную мастерскую, прослушав отрывок из „Приглашения на казнь“ в 1939 году, воскликнула: „Но ведь это сплошной садизм!“»

Поселившись в Соединенных Штатах, Владимир Набоков перешел как писатель на английский язык. Несмотря на мучительность этого перехода, в чем он неоднократно признавался, Америку он воспринял как землю обетованную. Много лет спустя, в интервью 1969 года, Набоков объяснился ей в любви: «Америка – единственная страна, где я чувствую себя интеллектуально и эмоционально дома». За двадцать лет жизни там написаны романы «Истинная жизнь Себастьяна Найта» (1941), «Другие берега» (1951 – на английском; 1954 – переведен на русский), «Пнин» (1957).

Роман «Лолита» (1955), написанный там же, – о двенадцатилетней американской «нимфетке», ставшей «смертоносным демоном» для сорокалетнего Гумберта, – принес ему мировую славу, а также деньги. Представляется, что именно в этом романе окончательно материализовались слова Адамовича о Набокове: «Все наши традиции в нем обрываются». Вообще, здесь обширное поле для размышлений. На протяжении всей жизни две фигуры вызывали у Набокова неизменную ярость – «супостат» Достоевский и Фрейд, которого он называл «венским жуликом». И обе эти фигуры неизбежно приходят на ум при чтении «Лолиты». Дмитрий Мережковский писал о Достоевском: «Рассматривая личность Достоевского как человека, должно принять в расчет неодолимую потребность его как художника исследовать самые опасные и преступные бездны человеческого сердца… У Набокова „бездн“ по Достоевскому не получилось – получилась патология по Фрейду. „Лолита“, написанная стилистически блестяще, как и все у Набокова, тем не менее представляется богатым материалом для психоанализа, изобретателем коего и явился „венский жулик“».

В 1960 году Владимир Набоков вернулся в Европу и поселился в Швейцарии, выбрав курортное местечко Монтрё, еще в студенческие годы поразившее его «совершенно русским запахом здешней еловой глуши». Вышли его романы «Бледный огонь» (1962), «Ада» (1969) с рекламой на обложке американского издания: «Новый бестселлерный эротический шедевр автора „Лолиты“». Затем появились романы: «Просвечивающие предметы» (1972) и «Взгляни на арлекинов!» (1974).

В конце жизни на вопрос корреспондента Би-би-си, вернется ли он когда-нибудь в Россию, Набоков ответил: «Я никогда не вернусь, по той причине, что вся та Россия, которая нужна мне, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь… Не думаю, чтоб там знали мои произведения…» С этим заблуждением он и ушел из жизни в 1977 году. Похоронен на швейцарском кладбище Клэренс в Монтрё.

В одном из интервью радиостанции «Голос Америки» (от 14 мая 1958 года) журналист заметил: «В вашей автобиографии есть, между прочим, страничка, где вы говорите о бабочках, которую я знаю почти наизусть. Я хочу попросить вас прочесть ее нашим радиослушателям». Набоков ответил: «С удовольствием, – и продолжил: – Далеко я забрел, – однако былое у меня все под боком, и частица грядущего тоже со мной. В цветущих зарослях аризонских каньонов, высоко на рудоносных склонах Санмигуэльских гор, на озерах Тетонского урочища и во многих других суровых и прекрасных местностях, где все тропы и яруги мне знакомы, каждое лето летают и будут летать мною открытые, мною описанные виды и подвиды…

Признаюсь, я не верю в мимолетность времени – легкого, плавного, персидского времени! Этот волшебный ковер я научился так складывать, чтобы один узор приходился на другой. Споткнется или нет дорогой посетитель, это его дело. И высшее для меня наслаждение – вне дьявольского времени, но очень даже внутри божественного пространства – это наудачу выбранный пейзаж, все равно в какой полосе, тундровой или полынной, или даже среди остатков какого-нибудь старого сосняка у железной дороги между мертвыми в этом контексте Олбани и Скенектеди…»

Набоков говорил не только о бабочках, завершая интервью словами:

«Это вроде какой-то мгновенной физической пустоты, куда устремляется, чтобы заполнить ее, все, что я люблю в мире. Это вроде мгновенного трепета умиления и благодарности, обращенной, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern[14] – не знаю, к кому и к чему, – гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.