Великая Отечественная

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Великая Отечественная

Надо сказать, что конец тридцатых годов ознаменовался тем, что многие из нас — писателей и режиссеров — сделали все возможное, чтобы создать художественный мобилизационный фонд. Это были пьесы и кинофильмы, которые говорили о нашей вероятной схватке со все больше поднимавшим голову гитлеровским фашизмом.

Каждый по мере сил старался внести свой вклад в резерв обороны, чтобы в любую минуту, в случае начала военных действий, он мог бы быть использован для поддержки патриотического порыва советских людей.

На «Ленфильме» в 1938-м был поставлен фильм по моему сценарию «Эскадрилья № 5», предрекавший победу Советского Союза в грядущей войне с фашизмом. Именно поэтому в листовках, которые немцы разбрасывали над Москвой в 41—42-м годах, среди тех, кто должен был быть повешенным, когда немцы займут Москву, на букву «П» моя фамилия значилась первой. Впоследствии подобные угрозы появились еще дважды, но я надеюсь умереть своей смертью…

Совершенно естественно, темы фильмов и пьес не придумывались. Они базировались на документах, которые нам предоставляло военное ведомство. Мы знали, как действовали гитлеровцы, когда захватили Чехословакию, Австрию, Норвегию, Данию, Францию и представляли себе, вернее, начинали представлять, каков наш будущий противник.

Центральный Театр Красной Армии поставил мою пьесу «Артиллеристы». Спектакль кончался отправкой артиллерийского полка к месту начавшихся боевых действий.

Подлинные же военные события развернулись, как известно, в июне 1941 года. Каждый из нас, работников театра и кино, на следующий же день, после того как узнал о начале войны, явился в свою профессиональную организацию. Лично я пришел в Союз писателей и получил назначение в газету, которая отправила меня на фронт военным корреспондентом.

Конечно, надо было зайти и в военкомат. Мы пришли туда с известным кинодокументалистом Дзигой Вертовым.

Сотрудник, взяв карточку Вертова, обрадовался и сказал:

— Такие большие специалисты для нашей кавалерии очень нужны!

— A-а… при чем тут я? — спросил Вертов, который не умел ездить верхом.

Сотрудник ответил:

— Как при чем? — И протянул кинематографисту его учетную карточку. Вертов посмотрел на написанное, улыбнулся и показал мне.

В графе «специальность» вместо «кинорежиссер» значилось: «конный режиссер».

Застал я войну в самом разгаре и не в лучшую ее пору. Под неожиданным натиском внезапно напавшего противника наши армии с боями отступали. Шаг за шагом мы теряли территорию родной земли.

Это было очень тяжелое время, и каждый из нас — писателей — старался сделать все возможное, чтобы принести хоть малейшую пользу оборонявшейся Родине.

В первые же месяцы войны образовался штаб партизанского движения, ибо в тылу противника непокоренный советский народ уходил в леса. Мужчины, женщины, дети брались за оружие и в тылу противника вели борьбу, стремясь задержать его продвижение к Москве.

Возглавлял штаб партизанского движения Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко. Он, бывший секретарь ЦК партии Белоруссии, великолепно знал театр военных действий, ибо война проходила по родным, знакомым ему местам.

Пантелеймон Кондратьевич сразу наладил связь с теми народными силами, что действовали в тылу врага, и мне удалось дважды побывать в партизанских отрядах, которые формировались для переброски в тыл противника.

Все виденное лично, рассказы партизан, ночные беседы с ними дали мне возможность написать сначала пьесу, а затем и сценарий «Секретарь райкома», который был поставлен режиссером Иваном Александровичем Пырьевым на Центральной студии в Алма-Ата.

Этот первый фильм, рассказавший о нашей схватке со страшным противником, до сих пор не сходит с экрана.

В довоенное время и в пору войны, как я уже упоминал, режиссерам не разрешалось писать сценарии. В данном же конкретном случае до сценария мною уже была написана пьеса «Секретарь райкома». Поэтому, когда Пырьев, с которым давно сложились дружба и близкие отношения, предложил «вместе писать сценарий», — то получил от меня в ответ весьма выразительный и не требующий комментариев жест.

Как выяснилось, ему были нужны деньги…

— Так бы сразу и сказал! — рассмеялся я. И конечно же нашел возможность помочь ему другим способом.

Начались съемки, а я снова отправился на фронт. О моем пребывании на местах боев расскажу особо. Хочу завершить «жанровый» портрет моего любимого дружка Ивана Пырьева — в связи с упомянутым обстоятельством.

Спустя довольно короткое время (по нынешним понятиям), кинокартина «Секретарь райкома» вышла на экран и вскоре получила Сталинскую премию.

Помню выражение неловкости и недоумения на лице моего соратника — начальника политотдела нашей дивизии полковника М. Гуськова, когда он передавал мне газету с опубликованным там постановлением о присуждении этих высоких премий. За фильм «Секретарь райкома» премии получили многие из членов съемочной группы, кроме… автора сценария.

Тогда еще сравнительно молодой, но не менее, чем сейчас — горячий, я попросил у Гуськова машину и помчался в штаб армии. Оттуда послал Пырьеву короткую телеграмму: «Что это значит?!»

Ответ не заставил себя ждать. Тоже телеграфом Иван сообщил: «Вспомни жест в Алма-Ата…»

Я упомянул об этом случае отнюдь не из желания рассказать о совершённой по отношению ко мне — Иосифу Пруту — «несправедливости», мне хочется, чтобы те, кто не знал Ивана Пырьева, ощутили живые черты его неуемного темперамента, незаурядного характера, которому Пырьев не изменял никогда. Более того, скажу, что не было у меня товарища вернее, преданнее Ивана. И если бы я, скажем, заболел во Владивостоке, то первым, чтобы оказать мне помощь, примчался бы Пырьев. Но, по-детски ранимый и обидчивый, обид он не прощал! Для пояснения этой мысли на минутку отвлекусь на воспоминание другого — не менее характерного — случая.

Как-то, уже после войны, собрались мы на преферанс. Должны были играть у Ивана… Четвертым ждали Михаила Папаву, но он так и не пришел. Мы все волновались: не заболел ли? Позвонили домой. Кто-то из домочадцев ответил, что хозяин ушел с женой в Консерваторию слушать музыку, исполняемую на деревянных инструментах.

Гневу Пырьева не было предела.

Вскоре у министра культуры Фурцевой состоялось совещание: решался вопрос о поездке в Индию для совместной постановки фильма «Хождение Афанасия Никитина за три моря». Сценаристом был назначен Папава, о чем Фурцева сообщила с трибуны собравшимся. Вдруг встал Пырьев и сказал:

— Я — возражаю!

— В чем причина? — удивилась Фурцева.

— Он — неверный человек! — громогласно и прилюдно объявил Пырьев.

Надо заметить, что подобное заявление в ту пору было равносильно обвинению в измене Родине.

Тут же решено было перепоручить сценарную работу драматургу Виноградской.

Естественно, о происшедшем узнал Папава. Он ворвался в кабинет Пырьева, который в то время возглавлял студию «Мосфильм», с криками:

— Бандит! Фашист!!! Как ты смел?!

Пырьев совершенно спокойно ответил:

— Можно изменить жене, можно что-то соврать… Но изменить товарищам, которые тебя ждали на преферанс, и променять их на деревянные духовые инструменты?! Такой человек может предать Родину!

В этом был весь Пырьев!..

После того как я поработал на фронте в качестве литератора, подошел естественный для военного времени момент мобилизации. Я был призван в армию и начал служить в качестве инструктора, вернее, сотрудника передвижного танкоремонтного завода. Это был завод на колесах, который ремонтировал танки, подбитые в бою, и давал им возможность вновь возвращаться в строй для того, чтобы продолжать участвовать в сражениях с противником.

Мне вменили в обязанность руководить группой тягачей, которые, несмотря на интенсивный огонь противника, вытаскивали поврежденные танки с поля боя и доставляли их на ремонтные базы.

Через три месяца меня назначили начальником Клуба 222-й Смоленской Краснознаменной стрелковой дивизии.

Это произошло после того, как генерал-майор Паша? — начальник политотдела 33-й армии, с которым я был знаком по мирному времени, узнал о моей работе в танковом передвижном ремонтном заводе. Он решил, что меня, как писателя, надо использовать по «культурной линии». Став начальником Клуба этой прославленной дивизии, входившей в состав армии, сформированной в Москве после разгрома немцев на подступах к нашей столице и ни разу, ни в одном бою, ни в одном сражении не отступавшей, я, как солдат этого героического соединения, вместе с ним дошел до Берлина.

Поясню, что представлял собой дивизионный Клуб: в момент боев все мы вливались в ряды 757-го стрелкового полка и вместе с ним выполняли боевые обязанности. Когда же дивизия уходила на переформирование либо, оставаясь на позициях, вела бои местного значения, в те минуты начинал действовать Клуб.

При Клубе имелись библиотечка и кинопередвижка, которая обслуживала воинские части дивизии. В наш небольшой коллектив входили: баянист Евгений Родыгин (сегодня известный композитор из Свердловска, песни которого поет вся страна), два певца. Один — опереточный баритон — Леонид Моложатов, другой — из самодеятельности — Павлик Кузяков. Был Гриша Марин — цыган по национальности — великолепный танцор. Была девушка-связистка. Она становилась партнершей Гриши во время танцев. Я выступал в роли ведущего этого коллектива. Своими концертами, которые всегда заканчивались киносеансом, мы обслуживали подразделения нашей дивизии.

Надо сказать, что в тылу нас не забывали. Точнее, не забывали меня: я дружил со многими выдающимися артистами, которые во время войны стали членами фронтовых бригад и делали все возможное, чтобы своим искусством поднимать дух воинских частей.

Регулярными посетителями они оказывались и в нашей 33-й армии.

Никогда не забуду появления на фронте Варвары Осиповны Массалитиновой, великой русской актрисы. Приехала она к нам осенью 1943 года. Была ужасающая распутица. И эту почтенную женщину солдаты пронесли до импровизированной эстрады на руках: чтобы ее ноги не прикоснулись к покрытой грязью земле.

И когда она выступала, каждый солдат видел в ней словно свою мать, мать-Родину, самого близкого человека.

Приезжали эстрадные актеры. Побывала у нас и Лидия Андреевна Русланова с ее чудесными песнями.

Мы сами тоже делали все возможное, чтобы своим нехитрым искусством скрашивать досуг наших бойцов.

Совершенно естественно, что в таком тяжелом деле, как война, все было сложно и трудно. Однако случались просветы, о которых хочется рассказать.

О войне уже говорено много. Но не стану утверждать, что сказано все. И это — предмет особый.

После Гражданской войны я был человеком штатским, ибо занимался только литературой и искусством. Когда же вновь соприкоснулся с войной, то попытался вынести из этого ужаса хотя бы какие-то крохи чего-то человеческого — того, что давало мне возможность держаться крепко и верить в победу.

Сначала я был солдатом — рядовым и по званию, и по должности. Поэтому одним из моих непосредственных начальников оказался старший сержант Богданов: великолепный строевик, веселый, храбрый человек. Но читал он плохо, не всегда разбирался в написанном, а читать ему приходилось немало. И как это ни парадоксально, Богданов, несмотря на свою малую грамотность, читать любил. Особенно адреса на письмах, которые он сам приносил во взвод. В этих случаях Богданов спускался в землянку, присаживался к свету и в полной тишине разбирал фамилию на первом конверте.

— Левидович есть? — громыхал он.

В ответ — молчание. Потому что Левидовича среди нас не было, и Богданов это отлично знал!..

— А может, Буров?

— Нету Бурова, товарищ старший сержант!

Тогда Богданов более внимательно вчитывался в написанное:

— Скорее всего, Исаев, а?

Снова — молчание. Его обычно нарушал я:

— Товарищ старший сержант, может, Прут?

Богданов молча пристально смотрел на конверт, затем переводил взгляд на меня и, неодобрительно покачивая головой, произносил:

— Ага, Прут. — После чего он вручал мне письмо. Дальше все продолжалось в том же духе с остальными.

Однажды я спросил у Богданова:

— Сколько лет вы учились, товарищ старший сержант?

— Четыре, — ответил он. — А что?

— Ну, для четырехлетнего образования вы не очень-то грамотный… — осмелился заметить я.

— А это потому, — усмехнулся Богданов, — что я два года учился в первом и два года во втором.

Я это рассказываю для того, чтобы вы поняли: были моменты какой-то разрядки, что ли…

Когда я уже стал начальником Клуба, прибавился еще один сотрудник — Виктор Шорников — и фотограф, который должен был обслуживать воинские части: снимать бойцов для партийных документов…

Так, при Клубе оказался фотограф по фамилии Кац. «Кац» по-немецки означает «кошка».

Как-то раз вызывает меня начальник политотдела дивизии полковник Гуськов и говорит:

— Что это у вас происходит, Иосиф Леонидович?! Вот этот ваш Кац, он что, трус?

Я отвечаю:

— Вы знаете: среди моих товарищей людей такого качества, извините, нет. Каждый из нас выполняет свой боевой долг, когда идет наступление. Я думаю, что вы не получали жалоб или сообщений, что кто-нибудь из нас свой воинский долг не выполнил?!

— Нет, нет! Я этого не говорю! — сказал Гуськов. — Но все-таки вы обратите внимание на Каца. Он отказался идти в семьсот сорок второй полк снимать ребят для партбилетов: в чем дело?!

Вернулся я к себе. Вызываю Каца, рассказываю, что полковник Гуськов сделал мне замечание и спросил: «Не трус ли ваш фотограф?»

Кац посмотрел на меня нехорошими глазами и ответил:

— Когда вы, товарищ начальник, в следующий раз пойдете в разведку, то возьмете меня с собой! Сделаем дело: вы — возвращайтесь, а я — дойду до Берлина, плюну Гитлеру в рожу и вернусь обратно! Но в семьсот сорок второй не пойду!

Спрашиваю:

— Почему?

— Там крисы.

— Подождите, Кац! С вашей фамилией и бояться крыс?!

И тут Кац произнес фразу, которую я запомнил навсегда.

Он сказал:

— Вы знаете, какой они там величины?! Знаете, какие они там есть?! — И, показав руками, уточнил: — Размером восемнадцать на двадцать четыре!!!

Такое мог изречь только фотограф!..

О двух забавных (если такое слово применимо к войне) историях рассказали на моем восьмидесятилетии в Центральном Доме работников искусств в Москве мои однополчане Михаил Савельевич Рутэс, бывший заведующий отделом Музея Революции, и особист Сэм Вениаминович Цихоцкий.

Все это происходило в последний год войны, когда мы часто попадали в «слоеный пирог»: не знали, где наши, а где — немцы.

Мне нужно было добраться до соседней части, договориться о проведении концерта. Со мной поехал Сэм Вениаминович Цихоцкий, у которого там были дела, и попросился с нами майор. Ему нужно было в той части вручать партбилеты солдатам, принятым в ВКП (б).

Едем лесной дорогой. Вдруг водитель говорит:

— Иосиф Леонидович, не заплутались ли мы? Что-то не видно на колее следов от других машин…

Выскакиваем на полянку. Впереди речушка, и по обе ее стороны — немцы наводят переправу. Нас отделяет от них каких-нибудь пятьдесят метров…

— Я буду стрелять! Живым не сдамся! — прошептал майор.

Что меня осенило? Думаю, Бог!

— Делайте, как я: выходите из машины и собирайте цветочки — вы, мойор, и вы, Сэм Вениаминович! А ты — разворачивай машину в обратном направлении!

— Вы с ума сошли! Я — побегу! — занервничал майор.

— А я вас — пристрелю! — совершенно серьезно сказал я, вылезая из машины.

Цихоцкий молча следовал за мной и повторял все мои движения, то есть — собирал цветы…

Немцы прекратили работу и с удивлением смотрели в нашу сторону.

Тем временем водитель развернул машину. Майор в нее вскочил. Сели в машину и мы с Цихоцким. Я на прощание помахал немцам букетиком, и мы уехали.

Наверняка фашисты приняли нас за власовцев: кому пришло бы в голову, что это советские рвут у них под носом цветы? Действительно, странное занятие…

В тот же день меня вызывает к себе начальник Особого отдела — Виктор Михайлович Жданов и показывает «телегу», которую на меня «накатал» майор, обвиняя в том, что я хотел его застрелить.

— Что за история, Иосиф Леонидович? — спросил Жданов.

Я рассказал, добавив:

— Если бы он побежал или выстрелил в немцев, я б его действительно пристрелил!

— И правильно бы сделали! Так ему, дураку, и надо бы!

О другой истории напомнил Михаил Савельевич Рутэс.

Мы были уже в Германии. Наши войска продвигались вперед. Но временами наталкивались на сопротивляющихся немцев. Так было и в тот раз.

Довольно большая группа засела в доте, мешая нашим частям следовать по дороге.

Договорившись с командующим, я взял белый лоскут и пошел «парламентарием». Подойдя к доту, я стал говорить в рупор (естественно, на немецком):

— Война вами проиграна. Какой смысл умирать? Отсидите в плену и вернетесь к своим семьям! Я обращаюсь к вам — солдаты, которые не по своей воле оказались на нашей земле!..

— Мы все умрем, но будем драться до последнего патрона! — раздалось из бункера.

— Как я понимаю, господин офицер, вероятно СС, решил за всех вас, господа солдаты. Но я — лично — обещаю вам жизнь и, главное, — мыло! Ведь вы все наверняка завшивели и давно не мылись…

Этот аргумент оказался решающим: двери дота отворились. Бросая оружие, оттуда стали выходить люди. Последним, связанным, вели офицера-эсэсовца.

Колонна составляла, не помню уж сколько, но — много человек.

Рутэс рассказал, что, завидя такое количество немцев, они приготовились к бою.

Но кто-то крикнул:

— Там Прут! Это он их ведет!

Подойдя ближе и помахав белым платком — уже нашим — я закричал:

— Не стреляйте! Это — мои немцы! Я веду их в баню. А оружие сложено у бункера. Дорога — свободна.

С нескрываемым волнением я сам слушал эти рассказы однополчан в свои восемьдесят лет…

Часто вспоминаю другой курьезный случай на фронте: я возвращался из очередной дальней командировки. Добираться приходилось на попутных машинах.

Решил заночевать в одной формировавшейся артиллерийской бригаде. Было это после тяжелых боев на Смоленщине.

Днем — в огромном сарае — показывали фильм «Два бойца». Картина имела шумный успех, и я после просмотра с гордостью сказал солдатам, что песню «Темная ночь» сочинил мой товарищ — поэт Владимир Агатов, а музыку к ней написал тоже мой товарищ — Никита Богословский. Это услышал старшина батареи. Он не знал, кто я, отозвал меня в сторону, приказал повторить сказанное, после чего объявил решение:

— Такие люди, солдат, не могут тебе быть товарищами! Тебе товарищи — волки в брынском лесу. И, чтоб ты не врал да не смущал моих рядовых, будет тебе три наряда вне очереди!

Я, конечно, отстоял эти три наряда у объекта… Что такое «объект»? В данном случае им оказался никому не нужный стог сена. Однако я очень хорошо уяснил одно: при таком старшине не следует особенно умничать. Поэтому, когда в тот же вечер снова пришла кинопередвижка, я решил о фильме уже не высказываться.

Появились первые надписи: «“Секретарь райкома”. Сценарий И. Прута»…

Старшина, обернувшись ко мне, громко спросил:

— Ну что ж ты, Прут, молчишь? Может, скажешь, что это ты написал?! Что это твоя работа?!

Я подумал и разумно ответил:

— Нет, товарищ старшина! Этот сценарий сочинил не я! Вероятно, однофамилец…

Таких историй можно рассказать много, но, чтобы не получилось впечатления, что война была сплошным поводом к юмору, хочу вспомнить и более тяжелые случаи…

Форсируя Березину, мы попали в «слоеный пирог». Как я уже писал, «слоеным пирогом» фронтовики называли ситуацию, когда сам не знаешь: ты в тылу у противника или он орудует позади тебя. Подобное случалось в разгар ночных боев. Бывали моменты, когда мы двигались чуть ли не в одной линии с отступающими гитлеровцами…

В трудном прибрежном бою у Березины мы потеряли великолепного парня Виктора Шорникова. Похоронили нашего дорогого товарища глубоко в земле, несмотря на то, что кругом рвались снаряды и был ад. Мы оставили дощечку с надписью, чтобы отметить это место, а после окончания войны установить памятник соратнику, отдавшему жизнь за Родину. В моем коллективе это была единственная потеря. Всех остальных я привел домой живыми.

Но, как я впоследствии ни искал, найти место захоронения Шорникова так и не смог: видимо, могильный холмик был сровнен с землей, дощечка с фамилией и датой смерти исчезла.

Когда мы форсировали Вислу и по наведенному мосту вошли в Варшаву, ко мне бросился мальчик с вопросом:

— Как ваша фамилия?!

Я спросил:

— Зачем она тебе?

Он говорит:

— Я хочу ее взять!

— Но у меня фамилия не польская. Моя фамилия: ПРУТ.

А парнишка кричит:

— То — ничего! Я буду — Пруто?вский!

Таким образом у меня в Польше появился названый сын.

Однажды на фронте мой командир дивизии спросил у начальника нашего политотдела: как он объясняет, что начклуба — Прут — довольно часто бывает с разведкой в тылу у противника и всегда возвращается оттуда без всяких происшествий?

Начальник политотдела попытался объяснить:

— Во-первых, это всегда происходит ночью. Во-вторых, всегда в лесу…

— Я вас спрашиваю, почему он возвращается живым?!

— Докладываю: Прут хорошо знает немецкий язык.

— Так что: он с фашистами вступает в переговоры?!

— Никак нет! Но, чтобы войти в лес, обычно ищут тропинку. Вот в самом ее начале Прут вешает табличку, которую всегда носит с собой.

— И что это за «магическая» табличка?

— На ней хорошим немецким языком, крупными буквами написано: «Айнтрит ферботен!» — что означает: «Вход воспрещен!» Наши противники — народ дисциплинированный: раз «вход воспрещен», то в этот лес нечего соваться!

Ночь. Мы в тылу у противника. Подкрадываемся к тропинке. С ее другой стороны — шагах в десяти — расположилась группа эсэсовцев.

Собираемся в обратный путь. Как вдруг я увидел при внезапном свете луны, что на дороге лежит человек. Тот заметил меня и прошептал:

— Вы… Иосиф Прут! Неужели оставите меня здесь?!

И я, совершенно автоматически, поднялся во весь рост, подошел к нему и почти под носом у немцев вытащил к своим. Это был наш солдат, оставшийся здесь после боя с ранением в живот. Фамилия его — Флярковский. Он нашел меня после войны, и мы выпили за Победу и за его спасение[7].

Как-то вызвал меня к себе командир 222-й дивизии и сообщил «по секрету», что завтра предстоит встреча с командиром чехословацкого корпуса — генералом Людвигом Сво?бодой.

— Прошу, Иосиф Леонидович, чтобы об этом никто не знал! Но, пожалуйста, организуйте приличную закуску: я знаю, что у вас кое-что найдется!.. И обеспечьте охрану!

Я прибыл к месту встречи за час до назначенного свидания этих двух командиров. При помощи моих подчиненных накрыл стол. Охрану расставил по местам.

Вскоре прибыл наш командир, а за ним и чешский генерал со своим адъютантом.

Через пять минут после прибытия гостя из домика вышел бледный адъютант и прошептал:

— Беда! Исчез плащ моего генерала!..

Я нашел в себе силы, чтобы спокойно сказать:

— Возвращайтесь к нему, а я все выясню.

Когда дверь за чешским офицером закрылась, я собрал своих подчиненных. Приказал этим десятерым солдатам построиться в шеренгу и рассчитаться на «первый-второй». Когда они это сделали, я приказал первым номерам выйти на шаг вперед. И прошептал, вынимая пистолет:

— У меня в этой штуке — шесть пуль. Первыми пятью я расстреляю вас, а шестую — пущу себе в лоб! От позора! На встречу с нашим командиром прибыл союзник, а вы, сволочи, украли его плащ?! Считаю до трех!

— Не надо, товарищ начальник! — сказал Евгений Родыгин (как я уже упоминал — впоследствии известный композитор). — Прошу вас отвернуться. Через минуту все будет в порядке!

Я выполнил его просьбу. В уме просчитал до шестидесяти. Спросил:

— Ну что?!

Родыгин ответил:

— Все готово.

Я обернулся и увидел висящий на двери плащ. Тогда я вошел в дом, показал чешскому капитану, что плащ на месте.

— Его, наверное, перевесили! — объяснил я.

Встреча закончилась. Тепло попрощавшись, гости уехали. Отбыл и наш командир.

Мы тоже собрались в путь. Я спросил у солдат:

— Как вам в голову пришло позволить себе подобное?!

Евгений Родыгин объяснил:

— Мы думали, что привезли на допрос немецкого генерала, что это — фриц!

С Людвигом Свободой мне довелось встретиться еще дважды уже после войны. Когда он приехал в СССР, его пригласили в Тулу. Председатель тамошнего горсовета, бывший в одно время со Свободой в Москве, хотел показать высокому гостю знаменитый Тульский оружейный завод. После осмотра состоялся скромный ужин.

Хозяин представил гостю собравшихся:

— Здесь — самые знатные люди нашего города: вот — начальник почтового ящика триста сорок семь дробь семнадцать; это — начальник почтового ящика семьсот восемьдесят два дробь тридцать один; рядом с вами — начальник почтового ящика четыреста девять дробь пятьдесят три…

Когда он закончил, Свобода не удержался и сказал:

— Мне очень приятно, но я не вижу здесь главного человека…

— Кого вы имеете в виду? — заволновался хозяин приема.

— Поскольку здесь все «почтовые ящики», почему среди них нет — начальника тульского почтамта?..

В послевоенные годы я был членом различных Советско… иностранных обществ: Советско-швейцарского; Советско-польского; Советско-чехословацкого.

Регулярно (когда это стало возможным) посещал курорт Карловы Вары и довольно часто бывал в Праге.

Как-то поздно вечером я гулял с генералом Свободой по Вацлавской площади. На скамейке сидели пьяные молодые парни. И когда мы проходили мимо них, они что-то не очень красивое высказали в наш адрес…

Свобода тихо сказал мне:

— Вот эти в фашистов стрелять уже не будут. Они — скорее — выстрелят в нас…

Было это в последний год войны.

Еще в конце лета войска нашего фронта, пройдя с боями пол-Польши, подошли к Висле и перескочили через эту водную преграду. Значит, образовался так называемый по-ученому — плацдарм. Звучит шикарно, а это всего-навсего — небольшой кусок земли по ту сторону реки, и на этом клочке сосредоточился весь наш полк с его техникой, в общем — все наши солдаты.

Итак, встали мы на этом плацдарме до поры до времени в железную оборону, окопались по всем правилам военного искусства, вырыли себе землянки и ждем приказа…

Кончилось лето, за ним — осень… Выпал снег. Редкий по этому краю холод сковал реку. В общем, живем, чувствуем себя как дома… А приказа идти вперед, чтобы добить гитлеровцев в их логове, нет и нет: не дошла до нас, очевидно, очередь в Ставке Верховного Командования.

Когда солдат долго задерживается на одном месте, возникает армейская художественная самодеятельность… Вот и у нас она тоже бурно расцвела, поскольку обстановка не позволяла привезти в полк артистов или кинопередвижку.

Во главе дивизионного Клуба, этой культурной боевой единицы, стоял — по совместительству — один «дед» (сорока с небольшим лет) из писателей, то есть я.

Был сей «дед» человеком отчаянным: проводил намеченные и утвержденные политотделом мероприятия, не считаясь ни с артналетами, ни с боями местного значения, ни со сложностью связи на данной — малопересеченной — местности.

По распоряжению начальства «деду», то есть мне, пришлось (не умея плавать) форсировать весьма протяженный водный рубеж, чтобы «обследовать состояние музыкального имущества» в частях.

Между нами говоря, этот начальник (уже Герой Советского Союза) фактически перепоручил мне — свою разведывательную работу, что я впоследствии не преминул ему высказать… За это вместо звания Героя СССР, с которым меня уже поздравляли однополчане, получил медаль «За боевые заслуги». Памятуя наставление Иосифа Сталина в 20-е годы, что не надо обижаться, если тебя не «включат в список награжденных», я вполне спокойно пережил и это, конечно не упустив случая назвать своего начальника трусом!..

Короче, вечером — под Новый год — на «плацдарме» решено было развлечь солдат и устроить комическое «обозрение» своими силами. Роль солдата «Фрица» поручили одному младшему сержанту — Михаилу Копнеру. Сам он был из евреев, но старшина его называл «Мишка Окопный» — просто и ясно.

Вы спросите: почему ему досталась роль Фрица? Объясняю: соседями их колхоза до войны были немецкие колонисты. И Мишка с детства слышал их язык. Поэтому в обозрении он должен был петь немецкую песенку. Ее начальные слова: «Ду, майн либер Аугустин!» (Ты, мой милый Августин!»).

Роста Мишка был ужасно незначительного, ну, просто от горшка — два вершка! В окопе, когда он стоял и даже поднимал руку, противнику его совершенно не было видно. А сердцем малорослый солдат навеки привязался к Марусе — нашей «почтово-телеграфной голубке» — девушке огромного роста и могучего телосложения. Когда они стояли рядом, так просто жутко было смотреть: не дай Бог, Маруся неловко повернется — все, конец, раздавит Мишку, как галчонка! А любила эта мощная и красивая девица своего героя больше жизни. За их свидания, даже в положенное на отдых время, всем — вплоть до командира нашего полка — влетало от дивизионного начальства… Но для любви не было никаких преград. И несмотря на заявления инструктора политотдела, что «во время боевых операций — нет места сантиментам», — любовь Маруси и Миши сияла, как ордена на славном знамени нашей дивизии.

Итак, наступило тридцать первое число. В два часа дня приполз на передовую сапер и сообщил Мишке, что ему «с родины» прибыла посылка. Это велела передать Маруся.

Комроты отпустил Мишу, напомнив, что ему выходить на сцену ровно в шесть часов, то есть, в восемнадцать ноль-ноль.

Мишка козырнул и пошел.

До почты было километра четыре, помещалась она у самой реки. Мишка добрался за час и, не стесняясь двух легкораненых, помогавших Марусе в разборке и доставке писем, расцеловался со своей любимой.

Посылка оказалась зашитым в мешок фанерным ящиком. Когда он был освобожден от внешней матерчатой оболочки, в нем оказалось все, что могла собрать мать за год недоеданий и лишений. Похожая на подковку, твердая, как подметка, армянская колбаса «суджук», домашний сыр, печеные крутые яйца, коробка американской тушенки, копченая вобла, залитая сургучом глиняная фляга, полная тутовой водки, а сверху всего этого великолепия — шесть конфет в разноцветных бумажках и плитка довоенного шоколада «Золотой ярлык».

Мишка хотел было заплакать, но удержался. Заплакала как раз Маруся, когда Мишка сказал, что оставляет мамину посылку ей, своей зазнобе. Девушка наотрез отказалась.

— Неси домой! — бормотала она. — У тебя там товарищи. Неси домой, Михаильчик!

— Нет! Это тебе, Марусенька.

Торг шел почти час. Наконец приняли мудрое решение: сладкое — Марусе, остальное Мишка уносил в роту. Прощались долго, поздравляя друг друга с наступающим. Маруся все заставляла Мишку съесть на дорогу конфетку, а он незаметно опустил в сумку Маруси кусок колбасы. Девушка хотела засунуть ящик снова в мешок, но Миша только махнул рукой и вышел.

Стало уже темнеть. С Вислы тяжелым одеялом полз густой туман… Он обогнал Мишку и пошел в наступление на немецкие окопы…

Солдат двигался сравнительно медленно. Ходу несколько мешал ящик под мышкой. Всякие думы лезли в голову: родная деревня, а в ней — родная мама, семья… Но не забыть бы слова песенки: «Ду, майн либер Аугустин!..» Вот же не повезло ему с концертом! Мишка мечтал спеть сегодня какую-нибудь красивую песню, а если она понравится, исполнить на «бис» всем известную. Он даже переделал для этого слова «на себя». Они прозвучали бы так:

Я ж одессит, Мишка!

А это значит,

Что не страшны мине ни горе, ни беда!

Я ведь солдат, Мишка,

Солдат не плачет…

А теперь придется на концерте бубнить — немецкую! И, громко напевая: «Ду, майн либер Аугустин, Аугустин, Аугустин!..», Мишка сбился с пути: кругом туман. Он метнулся — вправо, затем — влево. Наткнулся на стог сена, покрытый снегом… Четыре руки схватили солдата, одна зажала рот. Удар по затылку оглушит Мишку, судорожно прижимающего к себе мамину новогоднюю посылку.

Когда с его глаз сдернули повязку, а изо рта вытащили кляп, Мишка увидел, что стоит он, поддерживаемый двумя немецкими разведчиками, в каком-то блиндаже.

На стенах висели карты, помещение освещалось электричеством, накаты были пригнаны аккуратно: работа — добротная, солидная… Это первое, что отметил Мишка.

Перед ним за столом сидел белобрысый офицер. На петличках Мишка увидел две стрелки…

«Плохо! — подумал солдат. — Горю ярким пламенем: это — эсэсовец!»

Белобрысый начал сразу на довольно чистом русском языке:

— Номер дивизии! Номер полка! Номер батальона! Номер роты! Номер взвода! Воинская специальность! Фамилия, имя, отчество, год рождения!

Белобрысый говорил не спеша, а у Мишки молнией пронеслось в мозгу следующее: «Влип! Что делать? Если рассказать, ответить на его вопросы, значит — стать изменником Родины! Никогда! Ни за что! А если я ему совру, обману? Тогда — плен, лагерь, пытки, муки, смерть! А может, послать их?.. Тогда истерзают сразу полностью, а потом — выведут на мороз, разденут и будут голого обливать, пока я не превращусь в ледяной монумент! Но так хоть Маруся будет мною гордиться. Все! Принимаю решение: ни черта я им не скажу. Пусть делают, что хотят, пусть хоть изжарят живьем!»

А жить-то Мишке хотелось, ох, как хотелось!..

— Слышал мои вопросы? Или мне повторить? Кто по специальности? — офицер войск СС угрожающе потянулся к лежащему на столе пистолету.

И Мишку вдруг осенило. Он гаркнул, перебивая белобрысого:

— Никаких фамилий! Никаких номеров! Где тут ваш… самый главный?!

Белобрысый опешил и невольно посмотрел в угол. Мишка увидел там седого человека. На ногах его были лакированные сапоги. Белобрысый сказал ему что-то. Из угла донесся ответ. Белобрысый кивнул на сидящего в углу генерала (Мишка уже рассмотрел его погоны) и проскрипел:

— Вот… он!

Мишка вытянулся во весь свой небольшой рост, руки — по швам и — на одном дыхании — отбарабанил:

— Господин генерал! Командир моей, стоящей перед вами непросыхаемой от болот Краснознаменной стрелковой дивизии послал меня к вам для вручения новогоднего подарка. Кушайте на здоровье. Сегодня такой праздник, что беспокоить вас не будем. Желает вам мой командир живым добраться до дома, поскольку осталось до него уже совсем немного… Извините, конечно, что так получилось, но мы вас к себе не просили, а что поперли с нашей земли — ваша вина. Получайте, господин генерал, посылку, а расписки — не надо!

Белобрысый быстро переводил, генерал внимательно слушал.

Мишка положил на стол свой фанерный ящик, подбросил вывернутую ладонь к ушанке, щелкнул каблуками и отчеканил:

— Разрешите идти?

— Найн! — хрипло донеслось из угла.

— Нет! — механически перевел белобрысый. И генерал отдал какое-то короткое распоряжение. Адъютант метнулся к двери.

Мишка понял: «Вот сейчас она начнется, моя резня!!!»

Прошла минута, вторая, пятая. Они показались Мишке вечностью.

Адъютант вернулся. Он держал в руках большую картонную коробку, перевязанную крепким шпагатом. Всего несколько слов сказал генерал. Их, пожав плечами, перевел белобрысый:

— Передайте и мой привет вашему командиру — полковнику Савчуку… А настоящая война только начинается. И вы еще узнаете силу нашего оружия. Идите.

Он кивнул Мишке на коробку. Тот взял ее, затем — по всем правилам — повернулся «кругом» и, печатая шаг, вышел из блиндажа.

— Эй, Копнер! — окликнул Михаила ротный.

— Я вас слушаю, товарищ старший лейтенант!

— Где это тебя так долго черти мотали?

— Плутал в тумане, едва добрался! — И Мишка пошел дальше.

— Ну что, толковое что-нибудь прислали? — забросали его вопросами солдаты.

— Да нет, ребята. Пустяки — домашнее! После концерта закусим!

Обозрение прошло с успехом. «Ду, майн либер Аугустин» Мишка пел великолепно. Уже поздним вечером мы приступили к новогоднему ужину. Получили по сто граммов «своей законной», закусывали португальскими сардинами, немецкими мясными консервами, итальянским сыром. Ели и удивлялись: до чего же много трофейных продуктов имеется в нашем тылу! Благодарили Мишкину маму и выпили за ее здоровье — по самой маленькой — французского коньяка.

На следующий день Михаил Копнер доложил о своих похождениях командованию, а потом рассказал мне. М-м-да! Чего только не случается под Новый год!

1945-й. Мы уже в Германии. Темная ночь. Ситуация неясная: снова — «слоеный пирог». Опять непонятно, кто у кого в тылу: мы — у фрицев или они — у нас.

Я попросил осветить карту карманным фонариком, чтобы выяснить, где мы примерно находимся, и не поверил своим глазам: рядом было местечко Герберсдорф, на кладбище которого похоронен мой отец! Я побледнел, с трудом перевел дыхание. Это заметили мои солдаты. И Лёня Моложатов сказал:

— Что с вами, товарищ начальник?! На вас лица нет!

Я взволнованно объяснил:

— На кладбище этого местечка — могила моего отца!

— Тогда мы пойдем туда: поклониться!

— Да вы что?! — прошептал я. — Сума сошли?! Так рисковать?!

Но Глеб Жарков меня успокоил:

— Все будет в порядке, товарищ начальник!

Он говорил по-немецки превосходно! Тут же надел шинель и головной убор эсэсовского офицера и исчез в темноте.

Я не успел даже остановить его. Стали ждать. Не прошло получаса, как Глеб вернулся и сообщил:

— Кладбище — рядом. Можем туда идти.

И мы пошли.

Домик кладбищенского сторожа не был освещен. Глеб решительно постучал в дверь.

Вышел полуодетый пожилой мужчина.

— Кладбищенские книги! — приказал по-немецки Жарков.

— За какой год, господин лейтенант? — спросил сторож.

— За тысяча девятьсот первый.

Через минуту книга была вручена. Глеб открыл ее. И нашел страницу 30 января. Там была запись: «Леонид Прут».

Дрожа от страха, сторож повел нас по кладбищу.

И мы подошли к могиле моего отца. Она была в абсолютном порядке. Были видны места для будущих цветов. Я не сдержался и сказал по-немецки:

— Благодарю вас!

Сторож ответил:

— Это не нужно, сударь. Ведь за могилу уплачено до две тысячи первого года.

Глеб все-таки предупредил старика:

— Мы скоро вернемся, чтобы проверить ее состояние.

— Совершенно необязательно. Раз уплачено, будьте спокойны!.. — Но меня он предупредил: — После две тысячи первого года вам надо приехать, чтобы платить дальше.

Я уверил его, что буду обязательно… И мы ушли в ночь.

Через несколько лет после окончания войны я побывал на могиле отца: она находилась в полном порядке: клумба была полна цветов.

Когда подошли к Одеру и уже оставались считанные километры — не более 70 — до Берлина, нам пришлось долго, с большими трудностями вести бои за преодоление водной преграды…

Как-то на холмике возле опушки леса я присел у дерева. Поднял глаза и увидел: к стволу была прибита табличка, которую никогда не забуду! Там говорилось, что под ветвями этого дуба в 1797 году тайный советник Людвиг фон Тик написал свою бессмертную сказку «Кот в сапогах».

Освобождение Берлина от гитлеровцев ознаменовалось для меня контузией. В берлинском метро, затопленном по приказу Гитлера, советские солдаты пытались спасти мирных жителей, указывая им путь к выходу, где вода еще не покрывала человеческий рост. Там — в упор — в меня выстрелил немецкий офицер. Спасла — металлическая пуленепробиваемая пластинка, одна из тех двух, что вложила в карманы моей гимнастерки Любовь Петровна Орлова, провожая меня на фронт.

Напомню, что я продружил с этой женщиной всю жизнь, так и не перейдя на «ты»…

До войны мы жили в дачном поселке Внуково под Москвой. Участок Александрова и Орловой был через один от нашего.

В первые же дни развязанной гитлеровцами войны ходили слухи о парашютистах-диверсантах. Все мужское население писательского поселка быстро организовало отряды самообороны. Регулярно, каждую ночь — по очереди — мы выходили на дежурство.

Располагался наш маленький «отряд» у местного батюшки: дом стоял на краю поселка и оттуда был хороший обзор.

В мое дежурство прибегает местная девчурка и взволнованно говорит:

— На участке Александрова — парашютист!

Мы с напарником (не помню уж с кем) выбегаем из дома. Тихо крадемся к моему участку. Залегаем на пригорке, приготовив оружие. Я (по счастью) захватил и бинокль — подарок черноморцев… Смотрю: «альпийский стрелок»! В плаще и шляпе с пером.

— Иосиф Леонидович, я стрельну?! — говорит мой сосед.

— Подождите, у меня все-таки больше опыта! — целюсь в голову… Вдруг эта голова поворачивается, и я вижу профиль Орловой!.. Похолодело все внутри… — Не стреляйте! Это — Любовь Петровна!!!

Мы прибегаем к Александровым.

— Люба?! Что вы здесь делаете?! — кричу я.

— Гуляю. Между прочим, Онечка, я ведь на своем участке!..

— Господи, спасибо, что уберег!!! Я ведь вас сейчас мог убить, дорогая вы моя подруга!!!

Некоторое время спустя, когда я уже мобилизовался, как военный корреспондент, Люба меня повезла на авиационный завод. Там были приготовлены отлитые из специальной пуленепробиваемой стали две пластинки. Орлова вложила их в карманы моей гимнастерки. К той, что была в левом кармане — плотно приклеена фотография актрисы.

— Отклейте в День Победы! Я там кое-что написала!

Короче, благословение этой очаровательной женщины спасло мне жизнь: пуля угодила в пластинку, прогнула ее, но не пробила, и на память осталась гематома.

Как-то — уже в первый год войны — я приехал в Баку. Там для «Боевого киносборника» снималась моя новелла «Одна семья». Ставил Григорий Александров. Главную роль играла Любовь Петровна.

Забавным же был такой эпизод: Орлова, Александров и я приглашены персидским консулом на встречу с молодой женщиной, приехавшей из Персии в Баку. Она была очень красивой и приближенной непосредственно к шаху. Женщина немного говорила по-русски.

Любовь Петровна, желая сделать гостье приятное, сказала:

— Наверное, в Тегеране вы пользуетесь большим успехом?

— Нет, — прозвучал ответ. — У нас там мужчины любят женщин, у которых большой жопф, а у меня — маленький…

Здесь я позволю себе небольшое отступление и вновь вернусь к моей семье.

У деда Аптекмана, как я уже писал, кроме моей мамы — Флоры и тети Нюси было еще два сына: Осип и Лазарь. Уменьшительное — Ланя. Этот Лазарь Леонтьевич был женат на красавице женщине Ривочке, урожденной Эрберг. Внешне Рива была абсолютно похожа на донскую казачку: голубоглазая, светловолосая, со вздернутым носиком. В ней не было ничего, что позволило бы поверить в ее нерусскую национальность и недонскую породу.

Родили Ланя с Ривой дочку Оленьку, мою двоюродную сестричку А Оленька, достигнув двадцатилетнего возраста, вышла замуж. В это время грянула война. И немцы заняли Ростов. Дядя Ланя с семьей эвакуировался и, когда наши отбили Ростов, вернулся. Но пришлось ему бежать оттуда во второй раз…

Нагрузив с соседями вещи на подводу, дядя с семьей, которая состояла из его жены — моей тети Ривы — и уже беременной дочки Оленьки (где в это время находился ее муж — не знаю: то ли на фронте, то ли был эвакуирован с заводом), двинулись переправляться через Дон. Дядя шел впереди, держа свою беременную дочь под руку, а замыкала шествие, идя с другими женщинами, тетя Рива.

Снаряд разорвался посредине Дона, разбив переправу. Дядя с Олей и двумя чемоданами оказался по одну сторону реки, а тетя Рива — по другую…

1942 год. В один из моих приездов с фронта я — в Баку. Не помню, на какой прием, то ли в Бакинский горсовет, то ли к персидскому генеральному консулу, шли мы с Любовью Петровной. Вдруг я увидел сидящих на земле нищих: старика, рядом с ним — молодую женщину, державшую на руках что-то похожее на живое создание.

Я подошел ближе: не знаю, что меня потянуло к ним, очевидно, желание подать милостыню. И увидел, что это мой дядя Ланя и моя двоюродная сестричка Оля, а на руках у нее — ребенок, которого она родила то ли на крыше, то ли на открытой платформе вагона: мой племянник — Игорек.

Сами понимаете, что я сразу же забрал их к себе в гостиницу, привел в полный порядок и при первой возможности отправил на ту сторону Каспийского моря — в Красноводск.

История этого семейства, злоключений Лани и Оли, потерявших жену и мать, — особая и о ней можно многое рассказывать. Но интересно тут другое: тетя Рива не погибла. Разрывом снаряда убило ее соседку — русскую женщину. Те, кто не сумел переправиться через Дон, вернулись в Ростов. Добрые люди посоветовали Риве взять паспорт убитой и не оставаться в городе. Она послушалась. Уехала в станицу, где и прожила всю оккупацию. В то время, как все люди еврейской национальности были немцами уничтожены.

Когда наши войска погнали фашистов на Запад и вновь освободили Ростов, эта семья воссоединилась. Тетя Рива, несмотря на то, что находилась на оккупированной территории, организовывала людей для работы, помогавшей многим выжить, вела большую общественную деятельность…

То, о чем я пишу сейчас, было, пожалуй, году в 44-м на фронте, когда сложилась позиция очередного «слоеного пирога».

Нам с воздуха сбросили продовольствие, патроны и письма для воинской части. Среди этих писем был журнал, кажется «Звезда» или «Знамя», в котором напечатан очерк Ильи Эренбурга.

Илья Григорьевич знал кое-что о моей родословной, поэтому журнал был адресован мне.

Начиналась эта статья так: «Екатерине Леонтьевне Итиной было 82 года…»

Екатерина Леонтьевна Итина, моя так называемая тетя Катя, — жена двоюродного брата моей бабушки. А надо вам сказать, что он воспитывался в семье бабушки и считался родным братом. Знаменитый дядя Гриша! Его сын — художник Ося Итин — жил в Швейцарии. Дядя Гриша умер до войны. Тетю Катю спрятали две монашки. Но кто-то из соседей выдал, и немцы расстреляли и монашек, и тетю Катю.

Мои солдаты, мои «мальчики», узнав от меня о рассказе Ильи Эренбурга, пошли в ночь: мстить!

С приближением конца войны я все чаще вспоминал свою давнюю беседу с французским военным атташе в Москве после просмотра моего фильма «Огонь!».

Этот человек сказал:

— В тридцать седьмом году Гитлер оккупировал Чехословакию, в тридцать восьмом будет Польша… В сорок четвертом очередь дойдет до России.

Я ответил:

— В тридцать седьмом не хотел бы быть чехом, в тридцать восьмом — поляком, а в сорок четвертом — немцем!..

В одну из поездок в тыл я побывал в Ташкенте: принес к ногам своей Королевы — Анны Андреевны Ахматовой — солдатский паек, что было весьма кстати в те тяжелые годы эвакуации.

Анна Андреевна занимала крохотную комнатушку на втором этаже дома, где поселили семьи эвакуированных коминтерновцев. В комнате стояла узкая койка, покрытая солдатским одеялом, маленький стол и один стул.