Симпозиум
Симпозиум
Осенью 1970 года я приехал в Одессу на международный симпозиум.
Поначалу я хотел снабдить эти страницы своей книги броским заглавием «Симпозиум и пир», имея в виду, что все подобного рода мероприятия завершаются непременной коллективной пьянкой, иначе это не симпозиум, а черт знает что, недоразумение.
Но, заглянув на всякий случай в словарь иностранных слов я с крайним удивлением обнаружил, что слово «симпозиум» само по себе означает именно пьянку:
«Симпозиум (букв. пиршество)… у древних греков и римлян — пирушка, часто сопровождавшаяся музыкой, развлечениями, беседой…»
И лишь во втором своем значении это слово подразумевало ученый разговор.
Так что я поневоле вынужден совместить в заглавии оба значения. Тем более, что в тот раз, в Одессе, мы попировали знатно, о чем еще будет речь.
Однако же надобно заметить, что в выборе места и времен для проведения этого писательского симпозиума была некоторая экстравагантность.
Дело в том, что летом семидесятого года в южных городе страны произошли вспышки холеры, вызванные вибрионом Эль-Тор.
Я запомнил название вибриона (вообще, я хорошо запоминаю имена, географические названия), а вот детали и подробности совершенно стерлись из памяти.
Обратился к жене, Луизе Павловне, которая сопровождала меня в той поездке, как и во многих других: мол, что ты можешь вспомнить об одесской холере?
— Трупы на улице не валялись, — твердо сказала она. — Помидоры и огурцы с базара велели мыть с мылом. Еще повсюду стояли бочки с какой-то жидкостью, дезинфекцией…
Это было уже много: с таким набором деталей пишут исторические романы!
И всё же я решил пополнить запас исходных данных. Тем более, что записи в моем путевом блокноте оказались в тот раз на удивление скупы.
Отправился в библиотеку Центрального дома литераторов, в читальный зал.
Там в прежние времена обычно все столы были заняты коллегами, листавшими порыжелые от ветхости страницы газетных подшивок: одни, сгорбленные невзгодами жизни, изучали тридцатые годы, другие же, с рядами орденских ленточек на груди, упоенно шелестели сороковыми.
Я давно не бывал здесь. И, заглянув в щелку приоткрытой двери, поначалу даже опешил: там никого не было, будто бы и вовсе не осталось на свете братьев-писателей, я один, последний, и никто, кроме меня, уже не сможет воскресить и запечатлеть былое.
Впрочем, через час подтянулось еще несколько седоголовых, одышливых, шаркающих ногами творцов, и они тоже, как и я, заказали подшивки не столь уж давних газет — кому «Известия», кому «Правду», — и это, как я мог понять, уже не имело никакого касательства ни к жути сталинских репрессий, ни к фронтовым будням, а просто, год за годом, отображало обычную советскую жизнь.
Люди погружались в это время, как в совершенно иной, отошедший в вечность мир, чувствуя себя отторгнутыми, чужими — то ли там, то ли здесь, — всё больше и всё тоскливей ощущая себя выходцами с того света.
Ну, да ладно.
Я пропахал всю подшивку «Известий» с июля по декабрь семидесятого и не нашел ни слова об одесской холере.
Крайне озадаченный — может быть, пропустил, недоглядел? — прошел весь путь снова, от начала до конца, но опять ничего не обнаружил. Холеры в Одессе как не было.
Зато промелькнуло августовское сообщение о том, что в Астрахань наведался министр здравоохранения Б. В. Петровский и, выступив там на совещании медиков, сообщил о вспышках холеры, имевших место в Астрахани и в «некоторых других городах страны». Заметка называлась «Болезнь отступает».
В другом, сентябрьском номере наметанный глаз старого газетчика выхватил заголовок «Испытание»: это был репортаж из Керчи, оснащенный всеми штампами родной журналистики.
«По вечерам улицы заполнены принаряженными людьми: молодежь, матери с малышами на руках, старики и старушки — как усидишь дома в теплые осенние вечера. Зелень скверов подсвечена разноцветными фонарями, из парка доносятся звуки духового оркестра. Оживленно торгуют магазины, в кинотеатрах демонстрируются последние фильмы…»
Благодать да и только. Но двинемся дальше.
«Необычно в городе, пожалуй, лишь то, что у входа в каждое учреждение, в каждый магазин, перед зданием почты, гостиницы, даже у корабельных трапов непременно стоит бачок с дезинфицирующим раствором. У каждого бачка — специальный пост. Сандружинники — работники учреждений, старшеклассники, пионеры, строго следят за выполнением железного правила — мыть руки раствором…»
Репортаж из Керчи умилял не только газетными штампами, но и мягким юмором.
«Керчане вполне освоились в карантинном режиме. Здешние шутники даже расскажут вам, как ловить бычков на вибриона, или опишут его как голубоглазого блондина в восточных тапочках…»
Юмор был тем более уместен и спасителен, что факты свидетельствовали — холера в Керчи разыгралась не на шутку.
«Всё началось с того, что человека, упавшего на улице, в тяжелом состоянии доставили в керченскую больницу… Антибиотики, сердечные средства, гормональные препараты — всё было брошено против жестокой болезни. И людей вытаскивали из тисков смерти. Не удалось спасти лишь нескольких. В этой больнице погибли двое стариков, страдавших, помимо холеры, хроническим алкоголизмом… Обследуются последние 5 тысяч отдыхающих. Отправлены домой более 28 тысяч…»
Ничего не скажешь — круто.
Конечно, я мог бы и не утомлять читателя развернутыми цитатами из «Известий». Литературное ремесло, оснащенное своим арсеналом приемов и штампов, позволяло легко перенести детали газетного репортажа на другой курортный город, отстоявший недалеко от Керчи, у того же самого Черного моря, а байки о ловле бычков на холерный вибрион или грустная повесть о старых пьянчужках-холериках вполне естественно прижилась бы и на одесской почве.
Но я, обнажая прием, как бы стремлюсь заверить, что эта моя книга не имеет никакого отношения к жанру fiction («фикшн», «фикция» — этот уничижительный термин применяется на Западе ко всей художественной литературе), и повсюду, где будет хотя бы малейшая возможность опереться на документ или печатный текст, я не упущу шанса сделать это, и лишь в тех случаях, когда у меня под рукой не окажется никаких доказательств, вам придется поверить мне на слово.
Так почему же, всё-таки, в «Известиях» не оказалось сообщений о холере в Одессе? Указание сверху? Цензура? Но как тогда объяснить ту странность, что для Астрахани и Керчи цензурных ограничений не было, а для Одессы — запрет? Не знаю. Может быть, в Одессе эта вспышка проявилась с меньшей силой, нежели в других городах.
Во всяком случае, к моменту приезда делегации на симпозиум, холерный карантин в Одессе уже был снят.
А сейчас, следуя уговору, вновь отдаю предпочтение печатному тексту.
И лишь в самом конце творческой дискуссии эта тема напомнила о себе весьма забавным образом, что я опять-таки не премину отметить, когда придет черед.
28 октября того же семидесятого года «Литературная газета» под заголовком «Наши гости — финские писатели» сообщила:
«В нашей стране находилась делегация финских писателей в составе: Ласси Нумми (руководитель делегации), Эйла Пеннанен, Марья-Леена Миккола, Каари Утрио, Иикка Вуотила, Мартти Сантавуори, Якко Лайне, Олави Линнус, Йохан Баргум, Матти Суурпяя. 20 октября в ЦДЛ проходила встреча финских и советских писателей, которую открыл первый секретарь Правления Московской писательской организации С. Наровчатов. Гостей приветствовали также Л. Карелин, С. Михалков, А. Рекемчук, О. Шестинский, Арк. Васильев. Из Москвы гости выехали в Одессу…».
Вначале предполагалось, что руководителем советской делегации будет Аркадий Васильев, автор романов «Смело, товарищи, в ногу», «Есть такая партия», «В час дня, ваше превосходительство». Но в последний момент, рассорившись по какому-то поводу со всемогущим начальником — первым секретарем Союза писателей СССР Георгием Марковым (о котором уже была и еще будет речь), — Васильев отказался от поездки.
И руководство делегацией поручили мне.
При этом, я думаю, решающую роль сыграло то обстоятельство, что неделей раньше я вернулся из поездки в Финляндию.
Вместе с Лазарем Карелиным мы побывали в Хельсинки и Турку, а затем наши маршруты разделились: Карелин поехал в Тампере, а я на «Каравелле» улетел в Оулу и оттуда двинулся по финскому Северу, завершив путь в заполярном сказочном Рованиеми… Это не было досужим туристическим путешествием. В маленьких северных городах тоже жили писатели — жили тихо и трудно, как всегда живет наш брат в провинции, — и нам было о чем поговорить, иногда поплакаться за бутылкой водки в ресторанчике или на домашней гостеприимной кухне. Были и совместные литературные вечера в народных домах, клубах, школах. На обратном пути мы с Карелиным провели еще несколько дней в Хельсинки, общаясь с писателями столицы и, таким образом, еще до встречи в Москве свели достаточное знакомство с финскими коллегами.
С советской стороны в Одессу поехали Юрий Трифонов, Лев Гинзбург, Юрий Оклянский, литературоведы из Иностранной комиссии Союза писателей Александр Косоруков, Вера Морозова, Владимир Стеженский. На месте к нам должны были присоединиться украинские писатели Борис Олейник, Дмитро Павлычко, Виталий Коротич, а также одесситы Иван Гайдаенко, Григорий Вязовский, профессор Иван Дузь.
Вот тут-то и возникли некоторые шероховатости.
Наутро по приезде в Одессу ко мне в гостиничный номер явились в полном составе киевляне.
Шляхетски выставив ногу и вздернув подбородок, Борис Олейник произнес запальчивую речь на украинском языке (ведь мы находимся на территории Украины, не так ли?). Смысл ее был следующим: почему, собственно говоря, советскую делегацию возглавляете именно вы? Ведь вы являетесь, всего-навсего, одним из секретарей правления Московской писательской организации. Но симпозиум проводится не Москвой, а Союзом писателей СССР. И если ни Марков, ни Сартаков, ни кто иной из числа сорока союзных секретарей не нашел возможности возглавить делегацию, то, согласно рангу и протоколу, ее должен возглавить кто-либо из руководства республиканского союза писателей, а именно Украины…
— Я члэн прэзыдии, — тыча себя пальцем в грудь, наступал Борис Олейник. — И вин члэн прэзыдии, — палец в грудь Дмитра Павлычко, — и вин тэж… — жест в сторону Виталия Коротича.
Ошарашенный натиском, я не сразу сообразил (впоследствии мне это объяснили), что возникший накануне конфликт между союзным и московским писательским начальством, а именно между Марковым и Васильевым, вряд ли исчерпался отказом последнего от поездки. Хитрый, мстительный, закаленный в аппаратных интригах еще на партийной службе Георгий Марков знал, что нужно любой ценой развивать достигнутый успех.
Повторяю, лишь позднее мне стали известны некоторые подоплеки стычки.
Но что я уловил в пылкой речи Бориса Олейника тотчас и без подсказок — это ее другой, не слишком утаиваемый смысл: вот так-то, друже, хоть ты и приехал из Москвы и корчишь тут перед нами москаля, да еще собираешься нами командовать, но мы-то знаем, что ты такой же хохол, как и мы, если не хуже — ведь ты тут и родился, в Одессе, мы всё про тебя знаем! Так что либо сам слезай с руководства делегацией, либо веди себя обережено, не задавайся, помни, кто ты есть…
РЕКЕМЧУК Олександр Овсiйович (н. 25.XII.1927) — россiйский радяньский письменнык. Член КПРС з 1948. Н. в Oдесi в сiм’и службовця. Закiнчив Лiтературний iнститут iмени Горького в Mосвкi (1952). Перша зб. — «Холоднеча» (1956). Пoвicтi «Все попереду» (1957), «Пора лiтнiх вiдпусток» (1959), «Молоде-зелене» (1961) та оповiдання (зб. «Береги», 1957), присвяченi рад. людям Крайньoi Пiвночi.
Украiнська Енциклопедiя, т. 12, 1963 р.
Справедливости ради замечу, что двое других коллег из Киева были явно смущены своим участием в этой сцене, прятали глаза, переминались с ноги на ногу — ведь они были еще молоды, не столь знамениты, как позже, и не столь забыты, как все мы теперь, и, наверное, не видели особых причин кочевряжиться перед литературными ровесником и земляком, хотя бы и пожаловавшим из Москвы.
Я уже писал в этой книге о том, что с Дмитром Павлычко познакомился еще в 1953 году во Львове, куда приезжал в командировку от молодежного журнала «Смена». Он еще учился в университете имени Ивана Франко, выпустил первый стихотворный сборник «Любовь и ненависть». В его поведении тогда чувствовалась настороженность: бандеровское подполье, не шутя, грозило его убить за сотрудничество с властью и москалями. Повторю, что я тогда же перевел на русский одно из понравившихся мне стихотворений и напечатал его в журнале.
Впоследствии мы не раз встречались с ним в Москве, а однажды, совершенно случайно, столкнулись на улице Улан-Батора, далекой монгольский столицы, и бросились друг другу в объятия, едва не плача от распиравших чувств…
С Виталием Коротичем, талантливым поэтом и публицистом, уже после одесской встречи мы вдоволь поколесили по стране, бывали вместе и за границей. Позже он и сам подался в москали, выдвинувшись на волне перестройки и гласности: стал главным редактором «Огонька», одним из сопредседателей писательской ассоциации «Апрель», депутатом парламента. В памятном августе 1991 года Коротич, неожиданно для всех, уехал в Америку преподавать журналистику в Бостонском университете. Но, наезжая домой в пору летних каникул, иногда появлялся на Новом Арбате, в издательстве «Пик», с которым меня связала судьба на склоне лет, спрашивал участливо: «Ну, как вы тут, еще пикаете?..»
Меньше, чем с другими, мне довелось встречаться с Борисом Олейником, поэтом, впоследствии активным политиком. Меня поражала, а подчас даже восхищала острота его полемических выступлений — он сам называл себя «членом парткома, вскормленным с конца копья». Карьера его была стремительна: он тоже стал парламентарием, членом ЦК КПСС, а в 1991 году — советником президента СССР Михаила Горбачева. После августовских событий Олейник выпустил в издательстве «Палея» антигорбачевский памфлет «Князь Тьмы. И увидел я другого зверя, или Два года в Кремле», после чего для многих, в том числе и для меня, перестал существовать.
Но тогда, в Одессе, я был лишь слегка покороблен запальчивостью его речи.
Я ответил Борису Олейнику, что немедленно и с радостью сложу с себя обязанности руководителя делегации, если это будет должны образом согласовано с руководством Союза писателей, — но решать это, уперев кулаки в бока, как на сельском сходе, представляется мне неуместным, тем более за полчаса до начала симпозиума.
Возражений на эти резоны я не услышал.
В последующие дни отношения с киевлянами были идилличны и задушевны. Мне показалось даже, что в гостиничном номере они отработали сполна порученную им кем-то программу и были сами рады сбросить эту докуку с плеч.
Стоял ли за этим аппарат Георгия Мокеевича Маркова, или торчали уши поборников самостийности из Киева, или самым банальным образом маячил Одесский обком компартии (на это намекали одесситы) — осталось для меня и по сей день загадкой.
Впрочем, я сделал для себя некоторые выводы из утренней стычки и, открывая дискуссию в Доме ученых, приветствовал собравшихся на русском, а затем, достаточно уверенно, на украинском языке.
Вот когда пригодились мне уроки рiдно мовi в харьковской школе, где не только «Кобзаря», но и «Робинзона Крузо» нам выдавали в школьной библиотеке исключительно на украинском.
Не обошлось, однако, и без других сложностей.
Руководитель финской делегации Ласси Нумми — долговязый и долгогривый интеллигент в роговых очках — пригласил меня на конфиденциальный разговор через переводчика.
Мы знаем, сказал он, что в Советском Союзе нервно реагируют на присуждение Нобелевской премии Александру Солженицыну за его книгу «Один день Ивана Денисовича». Учтя это обстоятельство, мы, еще накануне выезда в Москву, обсудили этот вопрос в присутствии всех членов делегации. Мнения разошлись. Одни безоговорочно поддерживают решение Нобелевского комитета, другие считают его сугубо политической акцией, не имеющей отношения к литературе, третьи еще более категоричны. Короче говоря, у каждого члена финской делегации своя позиция в этом вопросе. И мы договорились о том, что тема предстоящей дискуссии — литература для масс и литература для избранных — не имеет прямого отношения ни к Солженицыну, ни к Нобелевской премии. Поэтому мы решили не затрагивать этой темы в Одессе. До тех пор, пока ее не затронет русская сторона…
Вообще, одесскому симпозиуму повезло вдвойне: он не только угодил в холерную напасть, но и в самую горячку «нобелианы» семидесятого года.
Еще накануне этого события, путешествуя по городам и весям Суоми, в столь близком соседстве со Швецией, где заседал Нобелевский комитет, я, почти физически, ощутил общее напряжение: газеты, радио, телевидение, людскую молву сотрясал колотун предстоящей, а затем и свершившейся сенсации.
Все понимали, что премия венчает не творческие заслуги писателя, а недвусмысленно поощряет его жестко обозначившееся противостояние советскому режиму и коммунистической идеологии, делает его знаковой фигурой в развернувшейся «холодной войне».
Понимал это и сам Александр Исаевич Солженицын, который в главе «Нобелиана» своей более поздней книги «Бодался теленок с дубом» признавался чистосердечно:
«А тут премия — свалилась, как снегом веселым на голову! Пришла! — и в том удача, что пришла, по сути, рано: я получил ее, почти не показав миру своего написанного, лишь „Ивана Денисовича“, „Корпус“, да облегченный „Круг“, всё остальное — удержав в запасе…»
И, пожалуй, никто живее и темпераментней самого Солженицына не сумел охарактеризовать обстановку, в которой выносилось решение Нобелевского комитета:
«Премию душить — это мы умеем. Собрана была важная писательская комиссия (во главе ее — Константин Симонов, многоликий Симонов — он же и гонимый благородный либерал, он же и всевходный чтимый консерватор). Комиссия должна была ехать в Стокгольм и социалистически пристыдить шведскую общественность, что служит темным силам мировой реакции (против таких аргументов никто на Западе не выстаивает). Однако, чтобы лишних командировочных не платить, наметили комиссионерам ехать в середине октября, как раз к сроку. А Шведская Академия — на две недели раньше обычного и объяви, вместо четвертого четверга да во второй! Ах, завыли наши, лапу закусали!..»
Это уж точно, воя было в те дни предостаточно: и угроз лишить Солженицына гражданства, и требований выгнать его из Советского Союза.
Поэтому предложение Ласси Нумми провести дискуссию в рамках обозначенной темы показалось мне резонным.
Я собрал делегацию — и москвичей, и киевлян — изложил разговор с Ласси Нумми. Всё было понято с полуслова, принято общее решение: придерживаться темы.
Но я забыл об одесситах…
Впрочем, один из них — стародавний житель и герой — появился среди нас, едва мы переступили порог гостиницы «Одесса» (она же знаменитая «Лондонская»), что находится близ памятника дюку Ришелье, над лестницей, прославленной в фильме «Броненосец Потемкин».
Это был поэт Григорий Поженян, мой однокурсник по Литературному институту. Тогда, в сорок шестом, большинство принятых по творческому конкурсу студентов были недавними фронтовиками: Юрий Бондарев, Владимир Тендряков, Григорий Бакланов, Евгений Винокуров, Эдуард Асадов — впоследствии именитые писатели.
Но даже среди них, бряцавших боевыми наградами, выделялся флотский лейтенант в черных клешах и кителе, увешанном орденами и медалями, коренастый брюнет с фатовскими усиками и бачками вполщеки, безудержно веселый, бретер и бабник.
В Одессе, на улице Пастера, есть обелиск и памятная доска в честь солдат морской пехоты, павших при обороне города: среди имен и фамилий, выбитых на доске, значится и Григорий Поженян…
А он жив-здоров, приехал из Москвы на Одесскую киностудию, где режиссер Петр Тодоровский снимает картину то ли по его сценарию, то ли с его песенными текстами.
Литературные дискуссии были явно не его стихией.
Зато он был неистощим на выдумку в части досуга. Вместе с Юрием Трифоновым, знатоком и болельщиком футбола, отправлялся на стадион «Черноморец» смотреть очередной матч (как раз в те осенние дни близилась развязка чемпионата страны); приглашал друзей-писателей в пивную «Гамбринус», воспетую Куприным; и, конечно же, вел всех нас, включая финнов, смотреть на улице Пастера обелиск со своим именем.
Гриша Поженян будет сопутствовать нам и в предстоящих пирах.