3. В плену

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. В плену

Ночь надвинулась незаметно. Туман густым слоем навис над морем. Маевский управляет шлюпкой, Шаров и Григорьев — за веслами, Громенков, полулежа, дремлет. Она, гонимая отливом моря и парою весел опытных гребцов, быстро движется по волнам. Убедившись, что немцы ночью не будут преследовать, они перестали грести и впервые задумались над своим положением. Каждый думал, что ожидает их завтра, но заговорить с товарищем и спросить об этом никто не решался. Шаров достал из противогазной сумки фонарик, повертел его в руках и передал Маевскому, который начал подавать сигналы в темноту.

Узнать, где материк, и убедиться, далеко ли от него шлюпка, было единственным стремлением Леонида. А еще надеялся он, не окажется ли поблизости корабль и не подберет ли их. Он был твердо уверен, что в водах, близ Ханко, не может быть неприятельских кораблей.

На материке вспыхнул прожектор, и лучи его побежали по морю, стараясь поймать того, кто подавал сигналы. С противоположенной стороны тоже осветили.

— Корабль или остров, — сказал Маевский, — здесь, наверняка, должны быть свои, — и направил шлюпку по направлению прожектора, перестав сигналить. Через некоторое время снова загорелся маленький фонарик в руках Маевского, и в ответ ему с обеих сторон прожекторы мощными лучами врезались в ночную мглу, освещая слегка волнующееся море, а оно, разрезанное иглами света, блестит и переливается рябью пенистых барашков и гонит одинокую шлюпку в неизвестность. Ее бросает из стороны в сторону. Моряки устали и легли отдохнуть на дно шлюпки: впереди трудная и опасная работа. Один Маевский остался на своем посту. И всю ночь шлюпку качало на волнах, и трое спало сном праведников, отсыпаясь за минувшие бессонные дни и ночи, и каждый видел сон — и у всех он был разный, но беда надвигалась одна, которую никто не ожидал.

Ветер под утро посвежел. Когда рассветало, Маевский разбудил Шарова и посадил его за руль. Громенков с Григорьевым проснулись сами и, озираясь, глядели по сторонам, ища материк, но, не обнаружив его, спросить у Маевского постеснялись. Шаров продолжал зевать. Одной рукой протирал глаза, другой держал рулевое весло, в уме стараясь определить местонахождение шлюпки. Шаров был старше по возрасту и по службе и опытнее всех. На исхудавшем лице была заметна хитрая улыбка, которая смутила Григорьева и внушила ему страх, что Шаров — опытный моряк — не знает, где находятся они. Большой нос Шарова резко выделялся на продолговатом лице. Из-под бескозырки выбивались непослушные черные волосы. Шаров посмотрел на Маевского, как тот, умывшись, аккуратно причесывает волосы, и подумал: «Не падает духом и надежды не теряет: с таким не пропадешь,»- и громко, чувствуя власть над растерявшимися товарищами, приказал: — Салаги, за весла! Взять курс на Кронштадт!

— Правильно, старина, — одобрительно сказал Маевский, указывая рукою направление, — впереди должен быть Гогланд и Сейскар. Громенков и Григорьев дружно принялись грести. — Спокойнее, — поучал Шаров, — берегите силы!

Дул свежий ветер. Кружились чайки — предвестники бури. Но моряки, меняясь на веслах, гребут и гребут: назад хода нет, хотя море выглядит неприветливо. Маевский завернулся в брезент и лег. Заснуть долго не мог. Все время думал об одном, как спасти людей. Он ясно представлял, что шторм неминуем: об этом говорило выражение лица Шарова, когда он проснулся и осмотрелся, ошибиться человек, прослуживший на Балтике пять лет, не мог. Поэтому Маевский решил, что вечером, если днем не подберут свои корабли, незаметно причалить к берегу и запастись продуктами, пока не улучшится погода. Дальше плыть только ночами, а днем отдыхать. Размышления прервал Григорьев: — Чертовски есть хочется!

— Три дня во рту крошки хлеба не было, — добавил Громенков, пытаясь прикурить на ветру папиросу.

— Не порти спичек, — предупредил Шаров, — не умеешь — не берись! — и, привстав на корме, подставляя пламя горящей спички встречному ветру, ловко прикурил, одновременно ответил на слова товарища: — О хлебе не думайте: у нас его нет! Дойдем до Гогланда — подкрепимся, на Сейскаре отдохнем, а там рукой подать до родного Кронштадта!

Маевский не сказал, а в уме одобрил замечания Шарова. Он тоже хочет есть, но знает, что взять негде, поэтому рассуждение считает неуместным. Самое главное в Шарове Маевскому понравилось то, что он не теряет надежды достичь своих.

И как будто в подтверждение мыслей Маевского, Шаров запел… От песни на душе стало легче, и Маевский задремал. То непродолжительное время, которое Леонид спал, было временным забытьем от невзгод, тягот, перенесенных за последнее время. Он не слышал и того, как друзья, выбиваясь из последних сил, налегая на весла, старались приблизиться к берегу. Но буря надвигалась быстрее, чем двигалась шлюпка. Когда ее бросило в сторону, Маевский проснулся и в первое время не понял, где находится. Ему показалось, что вблизи разорвался снаряд, и взрывная волна сильно толкнула его в сторону. Он сделал усилие приподняться, но брезент, которым был укрыт Маевский, помешал ему.

— Начинается буря! — крикнул Шаров.

Маевский высунул голову из-под брезента и сразу заметил, как волна с ревом и шипеньем надвигается на шлюпку, которая то вынырнет на гребень вала, то исчезнет. Началась борьба не за продвижение, а за спасение жизни. Пользуясь моментом, краснофлотцы ставят шлюпку поперек набегающей волны. Она, как щепка, взлетает высоко вверх, изменяя положение. Не одну сотню раз с гневом обрушивалась волна на затерявшуюся в безбрежном просторе одинокую шлюпку. Борьба людей за жизнь со свирепым морем длилась ни минуту и ни час, а три дня. Трое слегли на второй день, только не сдавался Маевский и продолжал править шлюпкой. На четвертые сутки, когда на небе загорелись звезды, море затихло. Маевский выпустил руль и лег отдохнуть. Они лежали, прижавшись друг к другу, и все время молчали. Не единый звук не тревожил ночь, только удары сердца раздавались в груди… Вдруг Шаров встрепенулся, ему показалось, что слышится рокот мотора. Все насторожились, Маевский поднялся.

— Чу, слышите, братва, — гудит! — произнес Шаров. Еще минуту тому назад все думали, что Шаров ошибся, но сейчас отчетливо слышался гул самолета.

— По звуку не могу определить принадлежности самолета, — чуть слышно сказал Маевский. Утопающий хватается за соломинку, так поступил Леонид: другого выхода не было. Он засветил фонарик и описал им несколько кругов над головой. С самолета заметили. Он развернулся, и трассирующие пули засверкали в темноте.

— Прыгайте в воду! — подал команду Маевский, и первый выпрыгнул за борт. В разные стороны поплыли моряки. Долго были видны разноцветные огни, посылаемые самолетом. В шлюпку вернулось трое. Громенков убит, а может быть, не хватило сил продержаться на воде несколько минут. Тайну его гибели навсегда схоронило море.

Наступил день — пятый по счету и последний на свободе. К вечеру снова появился самолет. На крыльях отчетливо видны фашистские кресты. Сигналов давать незачем. Пули со свистом врезаются в шлюпку, но прыгать в воду никто не хочет: продержаться на ней не хватит сил.

— Кажется, приходит конец! — произнес Григорьев. Обстреляв шлюпку, самолет улетел.

— Где отдадим концы, — сказал Шаров, — показывая рукой вперед, — ты видишь, командир? Чужой берег! Верь мне — чужой берег! Я плавал долго и узнаю его. С нашего берега дует не так! Я чувствую это прекрасно!

Дрожь пробежала по телу Григорьева от слов Шарова: он понял, что Шаров говорит о конце не как о морском термине — «отдать концы», а о конце жизни. Маевский посмотрел по направлению руки Шарова. Вдали отчетливо вырисовывался материк. Но сколько ни старался Леонид, не мог уловить ветра, о котором говорил Шаров, и понял, что волны прибили шлюпку к чужому и нелюдимому берегу. От этих мыслей стало неприятно, но, сдерживая злобу, он взялся за весла, которые плохо слушались его. Там, дальше, где чуть виднелся берег, где-то за горами впервые за шесть дней они увидели, как закатывается багряно-красное солнце.

На горизонте появились два сторожевых катера. Они быстро приближаются к шлюпке. Один заходит с кормы, другой идет прямо. Флагов на них нет. Матросы в таких же бескозырках, как и у нас, с автоматами в руках стоят на палубе. Крупнокалиберные пулеметы наведены на шлюпку. Сердце сжимается:

— «Чужие!»

— Руки вверх! — раздался голос с катера. Над головой свистят пули. Григорьев теряет сознание. Шаров лезет ему в карманы и уничтожает документы и одновременно выбрасывает оружие за борт. Маевский, понурив голову, сидит на корме и о чем-то думает. Катер идет прямо на шлюпку. Неожиданно Маевский хватает гранаты и одну за другой бросает в катер. Раздался страшный треск от удара катера в шлюпку и от одновременно разорвавшейся гранаты на нем. Леонид падает в воду. Его успевают подхватить багром за тельняшку и вытащить на палубу. Шарова поймать долго не могут. Когда с катера хотят ухватить его, он ныряет. Врагов это веселит, и они не спешат прикончить его. Они смеются и не понимают, почему русский моряк не желает принять руки, подаваемой с катера. Шаров убедился, что борьба окончена, повернулся лицом к катеру, где любитель хороших снимков стоял с фотоаппаратом в руке, и показал ему кулак, в тоже время намереваясь нырнуть, чтобы никогда не появляться на поверхности, но получил удар багром по голове.

Очнулись на берегу. Перед ними Хельсинки — порт. Сотни любопытных собрались на пирсе, не решаясь подойти ближе, боясь русских или, возможно охраны, стоявшей с автоматами наизготове. Глаза случайных свидетелей проникнуты ненавистью к русским морякам и не предвещают ничего доброго. Одни бросают реплики и угрозы, показывая пальцами на пленных, другие стоят молча, разглядывая русских. Маевский немым взглядом обвел толпу, отвернулся и устремил взгляд на море. Оно слегка волновалось и пенилось. Волны, разбиваясь о мол, обдавали брызгами холодной воды сидящих. Шаров, наоборот, разглядывал празднично одетую толпу и разговаривал с нею. Ни она, ни он не понимали друг друга.

— Смотрят, как козел — на новые ворота, — сказал Шаров, обращаясь к Маевскому.

— Да, похоже, так, — ответил тот неохотно. Леониду не хотелось разговаривать. Голова была полна мыслей, и он ругал себя в душе, что не подорвался последней гранатой, понадеялся на катер, который по его расчету, должен был разбить шлюпку и потопить краснофлотцев. — «Счастлив Громенков, — думал Маевский, — ему не суждено испытать плена. Лучше смерть, чем позор».

— Накормили хотя бы, а там пусть расстреливают…

— Умирать голодному, что и сытому — одинаково, — перебил Григорьева Шаров.

— Прежде, чем мы умрем, они из нас сделают посмешище и вымотают все силы и нервы, — ответил Маевский и достал из кармана папиросы. Они оказались подмоченными. Напрасными оказались усилия выбрать папиросу посуше, ни одна из них не горела, и он выбросил всю пачку.

— Что, не видишь? — обратился Шаров к стоящему финскому матросу, — Командир курить хочет!

По жесту Шарова матрос понял, что русские хотят курить, и подал сигарету. Конвоира заругал другой, по-видимому, он был недоволен поведением первого, и они заспорили между собой.

— То-то, — сказал Шаров. — А все-таки, какой некультурный народ!

— Почему? — поинтересовался Маевский.

— Негостеприимно встречают!

— Будь спокоен, старина, — они еще покажут свое гостеприимство!

Григорьев за все время первый раз поднял голову и внимательно посмотрел на Маевского. Он до сих пор не мог понять, как это все получилось. Ему было все безразлично — скорее бы свелось к одному концу: но, услышав голос Маевского, он вздрогнул, предчувствуя недоброе. Шаров заметил смущенный взгляд Григорьева и успокоительно произнес, хлопая его по плечу: — Ничего, Ванюша, не падай духом, возможно, выберемся из этой непонятной истории!

Осмелевшая толпа постепенно приближалась, охватив плотным полукольцом моряков.

— Скоро весь город соберется смотреть нас, — сказал Григорьев.

— Как в зоопарке на зверей смотрят! — добавил Шаров.

Подошла машина. Из нее вылез грузный офицер в морской форме и дал распоряжение охране. Русских повели, толпа разомкнулась, пропустила их и угрожающе зашумела. К Маевскому подбежала девушка и плюнула в лицо. Стерев плевок, он с любопытством посмотрел на нее и улыбнулся. Она быстро юркнула в толпу.

— Сволочь! Плюнула и бежать! Не хватило мужества смотреть прямо в глаза!

— На душе спокойнее, друзья, — сказал Маевский. — Когда плюет враг, бессильный что-либо сделать с тобою, — это не позор, позор будет тогда, когда нам плюнут в лицо свои за наш поступок!

Ему никто не ответил. Пленных привели в тюрьму и разместили в одиночных камерах, предварительно обобрав подчистую. Забрали деньги, флотские ремни с бляхами, зажигалки и заменили сапоги. Из-за часов Маевского поспорили между собою два матроса, но спор решил третий, забрав их себе; наверное, он был старшим или сильнее других.

Маевский упал на матрац, лежащий в углу камеры, и, уткнувшись лицом в подушку, задумался над сложившимся положением. Хотелось спать, но мрачные мысли лезли в голову и мешали заснуть. Он не обращал внимания на холодные капли воды, падавшие на него с потолка, продолжал думать: «Как могло получиться, что я, командир, которому доверяли, которого уважали и ставили в пример другим, оказался в плену? Как подумают товарищи? Что скажет родина? Как отнесутся родные: я опозорил седую голову отца, девушку, которая любила меня. Я заслужил презрение и ненависть всех! Кто мне поверит, что я не желал сдаваться в плен, а попал случайно — неумышленно. Кому какое дело до того, что я, будучи ранен. Не поехал в госпиталь, и сейчас загноившаяся рана не дает мне покою и мешает заснуть и забыться от тяжелых мыслей».

Как ни крепился Маевский, стараясь обдумать хорошенько свое положение, усталость взяла свое. Засыпая, он решил твердо, что необходимо приложить все силы, чтобы бежать на родину и держать ответ. Спать пришлось недолго. Проснулся от страшного крика в соседней камере. Там истязали человека — пытали и избивали его.

— Не иначе, как — Григорьева; Шаров так кричать не будет, — подумал Маевский: — Значит, началось то, чего я ожидал!»

Собрав последние силы, Маевский начал стучать в дверь камеры; удары были слабые, но, несмотря на это, его стук — немой протест — разбудил остальных; сначала ему ответили в одной камере, затем вся тюрьма наполнилась криком и протестом против избиения. Прислушиваясь к ударам, Маевский убедился, что они не одни — вся тюрьма забита людьми, но за какие преступления и кто сидит, он не знал.

Дверь камеры отворилась, на пороге показались два финских матроса. Маевский посмотрел на них без особой боязни и приготовился к пытке. Она не последовала. Жестом руки ему дали понять, чтобы он вышел, и повели его по узкому и темному коридору. Ноги не слушались и подкашивались, но он старался не подавать вида, что плохо держится на ногах. Матросы поочередно открыли камеры, где сидел Шаров и Григорьев. Маевский успел переброситься с ними несколькими словами и убедился, что их никто не тревожил и не избивал. Затем его подвели к той камере, откуда раздавался крик. Леонид увидел бледного человека с провалившимися глазами, сидевшего в углу камеры. Из рассеченной брови по лицу текла струйка крови: свежие следы побоев. Он был острижен наголо и в полосатом тюремном халате. Маевский кивком головы приветствовал его, но он отвернулся. Матрос, сопровождавший Маевского, сказал: — Коммунист! — и захлопнул дверь.

— Нечего сказать, дожили до веселых дней, даже они — коммунисты Финляндии отвернулись от нас!

Снова в камере. На матраце лежали куски черных галет. Их принесли в его отсутствие. Машинально схватив галету, он начал жевать. Засохший черный хлеб не поддавался зубам. Чтобы жить, надо есть. А чтобы есть галеты, их надо размочить. И он положил их на пол в то место, куда капала вода с потолка, с надеждою, что она размягчит их. Одна за другой падали капли на галеты и, разбившись на мелкие части, разлетались по сторонам. Порою ему казалось, что в противоположном углу вода капает сильнее, и он перетаскивал их туда. То и дело он пробовал их, не размякли ли они, и снова клал на прежнее место.

И вспомнилось Маевскому прошлая финская война. В холодный декабрьский день они высаживались на остров, где он принимал первое боевое крещение. Вечером в доме сушили белье и делились впечатлениями о первом бое. В дом вошел краснофлотец Коржов — друг Маевского — и прервал их разговор: «Смотрите, — сказал он, — они еще думают с нами воевать!» — И бережно завернув в бумагу кусок черной, как земля, финской галеты, положил в противогазную сумку. — Повезу в Кронштадт, покажу братве, чем кормят финских солдат!»

Перед глазами Маевского выросла гора финских галет, к которой подходят краснофлотцы и смотрят, как на диковину; иные, разломив галеты, пробуют, сплевывая, ругаются и берут на память показать товарищам.

Воспоминание нарушил скрип ржавого ключа в двери, и на пороге показался высокий худощавый матрос с белокурыми вьющимися волосами. Он посмотрел на Маевского задумчивыми светло-голубыми глазами и, переведя взор на потолок, где свисали сотни капель воды, поминутно падавших вниз, произнес: — Следуйте за мной!

Маевский удивился чистой русской речи и, не сдержав любопытства, спросил: — Откуда вы знаете русский язык?

— Так, — ответил он неохотно, — учился в школе немножко.

Выражение лица говорило, что матрос отвечает не искренне. Когда шли по коридору, Леонид заметил, что его спутник уже не молод: ему за сорок лет. Лицо угрюмое и невеселое. Лоб испещрен глубокими морщинами. В глазах печаль, как будто он все время о чем-то думает и переживает. Вошли в комнату. За столом сидели Шаров с Григорьевым и ели овсяный суп на молоке. Охраны не было. В углу, развалившись в кресле, сидел плотного телосложения матрос — начальник караула да два финна-матроса. Его круглое красное лицо было чисто выбрито, и с первого взгляда не понравилось Маевскому. Из-под бескозырки, сдвинутой на брови, смотрели на пленных злые глаза. Он был пьян и еле ворочал языком.

— Я презираю коммунистов! — переводил его речь матрос, служивший переводчиком, тот самый, который привел Маевского. — Если кто из вас коммунист, я перережу ему горло. Комиссарам и политрукам пришел конец! Я всех буду резать своими руками!

Он угрожающе вынул финку и встал, но ноги его не слушались, и он повалился в кресло.

— Я добрый человек! Мне приказали тебя не выпускать. Ты опасный преступник: хотел потопить катер, но мне наплевать на то, что говорит начальство! Что хочу, то и сделаю! Вас накормят хорошо — благодарите меня! Матросам надоело слушать его болтовню. Они с нетерпением ожидали, когда он заснет, чтобы расспросить через переводчика интересовавшее их, но тот болтал без умолку: то хвалил себя, то грозил вырезать полмира, то просто говорил несуразицу. Один из матросов достал из подвешенной на ремне сумки бутылку коньяку и посмотрел на свет. Определив, сколько в ней осталось содержимого, подал начальнику караула.

— За ваше здоровье пью!

Начальник стал жадно глотать прямо из горлышка коньяк и трудно было понять, за чье здоровье он пил: или за русских, или за того, кто дал ему бутылку, но для него уже было безразлично. Через минуту он спал.

— Вы не обращайте на него внимания. Это дурной человек. Место ему на фронте … но он никогда там не будет: «По отцу и сыну честь, — сказал переводчик, тяжело вздыхая, — здоров, как бык, — богат, как купец!»

Присутствующие начали задавать вопросы, и завязалась оживленная беседа. Многие из них не верили пропаганде финских газет и радио и сейчас убеждались в этом. Больше всех интересовался переводчик. Когда Маевский рассказывал о жизни в Советском Союзе, работе, службе, лицо его принимало грустное выражение.

Разговор прервал появившийся во дворе какой-то начальник. Русских развели по камерам.

Усталость чувствовалась во всем теле, и Маевский быстро заснул. Проснулся поздно утром, когда бледный луч солнца проник через маленькое отверстие в сырую и темную камеру. Хотелось снова есть и курить. Маевский стал прохаживаться из угла в угол. В голове была только одна мысль: на его совесть лег тяжелый камень — позор. Сумеет ли он смыть его и каким образом?

В то время, когда Маевский прохаживался по камере и все думал и думал, Шаров сидел у следователя. На заданные вопросы отвечал уклончиво, шутил, смеялся и вообще был настроен весело и в конце концов заявил, что он малограмотный и дальше своей деревни нигде не был. Следователь действительно пришел к убеждению, что русский глуповат по природе и добиться от него чего-либо существенного невозможно. Григорьев начал врать, запутался и волей-неволей рассказал почти всю правду, что знал, заслужив похвалу следователя. Если Шаров умел строить из себя неразвитого и глупого человека, то Григорьев не был глупым, но был малограмотным краснофлотцем, недавно прибывшим во флот. Он вырос сиротой и никогда не знал ласки и заботы родителей, человек, никогда не бывавший в городе, не успевший перевариться в котле человеческих отношений, не познавший товарищеской дружбы, попав в трудное положение, он растерялся и не знал, как себя вести. Он не хотел говорить того, что спрашивал следователь; допрос сопровождался побоями. Вначале Григорьев говорил неправду и, наконец, не помня себя, сказал то, что нужно было следователю. Почувствовал свою маленькую вину, он решил, что все кончено. На родине у него нет никого, а она ему это не простит, и рассказал, что знал, ожидая скорой смерти, довольный тем, что избавляется от мук, хотя следователь поверил не всему.

После обеда вызвали Маевского. В кабинете за столом сидел следователь, рядом с ним переводчик, который ранее приводил Леонида на обед, интересовался жизнью в новой России. Леонид по приглашению сел напротив следователя: рядом с ним стал здоровенный детина с глуповатым выражением лица. Минуту продолжалось молчание. Следователь смотрел на пленного и думал, с чего начать допрос. Маевский разглядывал портрет Маннергейма на белом коне, висевший на стене между двух окон, за которыми прохаживался матрос с винтовкой в руке. Вежливо и спокойно начал разговор следователь. Вначале осведомился, откуда родом, где родители, как живут, и неожиданно спросил: — Какой части? — Маевский, когда вопрос коснулся службы, пожал плечами и также спокойно ответил: — Говорю откровенно — в Советском Союзе, а номера не знаю.

— Не знаете, или не хотите сказать? — не повышая голоса, спросил следователь через переводчика, стуча пальцами по столу.

— Понимайте как хотите!

— Вы поставите себя в лучшее положение, если скажете, что сдались добровольно. Учтите это, молодой человек! Каждый здравомыслящий человек с трудом поверит, что вы сражались на Эстонском фронте и, спасаясь от немцев, ушли в море на крошечной шлюпке. Бюро погоды дает официальные данные, что в минувшие четыре пять дней на море шторма ниже шести баллов не было. Так вот подумайте, могли ли вы удержаться на море и не погибнуть? Советую сказать следующее: вы служили на каком либо корабле. Ночью вас торпедировала финская подводная лодка. Вы только и ожидали такого случая, чтобы добровольно сдаться в плен, не желая воевать, так как считаете войну несправедливой и грабительской. Ответ, конечно, будет правдивый. Несколько положительных ответов, интересующих морское ведомство, и вам забудется брошенная граната в катер. Запирательство приведет к нехорошему, и впоследствии можете пожалеть об этом, но будет поздно…

— Возможно, вы предложите мне свое заявление опубликовать в газете? — прервал переводчика Маевский.

— Вы ведете себя некорректно, молодой человек. Голос следователя дрогнул, и в нем послышались нотки угрозы, но в лицо по-прежнему было добродушным.

— У меня, — продолжал Маевский, — никогда не мысли о добровольной сдаче в плен. Брошенная граната — мой долг!

— Вы не забывайте, где находитесь!

— В фашистской Финляндии, — ответил Леонид, — и местонахождение останется в моей памяти навсегда!

Следователь поднялся со стула. Исчезла прежняя добродушная улыбка. Лицо приняло официально-суровый вид. Жуя сигару, он обратился к переводчику и солдату, стоявшему около Маевского, который с безразличным видом стеклянными глазами рассматривал пленного.

— Ну, что ж, молодой человек, будем говорить откровенно — по душам!

Следователь сел. В его глазах заиграла лукавая и вместе с тем злая насмешка. Откинув голову на спинку кресла и положив одну ногу на другую, он затягивался сигарой и пускал клубы дыма, любуясь, как он поднимался к потолку.

— Думаете ли вы продолжать разговор и отвечать на мои вопросы? Если нет, я вынужден применить лекарство — радикальное лекарство для развязывания языка!…

Маевский резко произнес: — Нет!

Переводить не потребовалось: следователь понял отрицательный ответ.

— Встать! — крикнул он. И когда Маевский поднялся, следователь засмеялся, оскалив большие и редкие зубы, и хитро подмигнул. Леонид в первую минуту не понял, кому моргает следователь, но глядя на переводчика, лицо которого исказилось гримасой, выражающей испуг и жалость, понял, что в этом таится недоброе. Не успел осознать, что именно, как повалился под стол от сильного удара по шее. Это был первый излюбленный прием следователя. Он заставлял допрашиваемого стоять по команде «смирно» с заложенными руками назад, а стоявший рядом солдат сильно бил по шее. От неожиданности удара устоять на ногах нельзя. Маевский с разбитым и ободранным лицом поднялся и снова стал в прежнее положение. В голове шумело.

— Может быть, заговорите? — спросил следователь строго.

— Не думаю! — ответил Маевский и приготовился к удару. Они не заставил себя ждать. Леонид снова повалился на пол. Так продолжалось несколько раз с той лишь разницей, что Маевский падал, не ударяясь лицом, а успевал вытянуть руки вперед. Следователь убедился, что перед ним стоит человек твердой воли и не скоро заговорит. Поэтому он решил принять все меры, чтобы сломить упорство русского и заставить его отвечать на вопросы. Чем больше били Маевского, тем спокойнее чувствовал он себя, тем сильнее хотелось выдержать пытку, чтобы впоследствии отомстить палачу.

Переводчик вышел из комнаты и вскоре вернулся с двумя матросами. Один из них нес скамейку, другой — два резиновых шланга. Маевский невольно улыбнулся, поняв, что его будут «сечь плетьми». Ему стало обидно до слез, что его, — гражданина страны, где навсегда отменено телесное наказание, о котором он знал по книгам, будут бить как животное, которое не везет воза.

Следователь не предлагал больше русскому отвечать добровольно, так как убедился, что без физического принуждения он не добьется ничего. Маевский вначале считал удары, кусая губы, чтобы не закричать и не показать свою слабость, но организм, утомленный трудными днями в море и недоеданием, сдал, и он потерял сознание. Переводчик смочил голову пленного холодной водой, и тот пришел в себя. Превозмогая боль в теле, голова кружилась, перед глазами плыли темные пятна, — Маевский встал и плюнул кровью в лицо палачу. Были ли заранее обдуманы действия следователя, или его разум выдумывал на ходу пытки, но они следовали одна страшнее другой. Пленному надели наручники, которые до боли сжимали руки. Леонид попытался их сорвать, но они механически врезались в тело.

— Не шевелите руками: при движении наручники сжимаются сами, — предупредил переводчик.

Сильным ударом в затылок солдат повалил на пол Маевского и наступил ногою на шею. Затем надел железный обруч на голову, связал ноги и соединил обруч с ногами. Натянув веревку так, что голова и ноги оказались приподнятыми кверху. Допрашиваемый только грудью касался пола. Воздуха не хватает — дышать трудно. Глаза наливаются кровью и готовы выскочить из орбит. В груди чувствуется тяжелая боль, как будто ее сдавливают тисками. Солдат с равнодушным видом стоит около мученика и не дает ему свалиться на бок. Следователь по-прежнему сидит на своем месте и, не спеша, пьет принесенное кофе. Мучительно медленно тянется время для русского моряка, но фашист не спешит закончить пытку. Он наслаждается муками пленного и не чувствует ни малейшего угрызения совести. Переводчик, отвернувшись от истязаемого и следователя, курит одну папиросу за другой. Маевский не помнил, сколько пролежал в таком положении. Ему показалось — целую вечность. Насладившись муками военнопленного, палач приказал развязать Маевского и начал снова спокойно допрос, как будто здесь ничего не случилось.

— Так, Леонид Маевский, значит, вы не желаете отвечать? Прекрасно… прекрасно. Надеюсь, при следующей встрече вы будете откровеннее.

Маевский не слушал его: тело ныло, голова разламывалась от сильных болей, но главное все же он уловил: впереди ожидает страшное.

— А это кто будет такая? — спросил следователь, показывая фотокарточку, найденную у Маевского в кармане, — Жена или знакомая?

От злобы, бессильный помешать фашисту смотреть на фотокарточку, Леонид стиснул зубы и ничего не ответил, а подумал: «Поймет ли она?»

— Еще один вопрос: Григорьев отрицает, что он стрелял и убивал наших доблестных союзников…

Маевский не дал ему договорить.

— Я не отрицаю и не скрываю! В бою был беспощаден: стрелял и убивал не только немцев, но и шюцкоровцев в 1939 году, а над пленными не издевался и для себя пощады не прошу…

— За это молодец: солдат должен стрелять!

— Для меня оскорбительно слышать похвалу из уст негодяя!! Если вы не убьете меня, я убью вас! — сказал Маевский и пнул стол, за которым сидел следователь.

— Уберите сумасшедшего…

У пленного хватило силы выйти из комнаты: в коридоре он упал на пол. Сопровождавший его солдат позвал матросов из состава караула, и они понесли Маевского в камеру. Навстречу им шел политический заключенный с двумя ведрами воды, которого вчера избивали в камере. Он остановился и дал дорогу. Затем бросил ведра и побежал по коридору, крича возле каждой камеры, за это его снова подвергли избиению. Весть об избиении русских военнопленных молнией облетела тюрьму, и политзаключенные, как один, отказались выйти на работу и объявили голодовку. До конца пребывания в тюрьме военнопленных больше не тревожили.

Избитого Маевского положили на матрац. Ни на минуту не стихала боль в раненой ноге, поврежденной во время пытки; тело ныло от полученных побоев, но сильнее всего ощущалась боль в сердце — позорный плен.