31

31

Противник неожиданно и крупными силами начал нажим вдоль долины Быстрицы. До трех батальонов с артиллерией навалилось на наш самый малочисленный отряд — отряд Кучерявского. Он держался два дня, затем стал понемногу пятиться. Обоз был реконструирован только наполовину, а уже встал неумолимый вопрос: куда двигаться дальше? Командование собрало штаб.

— Думайте, хлопци! Яки у кого есть варианты? Есть у кого? — спросил Ковпак.

— Мы ожидали наступления, но не так скоро, — сказа задумчиво Руднев.

— Можно через Рафайлову шарахнуть на юг: прямо в Закарпатье, а можно свернуть круто на восток и выйти к Пруту от так: на Делятин, Коломыю, Черновицы, — соображал над картой Базыма.

— Этот вариант наиболее подходящий, — сказал Руднев. — Какие еще? Горкунов, докладывай…

— Есть и третий вариант, — сказал помначштаба Горкунов.

Это был, по–моему, самый неподходящий вариант: выбираться по ущелью реки Зеленички вверх на кряжи, в сторону венгерской границы. На Яблонов и Поляничку.

Командование, выслушав всех, не приняло ни одного из предложенных маршрутов.

Казалось, и Руднев и Ковпак берегут свою душевную энергию и творческие силы для будущих решений. А что дела будут серьезные, уже никто не сомневался. Об этом говорило и количество войск и активность наземных разведчиков врага, шнырявших по горам, и появление «стрекоз» — воздушных разведчиков. На следующий день противник нажал еще сильнее. Он сбил наш заслон. Отряду оставалось либо втянуть все силы в серьезный бой, либо немедленно сняться и двинуться по пути, изображенному Горкуновым.

— В горы, дальше в горы! — вот была мечта Феди Горкунова. Там вдали синел в дымке огромный Поп–Иван. Над ним высилась стройная Говерля. Именно туда и прокладывали мы свой маршрут.

— В горах основа тактики — борьба за высоты, — говорил часто в эти дни Руднев. Он раньше всех призадумался над недельным опытом горной войны.

А горы на нашем пути громоздились все выше и выше.

Разрабатывая горный маршрут, старый учитель Базыма, подпадая под общее настроение, лихо насвистывал солдатскую песню Ковпака: Горные вершины, я вас вижу вновь!

…Иногда на миг он переводил изумленный взгляд с карты на синевшие кряжи.

Подняв на лоб очки с дальнозорких стариковских глаз, говорил мне восхищенно:

— Не горюй, дед–бородед. Безумству храбрых!..

Повторив припятский маневр с ракетами, отряды за ночь оторвались от Быстрицы, ушли по ущелью реки Зеленички дальше в горы.

Ночь марша была очень трудной для обоза. Люди шли пешком. Они уже убедились, что здесь это самый легкий способ передвижения. На рассвете докарабкались до кряжа.

В сумеречном свете застрявшей в ущельях ночи мерещились преследующие нас по пятам полки. Горный хребет мрачно синел за спиной. Впереди туманы окутали широкую долину. Над белоснежным месивом туманов вырастали еще более неприступные кряжи и скалистые хребты. Казалось, что мы все еще стоим у самого подножия гор. Но это был обман зрения. Весь организм ощущал большую высоту. О ней сигнализировали легкие, сердце и подгибавшиеся колени.

— Перевал, — сказал проводник.

Знакомое слово, но не встречавшееся ранее в моей жизни понятие — перевал. Для меня сейчас это была только самая высокая точка, до которой докарабкались дрожащие ноги и достукалось готовое лопнуть сердце.

Впереди — пологий спуск. Позади — подъем, теряющийся в рассветной мгле. Там из последних сил ползла на гору колонна Ковпака.

Горы позади и горы перед нами! Иди, разберись в этих торных тактических дебрях. Ведь мы все впервые вышли на такие вершины: значит — все ученики.

— Колонна подойдет не раньше чем через два часа. Есть время отдохнуть, — говорит Горкунов, с удовольствием растягиваясь прямо на каменистой тропе.

Спустя десять минут ноги перестали дрожать. Но сердце стучит так же громко и легкие хватают не нахватаются прозрачной пищи.

Гуцул–проводник прервал мои думы.

— То есть Венгрия! — указывает он своим топорцем на соседнюю высотку. — А то — Украина!

Начинать спуск, пока не подтянутся отставшие роты и батальоны, мы не решаемся. Я отошел в сторону и сел у подножия огромной скалы. На ней были глубоко вырубленные, заросшие мхом таинственные обозначения: крест, стрела и выведенное славянской вязью имя: «Олекса Довбуш».

Вспомнилось это имя. Олекса Довбуш — национальный герой Гуцульщины. Отсюда, с вершин Карпат на север и восток, на запад и юг, славянство, выразив песней и легендой свои свободолюбивые мечты, звало на борьбу с чужеземцами. «Дранг нах Остен» вызвал к жизни и этих сказочных героев славянских сказаний.

Здесь, в Гуцульщине, он — Довбуш, на Подолии — Кармелюк, в Бассарабии — Кодрян, а у чехов — Яношек. Трогательные вариации одной и той же народной мечты в подъяремных странах. Непобедимый герой, грудью встающий на защиту бедных от богатых, славянина — от коварного германца.

Гуцул–проводник снял шапку, перекрестился на камень и низко поклонился ему.

Я слыхал сказания о Довбуше в стихах и прозе. Заглядывал в изыскания собирателей фольклора. А каким же его видит сам народ?

Гуцула просить долго не надо. Старик присел на пенек и, опершись подбородком на свой топорец, стал рассказывать. И оказалось, что Довбуш из их села, и хата отца Олексы Довбуша стояла рядом с хатой кума нашего поводыря…

Уверившись в том, что он заинтересовал нас, старый гуцул, обводя топорцем вокруг, таинственно снизил голос:

— Это было ось тутка. На цему перевали. Водораздел тутка спокон веков. Сюда воды бегут на Днестре, а туда — до Прута. Це самый высокий кряж. С него дорогами без спуска в долины люди до Попа–Ивана и на самую Говерлю когдатоси ходили. Были такие чабаны, что все стежки верховынские знали, як свою полоныну.

«Полоныно, смутку наш…» — запел он речитативом и задумался горько.

Поддаваясь обаянию задушевного голоса, притихли и партизаны. Гуцул продолжал:

— Теперь уже повывелись. Немае таких людей. А в те годы серед тех чабанов наймоцнищий гуцул был ватаг Олекса Довбуш. Был Олекса один, як палец у отца с матерью. А родился он хворый, слабый. «Не выйдет из него добрый чабан», — с горькой журбою си признавав батько. А матенька — она матенька и есть: она сынка бесталанного в травах купала, слезой его умывала, черными косами лыченько болезное коханого Олексика свого утирала. «Слабый хлопец, кволый хлопец, — не выйдет из него чабан», — говорили про него ватаги. Ох, горенько отцу, матке с кволым сыном. И выливалось то батьковское горе песней–музыкой.

И снова запел старик речитативом про свою смутную полоныну.

— Играв песни Олекса на флояре так дивно, словно вся его мужицкая сила в ту флояру ушла. Играв жалобно да так файно, що люди слезой умывались. А еще мог из батьковой стрельбы попадать молодой Довбуш в яблочко–кислычку на сто–сот шагов. И решил батько Олексы, что не судила доля его сыну чабаном быть, а выпала ему доля на свадьбах музыку играть и на верховынах за зверем полювать.

Старый гуцул затянулся дымом коротенькой люльки и, взглянув на горы, продолжал:

— Было то как раз среди знойкого лета — остался хворый Олекса в горах. Заснул он в колыбе. Сколько спал — не помнил. Но раптом ся прокинув он от сильного грома. Видит Олекса Довбуш возле скалы маленького чоловичка. Приглянулся он к нему позорчей, а у того маленького чоловичка заместо ног — копыта. Глянул еще раз, а у того чоловичка из–под кудрявой чупрыны — рожки блестят. А в горах — туман, гром, туча надвигается. Олекса сразу смекнув. Нечиста сила возле скалы вытанцовуе. Глянул Довбуш на небо и на колени стал: на белой, белой хмаре–облаке тихий–тихий бог сидит, а сам словно кислыцю съел, аж губы ему свело.

Разведчики, подмигивая друг другу, слушали побаску старика с усмешкой, но с интересом.

— А чертяка той под скалою веселый такой да юркий скачет–прыгает, бога языком дразнит, дули ему тычет. Кривится бог, кривится, а ниц ему зробыть не в силе. А потом чертеня штаны как скинет и давай господу–богу голый зад показывать…

Казалось, в горах загремело от хохота партизан–ковпаковцев и скала Довбуша вторит им.

— А що ж бог? — держась за живот, спрашивал Бережной старого гуцула.

— А що ж бог? Гневается бог. Загремит–загремит, молнии в чертяку пустит, но пока тая стрела–блысковка с неба долетит, черт уже за скалу заховався. А через хвильку опять голым чертячим задом бога дразнит. Тучи грозовые бог напустил. Молнии в чертяку пускает, а ниц ему зробыть не в силе.

— Так и не может? — серьезно спрашивает деда Черемушкин.

— Не может. Слыхал, бог–то древний, старый, из него песок сыплется. А нечистая сила — вроде нашего Михаила Кузьмича, попробуй слови его, — объяснял разведчикам Бережной.

— Жалко стало молодому Довбушу старого бога, — продолжал гуцул. — Перекрестил он свою стрельбу. Зрывает з киптаря [киптарь — меховой жилет, вышитый бусами и лентами] он срибный гудзык [пуговицу], заряжает им стрельбу, ладно так прицелился и, как только чертяка знову выскочив, он той священной пулей–гудзыком и убил нечистую силу. И подался к себе в село со стрельбой за плечима.

Слушатели огорченно вздохнули. Помолчав немного, старый гуцул продолжал:

— И видит ночью Олекса сон. Приходит к нему бог, борода до пояса, на ногах новые лычаки, с золотым топорцем в руках. Приходит и говорит тихим голосом: «Спасибо тебе, Олекса Довбуш, за твою веру–службу. Проси у меня что хочешь». И взмолился во сне Олекса: «Ничего не прошу у тебя, господи, только выгони ты из меня хворь. Прошу тебя, щоб был я самым сильным гуцулом на свете». — «Добре, — говорит ему по мовчанке господь, — будь по–твоему». Прокинувся Олекса наране, стрельбу на плечо вскинув и пошел себе на полоныну. Походил–походил и думает: «Неправда все, что ми приснилось». И только он тое подумав, как слышит тихий голос: «Бери, Олекса, скалу на плечи и неси ее на саму высоку гору». Подставил плечо Олекса, и навалилась скала сама ему на крыжи. Крякнул Олекса, подправил скалу и понес ее в гору. Вынес ее на саму верховыну и поставив на водоразделе Днестра и Прута. Имя свое на ней вырубав. И заиграло сердце у него, могутность свою почуявши. Вырубав одним махом себе Олекса Довбуш трембиту невиданной довжины в три чоловических роста. Рубав он ее с песней. Рубав ее из разбитой громом смереки. А обвивав он ее березой, что росла над горным ручьем. А как подняв ее к губам и ся затрембитав — огой, гой, — полоныни все карпатские на голос Довбуша си отозвали. Услышали Карпаты ту трембиту, и голос у нее был громовый, а в ее трембитании звучал шум волны. Песня ее лилась, як горный потик. Выйшов с той трембитою Олекса на борьбу з ляхом, модьяром и германом. И нихто его победить не мог через то, що за его добрую душу дал бог ему силу великую. Таку силу, що удар его руки равнялся силе всего народа. Это был самый могучий гуцул на свети. И никто не мог Олексу в открытом бою взять, а только обманом и хитростью…

Долго еще рассказывал гуцул о борьбе Довбуша с венгерскими и немецкими панами. О благородном воинстве–дружине Олексы. О любви его к Маричке.

Но подтянулась колонна и, прерывая легенду, которую гуцул мог рассказывать весь день, я спросил его:

— А сможешь, дедуню, провести нас по хребтам до самой Говерлы?

— Нет, не смогу, — вздохнул он. — Нет таких людей сейчас. Забыли дороги. — Затем хитро улыбнулся из–под лохматых бровей. — Не надо идти вам по хребтам. Это дорога вдоль границы. Вам я знаю, куда надо. Надо вперед, в долину Закарпатскую, на поля и виноградники Дунайские. А как Дунаву–реку перейдете, там снова пойдут горы. Только горы те уже не Карпатами звать. То суть — Балканы. То суть — Татры. То суть — Альпы.

— Ого, — сказал Черемушкин. — Это дед политический. А что там, на тех Татрах да Альпах?

— Не знаю, не слыхал, — запрятал улыбку в усах гуцул. — Про горы гуцул знает, про Карпаты, про Татры. А больше — ниц!

Солнце поднялось, и колонну разместили в лесу. Я остался с гуцулом. Теперь уже не он мне, а я ему рассказывал. Он спрашивал меня о сражении на Курской дуге, спрашивал, горы или степи в том далеком краю.

Все, что я рассказывал, он понимал по–своему. Но он хорошо понял, что там шла непрекращающаяся борьба брони и снаряда, борьба свободы с насилием. И хотя мои cлова звучали на мало понятном ему языке, но чувства и мысли у нас были одни.