И еще о других

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

И еще о других

В старом здании нашего Центрального Дома работников искусств после Нового года и детских елок, когда кресла из зала выносили и освобождался весь партер, по бокам уставленный столиками и со свободной площадкой посредине, — мы в Старый Новый год — 13 января — устраивали для членов Президиума и их гостей «Посиделки». В эти дни — развлекали сами себя, часто выступая в ролях несвойственных. Так, Зыкина — плясала, кто-то из драматических артистов — пел. Короче — веселились…

В один из таких вечеров Сережа Образцов — мой сверстник и товарищ юных лет — рассказал об одной новогодней ночи с 1917 на 1918 год в Питере. Сидя в своей нетопленой квартире, они с мамой и братом дрожали в ожидании обыска: их предупредили, что большевики обыскивают квартиры всех «буржуев»…

Дрожали они потому, что в доме имелась шпага — «оружие»! А за это грозил расстрел. Шпага же находилась в доме потому, что папа — горный инженер по профессии — должен был облачаться при торжественных случаях в мундир со шпагой.

Ну, большевики пришли, сделали обыск, ничего предосудительного не обнаружили, и добрая дама — мать Сережи Образцова, предложила им — замерзшим солдатам и рабочим — чаю. Чай они выпили и ушли.

Я же потом ругал себя, что не дополнил этот рассказ Сережи, кляня себя за «л’эсприд д’эскалье» — «остроумие на лестнице», то есть что-то остроумное вспоминается, когда уже прошло время его высказать…

Мне надо бы продолжить рассказ Образцова. Что, мол, в тот вечер я мог тоже быть в составе отряда… И зашли мы в этот дом, потому что я знал: мадам Образцова непременно предложит чай, а мне очень хотелось пить! Но это конечно же была бы фантазия, так как именно в ту пору я был во Франции в Русском Экспедиционном корпусе…

Как-то — уже под вечер Юрий Карлович Олеша «перебрал». Я вывел его в вестибюль. Навстречу шел адмирал Холстовиков. Олеша, шатаясь, берет его за лацкан:

— Швейцар! Такси!

— Юрий Карлович, — с уважением к любимому писателю, обращается Холстовиков, — вы ошиблись. Я — не швейцар, я — адмирал…

— Тогда катер! — немедленно прореагировал Олеша. (К слову сказать, уже многие уважаемые мною конферансье и сатирики «переделали» этот факт и, не упоминая имен действующих лиц, рассказывают эту историю как анекдот…)

Однажды восторженный почитатель говорил Юрию Олеше:

— Когда вы назначили мне встречу в холле гостиницы «Москва», я был озадачен, так как прежде никогда вас не видел. Поэтому спросил у мужчины, который, мне казалось, ждал кого-то:

— Вы Юрий Олеша?

Тот мне ответил:

— Нет, увы!

Тогда с тем же вопросом я обратился к другому, а тот сказал:

— Нет, упаси Господи!

Это доказывает, что, по крайней мере, один из них вас читал.

— Да! — ответил мечтательно Олеша. — Но который?..

Мы писали друг другу эпитафии: на всякий случай — авансом.

Юрий Олеша — Катаеву:

Здесь лежит на Новодевичьем

Помесь Бунина с Юшкевичем.

С живыми Валентин Катаев, пожалуй, не связывался, всю желчь он выливал на тех, кто не мог ему дать сдачи… Поэтому Юрий Олеша однажды прилюдно изрек:

— Если пропустить большой шампур через подъезд, где живет Катаев, — получится отличный шашлык из мерзавца!

Очень многие читатели, в основном интеллигенция, которая еще помнила персонажей катаевского «Алмазного венца», скандировали:

Он из семи венцов терновых

«Алмазный» сплел себе венец!

И нам явился гений новый —

Завистник старый и подлец!

Последний эпитет он заслужил хотя бы потому, что в неприглядной роли «Дружка» изобразил еще живую тогда жену Виктора Шкловского — Серафиму Густавовну.

Виктор Борисович сетовал на свою физическую немощность, не позволявшую уже ему набить обидчику морду. А Серафима Густавовна вскоре тяжело нервно заболела и умерла…

В Переделкино визави Дома творчества была дача Чаковского. Его внучки — девочки лет пяти — в сопровождении огромного пса часто меня навещали.

— Дядя Оня, — спросила однажды малышка, — почему вы не гуляете по нашей улице?

Я — не совсем дипломатично — ответил:

— Потому что рядом с вами живет Мариэтта Сергеевна Шагинян. Она плохо видит и ходит с большой палкой. Так я боюсь, что она примет меня за Валентина Петровича Катаева и станет бить…

В этот момент из калитки своего сада «выруливает» Мариэтта. Девчушки бросаются к ней с криком:

— Тетя Мариэтта Сергеевна! Это не Катаев! С нами гуляет дядя Оня Прут!

Не хочется занимать ваше время этой персоной, обласканной Советской властью многократно и столько же эту власть презиравшей… Мало кто знает моего покойного друга — друга нашей страны нефтяника — француза Зорю Юдовича — участника движения Сопротивления, кавалера ордена Почетного легиона. Моя вина, что познакомил с этой семьей Валентина Петровича. Зоря был с ним откровенен, описав свою личную жизнь, а Катаев в повести «Святой колодец!» щедро «отплатил» моему другу. После чего Юдовичи отказали Катаеву от дома.

Нехорошо говорить плохо о покойном, но он действительно был человеком нечистоплотным…

На одном заседании Комиссии нашего творческого объединения в Союзе писателей, председательствующий спросил мое мнение об уровне современной драматургии.

Я сказал:

— Хотите знать об уровне — пожалуйста! Но начну издалека… Надо вам знать, дорогие коллеги, что в Серебряном бору имелся Дом отдыха Большого театра. Все было в нем отлично, но отсутствовала городская канализация. Фекальные массы отдыхающих поступали в бетонный резервуар. Степень его наполнения показывал прибор с гирькой. Когда она начинала качаться, это означало, что уровень массы в резервуаре дошел до края. Тогда директор вызывал ассенизаторов. Они увозили содержимое, и резервуар становился пустым. Позвольте по этому поводу процитировать Александра Галича: это и будет ответом на ваш вопрос:

Все было пасмурно и серо.

И лес стоял, как неживой,

Лишь только гирька говномера

Слегка качала головой…

Не все безмерно в этом мире,

Хотя и грош ему цена!

Не все безмерно в этом мире,

Покуда существуют гири

И виден уровень говна!..

Союз писателей командировал несколько человек в Закавказье, чтобы приветствовать великого тамошнего писателя Дмитрия Гулиа, отца нашего коллеги Георгия.

Надо отметить, что, пожалуй, единственный, кто ссылался на первоисточник, был именно Георгий Гулиа, который вел в «Вечерней Москве» рубрику: «Рассказы моих друзей».

Был, правда, случай, когда Юра Борев в своей книжке о Сталине, рассказав о моей встрече с вождем, не забыл упомянуть, что это ему рассказал Иосиф Леонидович Прут.

Да еще Аркаша Райкин, произнося мои репризы, если я находился в зале или ложе, — демонстративно кланялся мне… Остальные же не просто пересказывают мои «хохмы», они рассказывают эпизоды из моей жизни, не только не упоминая обо мне, но сильно перевирая от меня услышанное…

Моя Леночка как-то — со свойственной ей прямотой — довольно резко высказала это Зяме Паперному, которого лично я уважаю и люблю…

Итак, группа писателей — на юбилее аксакала кавказской литературы. Делегацию возглавлял Александр Евдокимович Корнейчук.

Старик принял нас за обильно накрытым столом. Корнейчуку предложили вести застолье. Он, как тамада, должен был предлагать тосты…

— Так выпьем же, друзья, за виновника торжества — великого писателя…

Старик Гулиа привстал, ожидая славицы в свою честь.

Но гость, забыв о ком идет речь:

— Георгия Гулиа!..

Старик сел, промолчав. Гости зашумели, зазвенели бокалы… Сын Дмитрия нагнулся к тамаде и прошептал:

— Товарищ Корнейчук, моего отца зовут Дмитрием!

— Конечно, конечно, дорогой! Я же в курсе!..

Выступили еще несколько человек. Слово снова берет тамада:

— Так выпьем же, друзья, еще один бокал за юбиляра!

Старик снова привстает. Но память вновь подводит говорящего:

— За писателя солнечной Абхазии — Георгия Гулиа!

Тут старик не выдержал:

— Извини, гость дорогой! Ты хотел услышать народные притчи? Так я вам расскажу одну нашу!.. Когда у горцев рождается ребенок… мальчик, конечно, ангел-хранитель целует его в уста, и он вырастает великим оратором! Если ангел поцелует новорожденного в грудь — тот вырастет великим воителем. Если ангел поцелует ребенка в глаза — он будет великим провидцем. Я не знаю, куда ангел-хранитель поцеловал нашего тамаду, но из него получился замечательный председатель!

В мрачную пору конца сороковых — начала пятидесятых годов мы как-то собрались играть в преферанс у Николая Павловича Смирнова-Сокольского. Пришли Александр Абрамович Менделевич и я. Но Коля был не в настроении…

— Послушайте, друзья! — сказал он. — Не могу спокойно существовать, когда мой давний администратор — Абрашка Поздняк — сидит в кутузке! Я сейчас иду к своему знакомому — следователю НКВД на Кузнецкий — хлопотать за Абрашку: вам — евреям — этого делать не следует, а мне — русскому — можно и нужно. Иначе что мы за товарищи? Но прошу вас не уходить до моего возвращения!

Мы пообещали. Сидим разговариваем… Попили чаю. Прошло больше часа, и мы стали волноваться уже не за Абрашку, а за Николая Павловича.

Наконец Смирнов-Сокольский вернулся — бледный как смерть.

— Что случилось, Коля?! — набросились мы на него. — Почему так долго?!

— Долго — потому что у следователя шло совещание. Когда он вернулся и пригласил меня в кабинет, на его столе лежал пухлый том «Дела Поздняка». И вот этот милый человек говорит мне, указывая на «Дело»:

— Дорогой Николай Павлович! Вы уважаемый и известный артист. Я прошу вас забыть, что когда-то вы работали вместе с Поздняком! Вам — он незнаком и вы его никогда не видели! Вы знаете, в чем он обвиняется? В полной дискредитации нашего вождя — товарища Сталина!

Наступило тягостное молчание. Вдруг тишину нарушил ироничный вопрос Менделевича:

— Что же это за говно — наш вождь, если его может дискредитировать Абрашка Поздняк?..

Уже после XX съезда, в шестидесятых годах, я вновь побывал в Одессе. И, как всегда, зашел к Березиным.

Обедаем… Вдруг входят сестра и младший брат Ефима — Семен, страшно разгневанные. Только что сообщили из Москвы: тело Сталина вынесли из Мавзолея.

— Как?! Такого великого человека?! Они там с ума сошли!!! — негодовали молодые.

— Ша! — стукнул кулаком по столу отец Березин. — Что всполошились?! Ведь это Мавзолей, а не общежитие!!!

Я был дружен с Фаиной Георгиевной Раневской. Однажды она позвонила и сказала:

— У меня — прибавление семейства!

— Что, приехал кто-нибудь из родных? — поинтересовался я.

— Нет. Я завела собаку.

— Какой породы? Как назвала?

— Порода — неизвестна. Назвала — Мальчик.

— Несколько странное имя для собаки…

— Н-надо же, чтобы в доме был хоть один мужчина!.. — ответила великая актриса.

Последние годы Раневская часто болела. Я воспользовался телефоном, чтобы справиться о ее самочувствии.

— Понимаешь, оказывается, у меня камни в почках… Написал бы ты, любимый, для меня пьесу «Дама с каменьями!»

Поскольку я был членом Президиума Центрального Дома работников искусств, то довольно часто — на совещаниях — встречался не только с актерами, режиссерами, но и с архитекторами, с художниками. В моем кабинете висят шаржи на меня и Кукрыниксов, и Бори Ефимова, работы Верейского, портрет кисти моего близкого друга — Сережи Лучишкина. (К слову сказать, на портрете я запечатлен раскладывающим пасьянс.) Сергей Алексеевич на своей персональной выставке хотел повесить и эту работу, но тогдашний министр культуры — Екатерина Алексеевна Фурцева — не разрешила: «Как?! Советский писатель играет в карты?!»

Лучишкин не сумел ей втолковать, что игра в карты и пасьянс вещи совершенно разные…

У меня ощущение, что с Колей Жуковым, дорогим мне человеком, мы пили чай в его мастерской на прошлой неделе… А минуло несколько десятилетий, как нет этой удивительной, неповторимой личности.

Николай Николаевич Жуков был художником. Не собираюсь делать анализ его творчества, ибо не являюсь специалистом — знатоком живописи…

Могу утверждать, что я не совсем уж полный «лопух» в этой области: за свою долгую жизнь мне неоднократно выпадало счастье посещать и Лувр, и Британский музей, а также хранилища картин Вены, Берлина. Ну и, конечно, все художественные музеи маленькой, но такой богатой в этой области Швейцарии. Кстати, последние лет шесть — вплоть до 1996 года — мы останавливались в… Музее современного швейцарского искусства, собиратель которого, господин Андрэ Л’Юилье отдавал в наше с Леной распоряжение весь третий этаж своего дома. Там во всех шестнадцати комнатах располагалась часть его богатейшей коллекции. Шестнадцать комнат на пятом этаже, где живут сами Л’Юилье — фактически тоже являются музеем: тут и работы знаменитого Жана Тэнгли; фотоколлажи Жеральда Минкова; прелестные фотографии, сделанные его женой; коллекция весов (пожалуй, всех времен и народов) и, конечно, сигары — от полутораметровой до самой маленькой (страсть самого Андрэ…).

Стало быть, кое-что видел. И — немало!..

Но с Рембрандтом и Рубенсом, Тицианом и Джорджоне, Франком Гальсом и другими великими — тамошними и нашими — лично знаком не был.

А вот Колю Жукова знал хорошо! Я был старше его на восемь лет. И любил всей душой, как только можно любить младшего брата. Это, конечно, если твой младший брат обладает теми душевными качествами, кои были присущи Николаю Жукову.

Любил я его за многое.

Во-первых, за его исключительную доброту и отзывчивость: не было случая, чтобы Коля не помог не только близкому человеку, но и любому, кто к нему за помощью обращался.

Любил его за открытость души, которой он никогда не кривил!

Любил за его творчество, ибо Николай Жуков писал не только красками, но главным образом своим огромным сердцем.

И в этом сердце художника — имевшем форму палитры — расположились широко все цвета, существующие в доброте и благородстве.

А какой это был муж и отец!

В моей архивной, где покоится все, что сделано за долгие годы литературного труда: десятки папок с моими — порой не сбывшимися — надеждами. Все это размещено под тремя висящими там великолепными работами Николая Жукова.

И от яркости этих картин в архивной становится светлее, потому что от них исходит неповторимое сердечное тепло моего друга, частицы его души, вселяющие в меня веру, любовь и надежду на будущее…

Когда, почти после полувекового перерыва, я приехал в Швейцарию, решил пройтись по местам своего детства в Лозанне. Зашел в писчебумажный магазин Пайо и попросил провести меня к директору.

Человек средних лет спросил: чем он может быть полезен?

— Пятьдесят лет тому назад я учился в Эколь Нувэль и приобретал нужное мне в вашем магазине. Тогда директором был почтенный господин…

— Это мой дед.

— Он ко мне тепло относился и всегда делал скидку.

— Чем могу служить вам я?

— Хочу выбрать полдюжины хороших мягких карандашей.

— Как вы сказали, месье: «выбрать»?

— Да. Я — писатель и работаю карандашом.

— А надолго ли месье у нас?

— Нет. Уезжаю через неделю.

— Тогда — ничего не получится! Вам не хватит времени.

— Почему?

— Потому что у нас больше шестидесяти тысяч карандашей различных марок и стран.

Я показал швейцарской писательнице Коринне Биль, когда она была у меня в гостях в Москве, басню Сергея Михалкова «Заяц во хмелю», присланную мне Сергеем на фронт с трогательной надписью: «Маршалу советской драматургии, солдату Иосифу Пруту — с братской любовью».

С той поры Коринна прозвала меня «генералом» и под этим «титулом» вывела в своих книгах о поездках в СССР.

Этот «чин» прилип ко мне настолько крепко, что и по сей день мои швейцарские друзья и люди из Швейцарии, Франции и даже Англии, мало мне знакомые, обращаются ко мне, употребляя такой титул.

Я действительно был приравнен к этому званию в последние годы войны Гражданской…

______

Ну вот, пожалуй, — хватит!

Однажды под одной статейкой я хотел подписаться: «Иосиф Прут, между прочим — драматург».

Но жена Лена сказала:

— Нет! Ты драматург не «между прочим»!