5. В центрально-распределительном лагере.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. В центрально-распределительном лагере.

Военнопленных моряков привезли в центрально-распределительный лагерь, расположенный недалеко около города Лахти в маленькой деревне, на берегу живописного озера. Сплошной лес окружил его, только западная сторона имела небольшие прогалины. Лучи заходящего солнца, прячась в озере, придают ему красноватый оттенок. Привлекательный вид придавал озеру лес, отражаясь в нем. Вершины столетних сосен, на иглах которых играют тысячи различных оттенков, шептались между собой. Плескалась рыба в озере, дикие утки стаями плавали по нему. Никто не нарушал покоя деревенской жизни. Тихо и мирно жила финская деревня. Но пришли люди, одетые в солдатские шинели с буквой «S» на рукаве, знак различия шюцкора. Не слышно больше песен, веселых криков на берегу озера, и никто не выходит любоваться закатом солнца. Крестьян выгнали с насиженных мест. Деревню заняли под штаб и военные учреждения. Рядом с нею выкорчевали лес, площадь обнесли колючей проволокой, организовали лагерь. В нем наспех построили шесть бараков без единого окна, кухню, баню и — без чего не может существовать ни один лагерь — карцер. Все, что предназначено для военнопленных, расположено в северной части сбито в одну кучу. Большая часть территории лагеря без построек — это место для проверки прогулки пленных; посредине площади торчит одинокий шест, на котором треплется флаг.

Отдельно от всего строения расположен дом, где проводится регистрация вновь прибывших военнопленных и распределение на работы.

Поодиночке и партиями приводят военнопленных, раздаются выстрелы, и никогда не смолкают вопли и стоны.

Маевский подошел к столу, за которым одним росчерком пера люди лишались фамилии и имени и получали номера. Нервные судороги пробежали по его лицу; оно исказилось гримасой, что часто стало появляться у него в минуты душевного расстройства. Не в силах сдерживать негодования, он произнес: — «А все-таки, победа будет за нами!

— Повторите, что вы сказали? — и, не дожидаясь ответа, финский офицер злобно крикнул: — Номер 2326 — пошел, вон!

Странно сложились обстоятельства! Человек без фамилии и имени с номером 23–26! Он не услышит больше своей фамилии, которую носили многие поколения его прадедов, впереди пытки и издевательства, колючая проволока, чужие люди!

Получив «паспорта», — картонный круг с номером, моряки оказались в общем строю военнопленных, находящихся на вечерней проверке.

В первую минуту, когда Маевский очнулся в одиночке хельсинской тюрьмы, он думал, что только они трое, у которых не хватило сил справиться со стихией природы, находятся в плену. Равняясь в строю по передним, он видит тысячи людей, которые еще недавно защищали родину, свои права на жизнь и свободу, отцов и детей, жен и матерей, а теперь стоят, понурив головы, за колючей проволокой. Дрожь пробегает по телу от мысли: всех ли завела сюда одинаковая судьба?

Как только солнце спрячется за лес, как будто не желая созерцать ужасную картину, лишь отражения на озере хочет подсмотреть судьбу несчастных, стоявших в строю, в лагере появляется начальник и начинается вечерняя проверка. Выкликивают по номерам и разводят по баракам. Сегодня воскресенье: военнопленных не разводят по баракам, как в обычные дни. Они молча смотрят перед собою и, надеясь, что жертвою будет не он, а кто-то другой, тихо переговариваются между собою.

— Слышишь, братишка! — сказал Шаров, толкнув номер 23–26, и кивком головы показал туда, откуда раздавались вопли, заглушаемые бранью на незнакомом языке. Леонид не слышал вопроса Шарова или просто не захотел ответить.

— Я насмотрелся, каждое воскресенье расстреливают троих, … сегодня нас будет больше! У полковника в бараке убили сына. Дойдет очередь и до него! — ответил на вопрос Шарова Николай Солдатов, стоявший справа от него. Леонид с товарищами прибыл за час до построения на проверку, и история с сыном полковника была им неизвестна, как и то, что каждое воскресенье расстреливают троих, не считая тех, кто гибнет за какие-либо «провинности» или просто по подозрению в принадлежности к Коммунистической партии большевиков. После слов Солдатова Шарову стало понятно, почему барак, куда их зачислили, стоит отдельно от других. Жертва еще не выбрана, но каждый знает, что высокий, худощавый полковник решил судьбу троих. Он медленно прохаживается перед строем, присматривается. Спешить и волноваться ему незачем: судьба двух тысяч сегодня в его руках. О завтрашнем дне он не думает. Не думает он и о том, что рано или поздно ему придется держать ответ за свои злодеяния. Коверкая русские слова, он говорит:

— Ты политрук! Ты коммунист! А ты еврей!

Все кончено — троих нет. Кто они? Родные расстрелянных никогда не узнают о случившемся!

Начинается месть за сына. Выведено двадцать. В число их попал и Леонид. Конечно, он может сказать, что прибыл только сегодня, и его вернут, но знает: для него легче погибнуть, чем унижаться и просить пощады. Леонид вышел и, молча попрощавшись, пошел вдоль строя, повторяя слова, которые относились ко всем стоявшим: — Держитесь дружнее! Всех не расстреляют! Помните о родине! Она вас не забудет! Запомните все и отомстите за мучеников!»

Пулеметчик на месте: зловещее дуло наведено на военнопленных. Напряженная минута — очередь, — и товарищи никогда не увидят своего друга: его бросят в канаву, вырытую для уборных, и даже не зароют. И через несколько дней они почувствуют неприятный запах разлагающегося человеческого тела. К полковнику подходит переводчик Пуранковский и о чем-то с ним беседует.

— Номер 2326 выйди из строя! — на чисто русском языке говорит он. Полковник бьет Леонида в лицо.

— Ему не суждено погибнуть! — вскрикнул военнопленный Рогов.

— Ты позавидуешь этим! — показывает полковник на обреченных и удаляется от строя; вслед за ним повели Леонида.

Какая причина толкнула Владимира Пуранковского спасти Маевского, никто не знал. Не мог объяснить и он: вместо одного расстреляли другого. Возможно, ему казалось, что Леонид менее повинен в смерти сына полковника, чем тот, кто стал на его место, или, может быть, он думал, что вместо матроса не выведут другого. Но полковник не любил изменять своих решений, и на душе Пуранковского не стало легче.

Девятнадцать умерли молча. Двадцатый, раненый в живот, с криком бросился на проволоку и быстро оказался за зоной лагеря. За ним побежали солдаты, стреляя на ходу; ударами прикладов и плетей военнопленных загнали по баракам. Они разместились на нарах и тихо беседуют. За стеной барака построена небольшая будка — карцер, где проходят допросы и наказания провинившихся военнопленных.

Не побывавший в ней — и тот имеет представление о карцере по тем стонам и крикам, которые часто раздаются в нем. Более двух часов продолжался допрос Леонида. Ухо, привыкшее к крикам и стонам, сегодня не ощущает ничего. Такие встречаются редко. Быть в карцере и выдержать без стона и крика все истязания — немыслимо. Иные неистово кричат, чтобы заглушить ужасные боли, вызванные истязанием, другие продолжают упорно молчать; никакие ухищрения; ни плети и розги, ни финские ножи, ни подвешивание вниз головой, ни обливание холодной водой и осыпание солью поврежденных мест, ни вырезание на груди и спине ремней и звезд (таких более всего подвергают мучениям, стараясь вырвать хоть слово) — не заставят их крикнуть.

— Из этого человека не вырвешь железом лишнего слова, не то, что стона и крика, — сказал Михаил Шаров.

— Он и сейчас улыбается, — прибавил Григорьев, — как всегда!

Чтобы забыться, хотя бы на время избавиться от тяжелых мыслей, Шаров старался думать о друге, который рядом, в маленькой будке, над которым нависла смерть.

В бараке было темно и душно. У Шарова болела голова, в висках стучало. Он попытался подойти к дверям, где у щели поступал чистый воздух, но там было много народа. И Шаров стал бесцельно прохаживаться по проходу, часто наступая на ноги спящих. Порою останавливался и прислушивался к разговору военнопленных. До него долетали обрывки фраз: «Не трусость и не боязнь смерти и не страх за жизнь и спасение своей шкуры загнали меня сюда!» — «Я не мог думать, даже не допускал мысли, что окажусь в таком положении, иначе нашел бы другой выход — пулю в лоб: совесть перед родиной было бы чиста, и мою душу не раздирали бы тяжелые и неприятные мысли…»

Шаров достиг стенки барака; дальше идти было некуда, поворачивать не хотелось, и он сел на нары. В углу, на нарах, Солдатов рассказывал свою историю плена. Все слушали молча, не перебивая: у каждого она такая же, как и у него.

— Это было под Энсо. Патроны кончились, но и тогда я положил финнов немало. Бил прикладом, колол штыком. Эх! Проклятая пуля пробила ногу. Не будь ранен, я показал бы финской нечисти, что стоит русский человек. Сражаться больше не мог. Наши отступили… Раненый, я забрался под штабель леса и потерял сознание. Очнулся, смотрю — передо мною финн в белом халате. Эх, если бы не потерял сознание, — тяжело вздохнул Солдатов, — дорого бы отдал свою жизнь…

Одержимый злобой и ненавистью к врагу, он убил вчера сына полковника, случайно зашедшего в барак к русским. Без крика и шума он сделал свое дело. Только Баранов видел, как Солдатов кованным солдатским сапогом ударил лейтенанта по голове и, ловко подхватив, зажал ему рот, не дал крикнуть и его же ножом заколол. Баранов не видел, куда Солдатов спрятал финку.

Семен Блатной, так именовал себя Баранов, жулик и карманщик, человек без определенных занятий в прошлом, по мнению всех военнопленных, добровольно перешел на сторону врага, и установил тесный контакт с финскими солдатами охраны, торговал по мелочи, чем придется, обворовывал товарищей, на эти же деньги покупал хлеб и табак. Ловкий и находчивый, умевший приспосабливаться к любой обстановке, он быстро завоевал авторитет финской охраны. Его боялись. Знали, какой любовью он пользуется у финской охраны. Физической силой и решительностью Баранов заставлял военнопленных чистить сапоги и стирать белье для себя. Подсев к Солдатову, он, к удивлению всех, предложил ему закурить. В руках его пачка шведских сигарет. С ехидной улыбкой обращаясь к Солдатову, он произнес:

— Закуривай, но только покуда одну! А вам, одна на двоих, — с иронией произнес Баранов, обращаясь к сидящим около Солдатова.

- Даже «черным» — и тем бесплатно! Возьми, Николай, за храбрость!

Затем остальные сигареты протянул Солдатову, хитро подмигнув. Баранов прислонился к уху Солдатова и тихо, чтобы не слышали другие, прошептал: — Я видел все… Отдай или продай финку… Неделю получай мою «любимую» баланду, пачку крепкого табаку в придачу. Мне финка нужна, и тебе безопаснее. Понимаешь, моя профессия — карманы вырезать!

— Уйди! У меня нет ничего!

Солдатов резко оттолкнул его от себя и, чтобы не выдать волнения, лег. Слезая с нар, Баранов пригрозил: — Смотри, борода, подумай, а то…

— «Выдаст, — думал Николай, — но, если так случится, то прежде, чем меня расстреляют, я перегрызу горло зубами предателю».

В раздумье стоял Баранов, прислонившись к стене. Рухнула мечта. Жаль было сигарет. Снова пойти к Солдатову — не позволяло самолюбие. Еще утром Баранов обнаружил, когда свободно ходил по лагерю (привилегия немногим), что в палатке, стоявшей рядом с кухней, находились продукты и папиросы. Разорвать палатку руками он не мог, в дверь не проникнешь. Стоило полоснуть ножом — тащи помаленьку, и подозрений никаких не будет: у русских нет ножей. Он потирал руки от удовольствия, но планы не осуществились. С тех пор он возненавидел Солдатова, но на просьбу финской охраны попытаться узнать или подкупить пленных, чтобы обнаружить виновника смерти сына полковника, ничего не сказал и Солдатова не выдал.

В понедельник раньше обычного раздали завтрак; к удивлению военнопленных, заметно оживленное движение охраны; помыли барак и разрешили помыться военнопленным. В десять часов утра, окруженный свитой гражданских и военных чинов, прибыл Рюти.

Наблюдая из барака, Шаров думал: «Вот этот маленький человек в сером костюме толкнул Финляндию и финский народ в пропасть. По его вине тысячи солдат находятся в окопах и гибнут. Тысячи калек и сирот.

«Выскочить из барака, — мелькает мысль, — схватить, растерзать! Нет, нельзя! — подсказывает сознание, — сотни зорких глаз следят за военнопленными, и прежде, чем я сумею сделать один шаг, меня пристрелят. Даже переводчик Пуракновский, стоящий возле двери и никогда не говоривший грубого слова никому из пленных, не замедлит убить меня».

Несколько человек, в том числе Баранов и вновь испеченные попы из военнопленных, продав православную веру и совесть перед родиной за лишнюю миску супа, не в пример бывшему дьячку православной церкви Барашкову, отказавшемуся категорически служить басурманскому племени и врагам, были центром внимания «высокопоставленной особы» и свиты. Щелкали фотоаппараты, дарились дешевые папиросы, раздавались словари и молитвенники на русском языке. Настроение оживленное и веселое, но только не у пленных, запертых в бараки, вшивых, голодных, униженных и оскорбленных, но не побежденных. Господин Рюти изъявил желание сфотографироваться в память пребывания в лагере в группе предателей. Полковник подарил ему картину, написанную русским художником — военнопленным Лосевым, за которую в Хельсинки заплатили 25 тысяч финских марок, а чахоточный художник умирал с голоду в бараке; все интересовались картиной, а не судьбой автора.

Из четвертого барака послышался громкий голос:

— Напрасно ты, смердящий сатрап немецкого фашизма, господин Рюти, думаешь склонить пленных на измену и, как победитель, показать могущество им, запертым в удушливые бараки! Они знают, что не сломить тебе советского человека, а кучка предателей не поможет вам. Знай и помни: тебя изгонит твой же народ, и не будет тебе родины, как паршивой овце в здоровом стаде, откуда хороший хозяин гонит ее, чтобы она не заразила других!

Пуранковский прикрыл двери четвертого барака. Шум в бараке привлек внимание гостей. От толпы отделился высокого роста человек с обрюзгшим лицом и в сопровождении сержанта подошел к бараку. По его приказанию Пуранковский открыл дверь.

Пленные видели — господин из рютинской свиты; и с любопытством ожидали, что он им скажет.

Под напором толпы Шаров оказался ближе всех к нему. Нижняя челюсть финна выдавалась вперед, а губа свисала вниз; из-под густых, нависших бровей, на пленных глядели недобрые глаза. Широко расставив ноги, он обвел взглядом Шарова и с неестественной улыбкой на лице заговорил. Сержант вытянулся, приложил руку к козырьку и перевел: — Эльянс Эркко, главный инспектор лагерей военнопленных! И бывший министр иностранных дел …

— Важная птица! Послушаем дальше, что скажет нам!

Военнопленные, затаив дыхание, ожидали, но Эльянс Эркко неожиданно повернулся и пошел прочь.

— Только и всего? — спросил Шаров.

Сержант переглянулся с Пуранковским, и оба весело засмеялись. Они тоже ожидали, что инспектор что-то должен сказать, может быть, поругать военнопленных, сделать кое-какие указания, а он не счел нужным задерживать свое внимание на них, лишь только «представился».

Когда Эльянс Эркко подошел к свите, финский сержант сказал: — Самый бездарный министр, каких знала Суоми!

«Предатель» Семен Баранов был героем дня. Настроение у него хорошее. Доволен, что он подарил кировские ручные часы, отобранные в бараке, получил за это две пачки сигарет. В «торжественную минуту», когда фоторепортер снимал «подарок русского солдата финну» (так писали финские газеты), Баранов вытащил у него золотые часы. Какие причины побудили Баранова добровольно перейти на сторону врага, никто не знал, да и он признавался, что у него не было никаких противоречащих мотивов во взглядах на советское общество. Наоборот он заявлял, что в бытность пребывания в заключении понял о напрасно прожитых днях, когда занимался мелочным и грязным делом — воровством, что его трудом перевоспитали чекисты, и он будет работать честно на благо родины. Обстановка, в какую он попал в плену, разбудила в нем прежние страсти, и он забыл свои обещания. Жестикулируя руками, строя гримасы, он рассказывал окружившей его рютинской свите:

— В России моя профессия отмерла. Да еще говорят, что в России додумались воров по радио ловить, далеко зашла техника. … Вот, почему я махнул за границу.

«Свита» оживленно смеялась. «Гости» неожиданно уехали: в воздухе появились советские самолеты. Перед сном всех выгнали слушать радио. Хриплый голос диктора читал нараспев заученные, одни и те же слова.

… «Красноармейцы и краснофлотцы, командиры флота и армии! Пока не поздно одумайтесь… поверните оружие против комиссаров и коммунистов. Большевики обманули не только вас … Они обманули весь мир. Доблестные войска немецкой армии неудержимо продвигаются вперед. Судьба Ленинграда и Москвы решена. Правительство бежало в Америку, захватив золото…

Оно продало вас англо-американским капиталистам. Пока не поздно, поверните оружие, вы спасете сами себя …»

Далее продолжалась сводка с фронта немецкой и финской армии, причем в ней сообщалось о таких неимоверных потерях Красной Армии, о каких только подумать было смешно. Пуранковский подсчитал потери русских за неделю по сводкам информбюро для военнопленных. Они выражались в следующих цифрах: убито немцами и финнами 34 миллиона человек; взято в плен 29 миллионов 371 одна тысяча человек красноармейцев и командиров, не считая десятков миллионов уничтоженных на месте комиссаров, политруков и коммунистов. Когда он эти данные сообщил финским солдатам, один из них с веселой усмешкой произнес: «Превосходно, русская армия разгромлена! Я вижу скорый конец войны! Если русские еще продолжают сопротивляться, то это не иначе, как грудные дети взялись за свои игрушки и бьют нас …»

Не умевший сдерживать себя, Солдатов твердил:

— Вот бы мне этого болтуна, показал бы я ему кузькину мать!

Кончилась пропаганда. Легли спать. Номера 2326 еще нет в бараке. Только к утру принесли избитого. По матросской тельняшке и русым волосам Шаров узнал Леонида: на нем не было живого места.

— Эх-ма, разделали беднягу, как бог — черепаху! — сказал Баранов и брезгливо отвернулся.

За что его бьют, для многих было загадкой. Больше всех недоумевал Солдатов. Он поднял избитого на нары и укрыл шинелью. Утром прибыла новая партия военнопленных. Случалось, когда заступала иная смена, то разрешали приоткрывать дверь. Вновь прибывшие стояли в затылок, озираясь на барак, откуда сотни человеческих глаз с любопытством смотрели на них. Несмотря на стесненность в бараках, — порой некуда было ступить, не наткнувшись на чью — либо голову или руки, — каждый ожидал с нетерпением, когда же, наконец, получив «собачий номер», к ним в барак придут вновь прибывшие. Хочется узнать новое: они еще недавно с родной земли, как обстоит дело на фронте, скоро ли придут свои и выручат их из беды. Каждый жил этой мыслью, каждый мечтал вырваться из мучительного ада — позорного плена.

Пусть там, на родине, ожидает недоверие людей, сражающихся на фронте, но Родина — родная земля!

Начался развод пленных по баракам.

— Фамилия?

— Иванов.

— Номер 2369 … 4 барак. Пошел прочь!

— Следующий … Ты кто?

— Я политрук!

— Сатана! Юмалаута! Политруки!

Солдаты вскочили. Переводчик впервые слышал, чтобы человек осмелился сказать им в глаза — «политрук».

Не понимавшие русского языка, и те в миг сообразили, какой перед ними человек. Его подвергли бы еще на месте мучительным пыткам, какие могла бы выдумать человеческая злоба, но на передовой его не спросили о занимаемой должности. Первый пришел в себя полковник. Сделав движение руками, как будто собираясь схватить ненавистного ему человека за горло, спросил:

— Звать?

— Зовут меня Иваном!

— Откуда?

— Из Сибири!

«Из Сибири»- переспросил полковник, о чем-то задумываясь. Перед его глазами встала картина далекой Сибири, занесенной снегами, которой он никогда не видел. Занимаясь со своими солдатами, он показывал на карте, говорил, что вплоть до Урала будет «Великая Суоми», а Сибирь не входила в его неразумные планы, она в его ограниченном воображении была недосягаемой. И вот перед ним стоит человек из Сибири, к тому же политрук. Размышления полковника прервались неожиданным выстрелом. Политрук лежал на земле, стиснув в руке браунинг. Он не захотел переживать, питать надежды на что-то, унижаться перед врагами — ушел из жизни. Финны и пленные не понимали, каким образом политрук мог сохранить оружие, но факт остался фактом, и охрана произвела обыск во всех бараках.

Не успело исчезнуть впечатление гибели политрука, как в последних рядах забился в предсмертных судорогах молодой красноармеец. Пришел врач, но тот уже был мертв. Когда его раздели (а с мертвых снимали нетельное белье), обнаружили, что это была девушка. Она не захотела отдавать себя на позор и унижение, если откроют ее тайну.

— Ну, что ж, — сказал Маевский, — будем искать другой выход из создавшегося положения, если так глупо получилось!

— Пока мы ищем, нас всех, как цыплят, подавят и заморят с голоду, — ответил ему с грустью Солдатов.

— Для того, чтобы не задушили, надо самим душить, Николай!

Простая и открытая натура Солдатова, нескрываемая ненависть к врагу, нравилась Леониду, и они стали близкими друзьями. Леонида вызвали на допрос. Это был последний. Что хотели узнать от него? Их не интересовало положение на фронте. Они хотели сломить упорство советского человека и добиться от него признания неверия в свою родину. Ответ его был один:

«— Победа будет за нами!»