Оттуда
Оттуда
Сперва он приглядывался со стороны.
Хватка памяти, сделавшаяся уже профессиональной, без особых усилий набрасывала словесный портрет незнакомца: «…выше-среднего роста, худощавый, смуглый, с высоким лбом и карими глазами...»
Он сразу почуял, что этот человек оттуда. Свобода жеста, раскованность движений, легкость походки, наконец — взгляд, выдающий независимость мысли, полное небрежение к тому, кто и как на него посмотрит.
Здешние так не выхаживают, не машут руками столь вольготно. Чаще озираются, не забывая быть настороже, чуя опасность со всех сторон.
Да, конечно же, оттуда.
Клин понимал, что при всей простоте одесских пляжных нравов, нельзя вдруг подойти и заговорить.
Надежду войти в контакт оставляла лишь собака. Черно-желтая немецкая овчарка, молодая, сильная. И тоже, видно по всему, независимого нрава.
— Люси!.. — позвал незнакомец собаку, отдыхающую на изрытом песке, и, размахнувшись, запустил подальше в море глянцевую от воды корягу.
Собака ринулась в волны, поплыла, навострив уши, поводя черным носом из стороны в сторону.
Через минуту она уже плыла обратно, зажав в челюстях добычу.
— Хороша! — сказал Клин, подойдя к хозяину и не скрывая своего восхищения.
Он не лукавил при этом. Был заядлым собачником, знал в них толк. И готов был разговаривать на эту тему сколь угодно долго, вовсе даже не сообразуясь с той целью, которая понуждала его искать знакомств на пляже.
И здесь он не ошибся в своих расчетах.
Незнакомцу явно польстило внимание, оказанное его собаке. Они разговорились.
Через несколько фраз Клин не без удовольствия понял, что и в других своих предположениях не ошибся: незнакомец был русским по рождению, но, действительно, приехал оттуда. Судя по всему, недавно.
Однако торопить события, выуживать подробности было рискованно. Тот мог заподозрить неладное. Либо просто ощутить неуют от того, что посторонний человек вторгается в его жизнь. И замкнуться, обозначить дистанцию.
В нем угадывался этот навык — ставить на место любого нахала. Поди, из офицеров. Из того старого офицерья, что ничему не научилось, сколь его ни учили, сколь ни молотили мужицким дубьем.
К счастью, разговор о собаках нашел продолжение.
Клин сообщил, что через несколько дней в Одессе откроется выставка собак Угрозыска. Подсказал адрес выставки: Пролетарский бульвар, 7.
И снова не ошибся в своих расчетах.
Тот появился на выставке через полчаса после него самого. Они даже обменялись рукопожатием. Вместе смотрели милицейских собак — отлично вышколенных и не менее породистых, чем Люська.
Теперь уже пляжного знакомца не нужно было тянуть за язык. Он сам охотно рассказывал о себе: жил во Франции, куда в свое время, после революции и гражданской войны, эмигрировал из Бессарабии. В Совдепию прибыл вполне легально, пароходом Марсель-Новороссийск. По профессии — журналист, пишет для харьковских и московских газет.
Больше того, «Журналист» (так обозначил его Клин в своем агентурном донесении), прогуливаясь с ним после выставки, познакомил его со своею женой, которую встретил на углу Белинской и Отрадной.
Клин, опять-таки моментально, составил ее словесный портрет: «…небольшого роста, блондинка, волосы стриженые».
Они пригласили его в гости, на чашку чая. Клин зафиксировал адрес: Вагнеровский переулок, 4.
Именно супруга осведомилась, чем он занимается.
«…Я ей ответил, как и всем, что покупаю лошадей для заводских целей».
Эта тема неожиданно заинтересовала молодую женщину. Она стала расспрашивать гостя о состоянии заводских конюшен и конезаводов. Много ли лошадей покупают в армию, больше ли, чем в предыдущие годы? Заменены ли лошади в кавалерийских частях? Или ездят еще на тех, что участвовали в гражданских войнах?
Гость, конечно, не мог догадаться о том, что прелестная молодая блондинка в своей цветущей юности служила в армейском интендантстве, еще и в ГПУ, носилась по Новороссии на бронепоезде «Красный оборонец», гоняла по степи батьку Махно и атамана Зеленого…
Равным образом гостю не дано было знать, что еще с детских лет она была наслышана о лошадях, поскольку ее отец Андрей Кириллович Приходько вел дела Епифана Коломийцева и его родни, наследников полтавского конезаводчика… впрочем, о подобных родственных связях теперь, в советские времена, предпочитали помалкивать.
Эта родительская беспечность могла озаботить и самого младшего, хотя и безмолвного участника беседы, а именно — меня, хотя я еще и не родился на свет.
Ведь в донесении осведомителя четко зафиксирована дата встречи моего отца с Клином на берегу Черного моря: 4 августа 1927 года, между 1–2 часами дня.
То есть, по самым осторожным подсчетам, мой утробный возраст составлял тогда примерно четыре месяца.
И я был вправе, наслышавшись опасной чепухи, подать тревожный сигнал, постучав оттуда, изнутри пяткой в живот мамы, еще не сильно обозначенный для стороннего взгляда. «Ой, мамаша! Шо вы там городите при чужом человеке? Вы шо, не бачите, что это за фрукт? Он же — стукач, стукло… Если вам себя не жалко, то хоть меня пожалейте. Мне же со всем этим жить и жить… Я вас умоляю!»
Вероятно, опасная разговорчивость мамы напрягла и моего отца.
Клин замечает в своем донесении:
«Расспрашивала обо всем исключительно она. „Журналист“ же был сдержан, говорил больше о ружьях и собаках…»
Но и его понесло, когда они опять встретились с Клином на пляже в Отраде.
«…он начал распространяться на ту тему, что во Франции жилось далеко веселее и что холостому мужчине достаточно получать 1200 франков, чтобы жить ни в чем не нуждаясь, не отказывая себе. Говорил о том, что в Марселе можно купить лодку спортсменскую за рублей 50 на наши деньги, но она будет сделана из красного дерева и пальмы. Когда я начал восхищаться такой дешевизной, он сказал, что этого у нас никогда не будет, потому что нет места конкуренции, у нас, мол, только проведут какое-нибудь общесоюзное снижение цен на 15 %, да на том и успокоятся…»
Машинописный текст доноса я прочту десятилетия спустя.
На нем сохранилась резолюция, сделанная красным карандашом наискосок страницы:
«В дело „Киреева“. Это сведения, данные о нем „Клином“».
«Киреев» — один из псевдонимов моего отца, Евсея Тимофеевича Рекемчука, неофита советской внешней разведки.
Кто такой «Клин» — осталось для меня неизвестным. Если смотреть на вещи отстраненно, то он вполне грамотно выполнил свою работу.
Вообще, меня ждал мир, в котором не соскучишься.
Мой отец не был уроженцем Одессы, хотя и не чувствовал себя в этих местах человеком пришлым.
Он родился 18 июня 1896 года в селе Марамоновка, Сорок ского уезда, на Днестре, в Бессарабии.
Его отец, Тимофей Рекемчук, был крестьянином, имел надел земли в три десятины, хату. Ушел на Японскую войну, служил в 32-м Кременчугском пехотном полку. Изрядно грамотный, был полковым писарем. Вернувшись, устроился конторщиком на винокуренном заводе. Он был женат на Марии Согеронской, рано умершей. Остались двое детей, мальчик и девочка. Потом появилась мачеха Иустина Ивановна, принявшая двойную фамилию Рекемчук-Бессараб.
Мой предок по отцовской линии тоже умер рано, в 1911 году. Иустина Ивановна пережила его: в служебной анкете, заполненной отцом, указано, что в 1926 году ей было пятьдесят пять лет.
В той же анкете отец сообщает: «В Бессарабии осталась моя сестра Нина Тимофеевна Рекемчук, 36 лет, и несколько двоюродных братьев-сестер, носящих мою фамилию…»
Конечно же, поскольку и я носил эту фамилию, меня всегда интересовало ее происхождение. При всей очевидности конструкции («чук» в украинском языке означает наследника, младшего в роду, как и в русском: сын барина — барчук), корень фамилии был необычен, причудлив. Не полагать же, что мой дед по отцовской линии Тимофей Рекемчук носил это прозвище лишь потому, что служил в Кременчугском пехотном полку!..
Тридцати лет отроду я взялся перечитывать Библию — всё подряд, от корки до корки.
Впервые прочел все Евангелия, отдав предпочтение Иоанну; потрясенно внимал Екклезиасту (эта книга, пожалуй, больше всех других повлияла на умы тогдашней литературной молодежи, и то — с подачи Хемингуэя, взявшего заглавием романа стих проповедника: «И восходит солнце…»); угнетался мрачными пророчествами Апокалипсиса… И однажды вздрогнул над строками Книги Чисел:
И сказал Моисей народу, говоря: вооружите из себя людей на войну, чтоб они пошли против Мадианитян, совершить мщение Господне над Мадианитянами…
И пошли войною на Мадиама, как повелел Господь Моисею, и убили всех мужеского пола.
И вместе с убитыми их убили царей Мадиамских: Евия, Рекема, Цура, Хура и Реву, пять царей мадиамских, и Валаама, сына Веорова, убили мечом (вместе с убитыми их).
И жен Мадиамских, и детей их сыны Израилевы взяли в плен, и весь скот их и все имения их взяли в добычу.
И все города их во владениях их и все селения их сожгли огнем…
Параллельный текст в Книге Иисуса Навина:
…И все города на равнине, и всё царство Сигона, царя Аморрейского, который царствовал в Есевоне, которого убил Моисей, равно как и вождей Мадиамских: Евия, и Рекема, и Цура, и Хура, и Реву, князей Сигоновых, живших в земле (той).
Также Валаама, сына Веорова, прорицателя, убили сыны Израилевы мечом в числе убитых ими…
Я далек от предположения о том, что жители приднестровского села Марамоновки состояли в прямом родстве с мадианитянами, которых, к тому же, почти всех перебили сыны Израилевы.
Но они брали имена для своих детей строго из текстов Ветхого Завета, и дети этих детей обладали отчествами и фамилиями того же ряда.
Может быть, найди я время хоть однажды съездить в Марамоновку, я нашел бы там, на старом погосте, кресты с нечужой мне фамилией. Однако так и не выбрался.
А опыт подсказывал, что и эти, казалось бы нетленные вехи давно минувших жизней — надгробные кресты, — что они тоже не вечны.
В конце шестидесятых, уже наново обжившись в Москве, я всё еще бредил Севером и увлеченно писал свой первый роман, который назывался «Скудный материк».
Его действие разворачивалось в низовьях Печоры, где на безлесых берегах, меж зырянских деревень и ненецких чумов, стояли русские села. Там жили — в десятом колене — потомки беглых раскольников.
Сельские красавицы по праздникам щеголяли в парчевых нарядах, кокошниках с кемскими жемчугами, в лисьих душегреях из прабабкиных заветных сундуков.
Там разговаривали на языке, непонятном приезжим — «по усть-цилемски», — а это и была исконная русская речь. А уж песни, которые я там слыхал — может, их больше никто и не слыхивал, а у меня не было с собой магнитофона.
Кстати, название села Скудный Материк я не выдумал, а лишь слегка переиначил: там, на высоком, на матером берегу Печоры стоит и ныне село Мутный Материк.
Там, в моем романе (и на самом деле тоже) геологи бурили опорную скважину на нефть, но она оказалась пустой.
Подавленные неудачей только что состоявшегося испытания, главный геолог треста Платон Андреевич Хохлов и молодая питерская геологиня Нина Ляшук забредают на сельский погост…
Вот тут-то, над этой страницей рукописи, я и закусил в досаде колпачок чернильной самописки.
Я хорошо помнил это раскольничье кладбище. Видел, будто бы воочию, покосившиеся деревянные кресты над неприметными уже холмиками. Старинная вязь букв…
Но в моем путевом блокноте не оказалось ни одной надписи с тех крестов: ведь я даже не предполагал, что они мне могут понадобиться.
Что же делать?..
Мысленно я уже прикидывал маршрут творческой командировки: поездом до Канина, там пересесть на речной пароход, двое суток вниз по Печоре… Но можно и по воздуху: из Сыктывкара на «кукурузнике» прямиком в Усть-Цильму, если, конечно, не подведет погода.
Однако тот же опыт подсказывал, что результат далекого путешествия может оказаться пшиковым: вдруг там, всё-таки, нашли нефть? Доберешься со всеми пересадками до места, а там, где был тихий кержацкий погост, — теперь, взамен крестов, торчат в небеса буровые вышки! Или уже нефтяные качалки истово кланяются земле…
И вдруг меня осенило: не надо никакой командировки! Не надо Печоры!
Скорей к автобусной остановке, еду до станции метро «Киевская», оттуда по кольцу к «Таганской», а там на троллейбусе к Рогожской заставе…
Уже на следующий день я уверенно дописывал эпизод, который был задуман.
«…Осевшие и съежившиеся могильные холмики поросли отцветшей бурой травой. Покренившиеся ветхие кресты были каждый о восьми концах, да еще сверху снабжены косыми рейками — подобием крыши. Дескать, тоже дом. И мир дому сему.
Нина пыталась прочесть:
— Гди, гди… призри с небсе и виждь… — Она поправила очки, беспомощно оглянулась на Платона Андреевича. — Что такое „гди“?
Он улыбнулся высокомерно. Вот так-то, коллега, почтеннейший доктор наук. А вы — гравиметрия, математический анализ…
И показал ей едва заметные знаки над буквами — титлы.
— Не „гди“, „гди“, а „Господи, Господи“, — объяснил Хохлов. — Это сокращения в церковном письме. Ничем, извините, не хуже, чем ВНИГРИ…
Она погрозила ему пальцем.
Потом она уже сама, скорей догадкой, чем знанием, справлялась и с титлами, и с кириллицей.
— „Несть грех побеждающий милосердие Божие…“, „Христос на кресте пригвоздися и всяку душу от уз избави…“, „Помяни мя, Господи, егда приидеши в царствии си…“
Эти древнейшие надгробья были безымянны. Лежавшие там будто бы отрекались от своего земного бытия, самоуничиженно отвергали собственную личность — никто, мол, я, токмо раб Божий, тлен, червь.
Дальше уже поминались, но не всяк и не каждый в отдельности, а совокупно и сурово: „При сем кресте полагается род Якова Собянина“, „Здесь покоится род Матвея Лызлова“.
Кресты редели. Меж них всё чаще и чаще вставали четырехгранные, сужающиеся кверху столбики…»
Теперь бы я, наверное, переписал и это. Но оставлю как было.
Много лет спустя, я вел по той же аллее Рогожского кладбища своих студентов.
Мы шли вереницей мимо родовых склепов, мимо каменных гробниц, подернутых рыжим лишайником. Шли, читая фамилии давней купеческой знати: Морозовы, Рябушинские, Стариковы, Шутовы, Свешниковы, Солдатёнковы…
Я вел их в тот дальний угол старообрядческого кладбища, где всё было еще древнее, и аскетичней, и строже. Где много зим тому назад я торопливо списывал в блокнот с надгробий церковную вязь: гди, гди… Господи, Господи…
В моей сумке лежала книга, роман «Скудный материк», изданный «Молодой гвардией» с гравюрами молодого художника Андрея Кирилловича Голицына, потайного князя, Рюриковича, будущего предводителя российского дворянства.
Умысел был в том, чтобы прямо здесь сличить тексты книги с надписями на крестах. Я хотел научить их вкраплению примет старины в нынешний привычный обиход, чтобы выявить и подчеркнуть связь времен — без этого как же?..
Но, пройдя еще сотню метров, я унял шаг, а потом и вовсе остановился в замешательстве.
Вне сомнений, это и было то самое место, куда я забредал когда-то. Я не ошибся ни в стороне, ни в расстоянии. Память запечатлела даже изломы стволов кладбищенских берез, разбеги черных веток. Здесь, конечно, здесь…
Но в том-то и дело, что всё здесь неузнаваемо переменилось.
Пропали древние, поросшие бархатными мхами могильные камни. Куда-то подевались кресты с косыми рейками домиком. А главное, исчезли, будто их и не было вовсе, те самые надписи, ради которых я потащился опять на Рогожское кладбище. Да не один: повлек за собою целую ораву промерзших до костей и, может быть, не очень сытно позавтракавших юнцов и юниц.
Заметив мою растерянность, они кротко отводили взгляды, постукивали подошвами одна о другую, тихо переговаривались, дыша морозным паром…
На месте исчезнувших старых могил теснились новые захоронения.
Спесиво дыбились гранитные и мраморные обелиски, отполированные до зеркального блеска. Громоздились нелепые статуи в рост каких-то молодцов с блатными челками. Имена и фамилии на постаментах, ничего не говорящие ни уму, ни сердцу, почему-то ассоциировались с газетными столбцами уголовной хроники…
Время не остановишь. Поколения сменяют друг друга. Ветхие захоронения, за которыми нет пригляда близких людей и потомков, нет оплаты кладбищенских услуг, — их, в конце концов, отдают другим постояльцам. Гробы ложатся поверх гробов.
И такой порядок заведен не в одной лишь России.
Как-то в Париже друзья повели меня на русское кладбище Сент-Женевьев де Буа поклониться могиле Ивана Бунина. И там мне показали только что разрытую могилу, ставшую поводом для негодующего ропота: в ней когда-то был похоронен то ли царский генерал, то ли статский советник, весьма известный в кругах русской эмиграции, но за его могилой давно уже никто не ухаживал, и вот ее отвели под другого покойника — ведь это русское кладбище очень тесно, а старых русских и новых русских в Париже всегда полным-полно.
Так что тенденция к обновлению проявляла себя не только на Рогожском старообрядческом кладбище.
Но в тот раз меня это сильно покоробило.
Я с особой остротой ощутил за этим неотвратимое пришествие новых времен, когда всё пойдет на торг, на продажу, не исключая хрестоматийной любви к отеческим гробам.
Мы двинулись гурьбой к кладбищенским воротам.
Лишь позже ко мне пришло понимание того, что урок оказался даже более важным, нежели я предполагал вначале.
Ведь я намеревался всего лишь приоткрыть им маленькие хитрости ремесла, приемы творческого моделирования — отсюда взять, туда приспособить, — а вдруг это обернулось приобщением к той сокровенной, к той главной тайне человеческого бытия, что оно, увы, бренно.
Что род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки.
Мой будущий отец учился в церковно-приходской школе, в двухклассном училище Министерства народного просвещения в Сорокском уезде. Потом в селе Барабой, Белецкого уезда.
Поступил в Аккерманскую учительскую семинарию.
В августе 1914 года, в самом начале мировой войны, 40 учеников этой семинарии, в том числе Евсевий Рекемчук, ушли добровольцами в армию.
Он был зачислен рядовым в 48-й запасный батальон в Одессе. Затем отправлен с маршевой ротой на фронт, в Лейб-Гвардии Измайловский полк, занимавший позиции под Краковом. После первого ранения и госпиталя, направлен в 320-й Чембарский полк под Кельцы. В апреле 1915 года, после второго ранения под Коломией, в Буковине, эвакуирован опять в Одессу. Здесь лежал в госпитале, а после излечения зачислен в Одесскую школу прапорщиков.
Все эти данные я воспроизвожу по архивному тексту «Автобиографии Командира Запаса РККА», написанному им собственноручно в мае 1936 года.
Записи предельно скупы. И это объясняется не только тем, что служебный жанр требовал суровой лаконичности.
В ту пору, когда писалась автобиография, считалось не очень приличным (а то и опрометчивым) выпячивать свои подвиги в империалистической войне.
Тут всё приобретало подтекст сомнительный. В армию пошел добровольцем, прямо со школьной скамьи? Ах, скажите на милость, какие мы патриоты!.. Был трижды ранен? Стало быть, не пожалел собственной кровушки за веру, царя и Отечество!.. Получил на грудь боевые кресты? Да еще и гордишься этим!.. Тут уж речь могла идти, по меньшей мере, об изъянах классового сознания.
Вот кабы тебе был бы даден орден Боевого Красного Знамени, как у товарища Буденного, на алой шелковой розетке!
Либо Красная Звезда! Ну, на худой конец, значок «Ворошиловский стрелок»!..
Опасения были оправданы.
Если под его автобиографией стояла дата 18 мая 1936 года, то дальнейшие вехи боевого пути моего отца были изложены им тоже собственноручно, но уже под арестом — в протоколе допроса от 7 августа 1937 года.
Они заслуживают того, чтобы воспроизвести их полностью и дословно.
«…был направлен в Одесскую школу прапорщиков, которую окончил в 1915 году 20 ноября — в чине прапорщика. Отправлен в Казанский военный округ, гор. Казань, оттуда в 106 зап. батальон в гор. Пермь. Из Перми с маршевой ротой на фронт в 88-й пехот. Петровский полк — в команду разведчиков младшим офицером. В марте (10) 1916 года ранен в третий раз, в шею, и отправлен на излечение в Москву. После чего отправился в свой полк, где в должности начальника к-ды разведчиков пробыл до 3 декабря 1917 года; за это время был произведен в подпоручики, поручики и штабс-капитаны, в коем чине пробыл до приказа Сов. Правительства об упразднении чинов. С проведением выборного начальства был избран командиром баталиона. 3 декабря 1917 года приказом главковерха тов. Крыленко был демобилизован и отправлен в распоряжение своего воинского начальника в гор. Аккерман. До этого состоял товарищем председателя полкового революционного комитета и делегирован на армейские съезды в Псков и Двинск. После демобилизации в начале Января 1918 года прибыл в свое село — Марамоновку Сорокского уезда, где пробыл около месяца, после чего уехал в Аккерман.
…Будучи в русской армии до чина штабс-капитана, получил следующие ордена: орден Анны 4-й, 3-й и 2-й степени; орден Станислава 3-й и 2-й степени; орден Владимира 4-й степени и Георгиевский крест 4-й степени с лавровым венком по присуждении солдатской полковой Георгиевской думы…»
С этим Георгиевским крестом, годы спустя, он возвратился в Россию оттуда.
Этот крест был единственным наследством, доставшимся мне от отца.
Бывало, еще мальчонкой, я доставал его из чемодана с домашней рухлядью, пристегивал его к рубашке и вставал перед зеркалом навытяжку.
Что, в первую очередь, совершает в книгах и фильмах увешанный орденами герой, вернувшись с войны? Каков его следующий подвиг? Правильно: он женится.
И мой отец не стал исключением из этого золотого правила.
Он сочетался браком с Анной Чинаровой, дочерью крупного аккерманского домовладельца, а также владельца садов и виноградников Христофора Чинарова.
Его избранница не была кисейной барышней. Она тоже имела право называться фронтовичкой. Сестра милосердия, вернувшаяся с Турецкого фронта.
В январе 1918 года Румыния аннексировала Бессарабию.
Завязался тугой исторический узел, распутывать который придется и современникам, и потомкам…
В марте восемнадцатого, когда румыны вошли в Аккерман, молодожены уехали в Марамоновку, в село, где родился и провел детство Рекемчук. Может быть, они надеялись там — в затишке — переждать события, которые, подобно затяжной грозе, прокатывались над Приднестровьем. А может быть, это просто объяснялось тем, что Анна была насносях.
В Марамоновке они провели лето и осень восемнадцатого, зиму и весну девятнадцатого… Не это ли было самой светлой порой их жизни?
В июле 1919 года родилась дочь, которую назвали Тамарой.
Между тем, из Аккермана доносились вести: маленький город был буквально наводнен бежавшим из Одессы, от большевиков, военным и штатским людом: русские, греки, сербы, французы… По городским стенам расклеены объявления, предлагавшие бывшим офицерам явиться со всеми документами в распоряжение воинского начальства. Такой же приказ румынские власти опубликовали в газетах. За уклонение…
Спрятаться от бурь не удалось. Пришлось возвращаться в Аккерман.
Позже, в своих служебных объяснениях, Рекемчук довольно живо изобразит обстановку тех дней.
«…Когда я явился к воинскому начальнику, то застал там следующую картину: в большой комнате кроме румынского майора был еще французский штабной лейтенант и какой-то русский (по виду) полковник. По документам выяснялось — является ли пришедший бессарабцем или не бессарабцем. В первом случае, т. е. бессарабцы подходили к румынскому офицеру и должны были записаться в румынскую армию, а не бессарабцам предлагался выбор: через французского офицера записаться в иностранный легион, или через русского полковника во врангелевскую армию. Я отказался записаться в румынскую армию, за то был изруган румынским майором и под конвоем (нас, отказавшихся, было человек 50–70) нас отправили в комендатуру города, где продержали до утра, а потом выпустили…»
Читателю имеет смысл удержать в памяти эти бегло очерченные фигуры русского полковника, зовущего идти под знамена генерала Врангеля, а также французского офицера, вербующего людей в Иностранный легион, в Северную Африку: нам еще встретятся в этом повествовании отнюдь не случайные персонажи, сделавшие именно такой судьбинный выбор.
Что же касается Рекемчука, то всё завершилось тем, что его оприходовали капитаном запаса румынской армии.
Молодая семья обосновалась в родовом гнезде Христофора Чинарова на улице Strada Trajan, то есть на Дороге Траяна (запомним и это), а позже перебралась в дом по-соседству, на улице Беликовича, подаренный Анне отцом.
В одном из документов, известных мне, утверждается, что Христофор Чинаров — человек деспотичного, крутого нрава, — якобы души не чаял в зяте и, уж во всяком случае, был «…с Рекемчуком в идеальных отношениях».
Время показало, что это далеко не так. Однако обитатели богатой виллы на Дороге Траяна старались не выставлять на обозрение улицы семейной дрязги. Об этом позднее.
Покуда же блестящий молодой офицер, человек разносторонне одаренный, прежде всего позаботился о своем дальнейшем образовании. Он поступил на факультет журналистики Бухарестского университета, где была возможность заочного обучения, и окончил его в 1923 году.
Работал переводчиком в земской управе (он владел не только русским и румынским, но и вполне сносно объяснялся на французском, немецком, итальянском языках), потом всерьез занялся журналистикой: стал секретарем, а вскоре и редактором местной земской газеты Viata Nuova («Новая жизнь»).
Он зарекомендовал себя не только человеком грамотным, профессиональным, но и безусловно порядочным.
Бессарабские газеты той поры были грязноваты: от них разило за версту духом дешевой сенсации, местечкового скандала, и почти в любой публикации сквозило, прочитывалось сквозь строки — сколько дадено, сколько за нее заплачено.
«Новая жизнь» изумляла серьезностью и столь же очевидной опрятностью.
При желании, можно было уловить, что ее молодой редактор отдает предпочтение левизне: политическая платформа, которой он сочувствовал, была близка идеям русских социал-революционеров, даже чуть левее…
Однако газета не давала явных поводов для того, чтобы усомниться в ее лояльности властям.
Впрочем — лишь до поры, до времени.
Теперь, после вселенских бурь XX века, уже мало кто вспомнит о Татарбунарском восстании.
Какое еще восстание?.. А что такое Татарбунары? Это — когда бунтуют татары?..
Между тем, в сентябре 1924 года весь мир с напряженным вниманием и сочувствием следил за развитием событий в маленьком бессарабском городке Татарбунары, что стоит на берегу озера Сасык. Повстанцы, жители этого города, среди которых были молдаване и украинцы, русские и болгары, восстали против оккупации. Они свергли румынскую администрацию, создали отряды Красной гвардии, ревкомы, провозгласили Советскую власть… Понятно, что правители королевской Румынии усмотрели в этих событиях «руку Москвы», происки Коминтерна, козни большевиков.
На подавление восстания были брошены войска, артиллерия, корабли румынского флота. В кровопролитных боях погибли 3 тысячи человек. Еще сотни были арестованы. Суд над ними получил громкое название «Процесса 500», и оно не сходило с газетных полос всех континентов.
В защиту узников выступили Бернард Шоу, Альберт Эйнштейн, Теодор Драйзер, Ромен Роллан, Эптон Синклер, Томас Манн…
В самой же Румынии, как бывает в подобных ситуациях, прессе заткнули рты. Но и здесь звучали протесты всемирно известного писателя Михаила Садовяну, академика-врача Константина Пархона.
Вот тут-то и подала свой голос маленькая земская газетка Viata Nuova, выходившая в Аккермане.
«Вяца Нова» опубликовала статью доктора Шерра, которая называлась «На Шипке всё спокойно». В заглавии был иронически обыгран газетный штамп уже отдаленной временем русско-турецкой войны. В статье доктора Шерра речь, конечно же, шла не о болгарской Шипке, а о Татарбунарах. Читателям давали понять, что там — в Татарбунарах — всё не так уж спокойно, как пытаются уверить общественность румынские власти.
Власти не замедлили отреагировать на публикацию.
Редактора газеты «Вяца Нова» Евсевия Рекемчука повесткой вызвали в суд, предъявили штрафной иск в два с половиной миллиона лей.
Однако в газете продолжали появляться сообщения о событиях в Татарбунарах, о восстании, о его подавлении, о расправах.
Полковник Максим, возглавлявший в Аккермане сигуранцу, политическую охранку, снесся с начальством в Бухаресте.
Оттуда телеграфировали приказ: газету закрыть, ее редактора предать военно-полевому суду.
Сколь это ни удивительно, но от тюремной решетки Рекемчука спасла лишь упомянутая выше регистрация его в качестве капитана запаса румынской армии: кодекс офицерской чести в Румынии соблюдался свято…
Позднее он сам напишет:
«…Я не был арестован только благодаря занимаемому мною тогда положению, и как капитан резерва рум. армии, но с меня была взята подписка о невыезде. В виду сгустившейся атмосферы, в связи с ликвидацией Татарбунарского восстания, я воспользовался имевшимся у меня заграничным паспортом и выехал, сначала в Италию, а затем в Париж».