Полумолчаливая жизнь (Ю. К. Олеша)
Полумолчаливая жизнь (Ю. К. Олеша)
Случается каждому писателю на склоне лет среди своих писаний, убегающих в лету, найти одну страницу необыкновенную. Как будто весенний поток выбросил эту мысль, заключенную в железную форму, как льдинку на берег. А вот вода, выбрасывающая льдинку, давно уже в море исчезла, а льдина все лежит, лежит и тратится только по капельке.
Михаил Пришвин.
Писательское молчание — явление малоизученное, хотя в нем часто куда больше содержания, чем в иной скороспелой последовательности.
Александр Гладков.
Поэты погибают не от домашних неурядиц, болезней или неразделенной любви. Они погибают от отсутствия воздуха, от того, что воздух, которым они дышат, пахнет смертью, от того, что они не могут сказать то, что хотят сказать. Если писатель хорошо уживается с веком, то утрачивает право на трагедию, а когда нет трагедии, то надо хорошо писать, а это совсем не так просто.
Аркадий Белинков.
Ю. К. Олеша.
1.
В золотистых подмосковных лесах стояла первозданная тишина. Паутина легла на поля, когда отсчитывались последние земные часы Юрия Карловича Олеши.
Вечером переменилась погода. Далеко взлетели потревоженные птицы. За стеной больничной палаты будто огромный самовар закипел, это дождь и ветер раздевали деревья.
На пороге смерти он сказал врачам: «Вы переворачиваете меня, как кадку…» За час до ухода он воскликнул: «Снимите с лампы газету! Это не элегантно!»
«Литературная газета» напечатала официальный некролог:
«…Творческий путь самобытного художника, каким был Ю. Олеша, еще ждет своих будущих исследователей. Оставленное им наследие войдет в сокровищницу нашей отечественной литературы». Сухими строчками «могучая» писательская братва не в первый раз показала свое бессилие и в то же время, сама того не ведая, обессмертила имя травленного художника, который по их прихоти на протяжении десятилетий вынужден был вести полумолчаливую жизнь.
2.
Добрейшего на редкость человека, Ю. К. Олешу, я впервые увидел лет пятнадцати, в молодежной театральной студии. Мы показывали московской детворе фрагменты из его знаменитого романа-сказки «Три толстяка», под названием «Сердце Тибула».
Еще в 1928 году К. С. Станиславский заинтересовался этой романической сказкой[64]. Она репетировалась на большой сцене Художественного театра. Вот какую характеристику дал Мастер «становлению» характера наследника Тутти:
«Все новые впечатления, всю жизнь мальчишки со свистом, гиканьем, игрой в орлянку, шлепаньем по лужам босыми ногами, ковырянием в носу и попыткой выругаться чертом, дьяволом, старой… не буду вам называть чем… сами знаете, все должна принести ему Суок. Всю жизнь, Солнце, воздух, мальчишескую удаль и первые трогательные движения сердца — к ней, как к сестре и… девочке».
Недоедавший и недосыпавший, рано повзрослевший, с огромным удовольствием я изображал отважного Тибула. Этот образ стал для меня отдушиной, олицетворением совершенно иного, волшебного мира сказки. Юным зрителям по душе пришлась лукавая улыбка сказочника и веселая его фантазия. Они сразу приняли праздничный, затейливый, немного наивный спектакль, красочно оформленный моим другом ранней юности, талантливым и самобытным Леней Вокцицким, девятиклассником, который через три года добровольно наденет военную шинель солдата и, несмотря на близорукость, добьется отправки на фронт, а через месяц старый почтальон вручит его матери похоронную. Молча в одиночестве будет оплакивать Роза Соломоновна смерть своего единственного сына.
Самым «старым» актерам, игравшим толстяков и доктора Гаспара, было неполных шестнадцать лет.
Проходят годы, но эта волшебная, овеянная романтикой сказка, продолжает оставаться любимым детским чтением не только в России.
Из ДНЕВНИКА Олеши:
«Работая над «Тремя толстяками», я воздавал дань поколения талантам, которые представляются мне самыми поразительными талантами, какие только возможны в области искусства. Это талант людей, умеющих выдумывать сказки. Сказка является ограничением грандиозных проявлений жизни общества. И люди, умеющие превратить сплошной социальный процесс в мягкий и прозаический образ, являются для меня наиболее удивительными поэтами. Такими поэтами я считаю братьев Гримм, Х.-Х. Андерсена, Перро, Гофмана».
После спектакля Олеша пришел за кулисы. Широкогрудый, невысокий, с большой головой гофманского Щелкунчика, с волевым подбородком, с иронической складкой рта, с острым и в то же время мечтательным взглядом двух маленьких синих светил, он, как-то сразу располагал к себе. За ним осторожно шли официанты с огромными подносами, на которых возвышались пирамиды бутербродов и множество разнообразнейших пирожных.
Актерам, исполнявшим главные роли, Олеша преподнес книгу «Три толстяка». На всех экземплярах писатель сделал дарственную надпись. Юрий Карлович заранее расспросил режиссера и педагогов о внутреннем мире каждого, кому предназначалась книга. Шаблонов он не терпел.
3.
Через два месяца я получил почтовую открытку. Съемочная группа художественного фильма «Болотные солдаты» пригласила меня приехать на киностудию «Мосфильм». В длинном коридоре второго этажа толпились наши студийцы.
Время было неспокойное. На континентах полыхали войны. Испания, благодаря Сталину, истекала кровью, «вождь» пролетариата не хотел понимать, что Гитлер играет с ним в «кошки-мышки».
На едином дыхании Юрий Карлович создает страстный антифашистский сценарий. Для воплощения своей идеи он встретил превосходного единомышленника, кинорежиссера Александра Мачерета. Несмотря на то, что мы изображали бессловесных героев, толпу немецких юношей, Олеша нашел время, чтобы нам подробно рассказать о содержании будущего фильма. Когда картина появилась в прокате, тысячные толпы осаждали кинотеатры.
Из ДНЕВНИКА Ильи Эренбурга:
«В Москву я приехал на несколько дней. У меня было неотложное дело в Челябинске. Время расписано по минутам. В клубе тракторного завода состоялось мое выступление. Я говорил о надвигающейся грозе, которая раздвинет границы и уничтожит тысячи городов. После перерыва меня уговорили посмотреть фильм «Болотные солдаты». Картина удивила прозорливостью, авторы ленты увидели «втрашний день фашистской Германии. Молотов запретил демонстрацию прекрасного антифашистского фильма. Картина легла на полку, где обрела вечный покой. Уверен, что негатив давно смыт. Я позвонил Олеше. Он пришел ко мне в Лаврушинский переулок. Мы пили французское вино и оба молчали. Так прошел вечер. Через три дня я был в Мадриде…»
4.
В ноябре 1954 года меня командировали из Москвы в Ашхабад для оказания помощи министерству культуры в проведении Декады литературы и искусства Туркменской ССР. К моей великой радости, главным литературным консультантом утвердили Ю. К. Олешу, имя которого давно уже было окутано легендами. Мы жили в одной гостинице и на протяжении трех месяцев почти ежедневно встречались.
Зная о пристрастии писателя к крепким напиткам, туркменские товарищи щедро, не считаясь с затратами, доставляли ему в номер ящики с отборным коньяком и водкой. Пребывание в «братской» Туркмении пагубно отразилось на его здоровье.
В свободные часы мы гуляли по городу, на прикрепленной машине ездили по республике.
Везде он находил для себя что-то новое. Частенько за ним заезжал с «классик» туркменской литературы писатель Берды Кербабаев. Тогда начиналось настоящее восточное застолье. Чтобы доставить удовольствие гостеприимному хозяину, Олеша каждый раз просил Кербабаева читать поэмы… на туркменском языке. Потом он как-то проговорился:
— Надо уметь вслушиваться в ритм незнакомого языка, улавливать его своеобразный колорит, его тончайшие струны. — Улыбнувшись уголками губ, Олеша добавил: — Иногда в таких случаях следует полностью отключаться, надо только смотреть в глаза читающего и можно его совершенно не слушать. Так я веду себя в «грозной» Москве на писательских сборищах. Скажу откровенно: массовость и стадность мне чужды.
Из ДНЕВНИКА Олеши;
«Никогда не забуду момента, когда, сойдя с теплохода «Дагестан», я очутился по ту сторону Каспийского моря. Сквозь дома и пароходы Красноводской пристани я увидел желтое пространство, по которому двигалась женщина в развевающихся красных одеждах. Так волшебно было ее одеяние и так царственно она двигалась, что казалось — фигура плывет над горизонтом. Ничего подобного я не видел в своей прошлой жизни. Это было совершенно ново для зрения и для души.
— Что это? — спросил я среди полной тишины. Я хотел спросить «где мы?» — то есть узнать, какой путь мы проделали и к какому берегу пристали. Я должен был спросить «где мы?», но я спросил «что это?», потому что зрелище этой фигуры в красных одеждах скорее относилось к искусству, чем к науке, скорее к музыке, чем к географии.
— Что это? — спросил я среди полной тишины, уверенный, что мне ответят. И кто-то так же тихо и торжественно ответил мне:
— Это Туркмения».
5.
Однажды, расчувствовавшись после очередного застолья, Юрий Карлович рассказал:
«В 1924 году вышло первое издание «Трех толстяков». В 1927 году в журнале «Красная новь» был опубликован роман «Зависть». Писал я много, печатал мало. Частым публикациям мешало придирчивое отношение к написанному. Одним словом, особая самокритичность. Издательства охотно заключали со мной договора на романы, повести, сказки, рассказы. Авансы я брал с удовольствием. Росли долги. Проходило время. Кредиторы грозили судом и конфискацией имущества, которого у меня никогда не было.
Как-то вечером, распил я дома в одиночестве бутылку водки. Показалось мало, добавил еще одну. Надумал позвонить В. М. Молотову, тогдашнему председателю Совнаркома, подумалось, человек он всесильный, все может. Набрал номер телефона его приемной. Секретарша строго спросила:
— Кто говорит?
Ответил: — Олеша.
— В трубке раздался дребезжащий смешок:
— Какой еще Алеша?
— Милая дамочка, вас беспокоит не Алеша, а писатель Олеша.
— Слушайте, товарищ Алеша, прекратите хулиганить, иначе вам придется иметь дело с органами.
— Товарищ секретарь, помилуйте! Пожалуйста, очень вас прошу, меня нельзя пугать органами, они у меня на месте и, даю вам честное слово, пока функционируют нормально, без каких-либо отклонений. Моя фамилия Олеша, имя — Юрий, отчество — Карлович. Я писатель, автор книжки «Три толстяка».
Секретарша смилостивилась, тон ее чуть потеплел:
— Что вы хотите, товарищ Алеша?
— В моей жизни могут произойти большие неприятности, поэтому назрела необходимость переговорить наедине с товарищем Молотовым.
— Вячеслав Михайлович частных лиц не принимает.
— Многоуважаемая дамочка, да будет вам известно, писатель не частное лицо. Вспомните Пушкина, Тютчева, Достоевского, Толстого, Чехова, Короленко, Горького. Когда мы встретимся, обещаю преподнести вам книжку с надписью.
Секретарша сжалилась:
— Оставьте номер домашнего телефона, но я вам ничего не обещаю.
Трубка мирно покоится на телефонном аппарате. Достаю из буфета третью бутылку водки. Закуска — кильки и хлеб. Начинаю тянуть по стопочке. Тишину прорезает телефонный звонок:
— Товарищ Алеша, звонят из приемной товарища Молотова, продиктуйте свой адрес, машина за вами выезжает. Вячеслав Михайлович согласился вас принять.
Из кино вернулась жена Ольга Густавовна Суок. Говорю, что за мной сейчас приедет машина, члены правительства вызывают на частную беседу.
— Юрочка, меня не обманешь, сразу догадалась, тебя хотят посадить за долги. Теперь будешь знать, как пропивать государственные авансы.
В старый рюкзак жена сложила теплое белье, где-то нашла валенки, простыни, байковое одеяло, кастрюльку. Завернула кое-что из консервов.
В квартиру вошли два товарища. Жена их спросила:
— Я должна знать, в какой концентрационный лагерь направляется писатель Олеша? В дальний или ближний? Сколько раз в году разрешается свидание?
Товарищи опешили, они не понимали, о чем идет речь.
— Мы из Совнаркома, нам приказано доставить в приемную товарища Молотова какого-то Алешу и трех толстяков, которых мы в глаза не видели.
— Олеша — это я. Простите, но это моя фамилия. «Три толстяка» — название книги, романтической сказки, которую я написал в молодости.
— Тогда поехали. Возьмите паспорт и, на всякий случай, удостоверение личности, где сказано, кто вы есть на самом деле, чтобы нам не запутаться в бюро пропусков и на контрольном пункте.
Жена плаксиво:
— Разрешите осужденному мужу мешочек с вещичками взять?
— Велено доставить без вещей.
Ольга Густавовна завыла:
— За что вы в него стрелять хотите? Что он вам сделал плохого? Он честный человек. Все писатели авансы берут, и композиторы берут, и художники, и сценаристы, и режиссеры. Не берут те, кому не дают. Пожалейте меня, я не хочу остаться сиротой. Миленькие, не убивайте моего мужа!
Товарищи из приемной Молотова окончательно растерялись. Они не знали, что им делать и как себя дальше вести.
— Товарищ Алеша, поехали!
Жена повисла на моей шее. От ее слез я вымок.
Со всех квартир выползли на лестничные клетки испуганные старики, доморощенные приключенцы, сердитые фантасты, узкоплечие детпоэты, рассеянные критики, увесистые романисты-монументалисты. Паутиной над подъездом повис зловещий шепоток:
— Вот и Юрий Карлович доигрался! Довертелся наш знаменитый метафорист!
— Не будет дружить с формалистами!
— Как это мы его раньше не раскусили? И лицо ведь у него магерого диверсанта.
— А почему у него отчество «Карлович»? Очевидно, выходец из немцев-колонистов, возможно потомок шведского короля Густава. Все может быть, товарищи, — захлебываясь слюной, проговорила обсыпанная, словно фасолью, крупными, коричневыми с желтизной веснушками, ноздреватая критикесса Померанцева, совмещающая работу в отделе кадров писательского союза…
Очаровательная секретарша провела меня в кабинет Молотова. Председатель Совнаркома, заикаясь, спросил:
— Что вас привело к нам, товарищ Олеша? «Три толстяка» я читал с большим удовольствием. Товарищу Сталину ваша книга также понравилась.
— Весьма польщен столь лестными важным для меня отзывом. — Я осмелел. — У меня накопился большой финансовый долг издательствам, а отдавать нечем.
— Напишите подробно, сколько и кому должны. В секретариате нам помогут это сделать. Мы непременно что-нибудь придумаем.
«Живой вождь» со мной за ручку попрощался. Сел я за письменный стол и все быстро написал. Даже посторонняя помощь не понадобилась. Домой, конечно, вернулся на трамвае. Соседи-писатели кинулись с расспросами. На руках, сволочи, домой понесли.
Посыпались вопросы:
— Юрий Карлович, почему вас так быстро отпустили?
— Расписочку о невыезде взяли?
— Отпечатки пальцев там оставили?
Я им сказал, что товарищ Молотов вызывал меня на личную беседу, интересовался моими творческими планами. Соседушки наперебой стали зазывать в гости…
Преодолевая некоторые усилия, добрался до квартиры. Жена, еле живая на тахте лежит, завывает, глотает таблетки, валерьяновые капли и еще какую-то гадость. У ее ног сидят братья-писатели: Лев Славин, Виктор Шкловский, футболист Старостин, артисты Яншин, Ливанов, режиссер Гутман, конферансье Михаил Гаркави и, кроме них, человек двадцать: артисты, журналисты, кинематографисты, редакторы газет.
Тихо проговорил:
— Поминки сегодня не состоятся.
Жена плаксиво перебила:
— Побывка на сколько часов?
— Я находился в гостях у товарища Молотова.
Все смолкли. Наступила немая сцена, похлеще, чем у Гоголя в «Ревизоре». Гости ушли, забыв про оставшиеся напитки.
Через несколько дней — звонок из правительственной приемной. Позвонила секретарь Молотова:
— Товарищ Алеша, книжка мне очень понравилась, сейчас читает дочка. Ваш долг полностью списан. От души поздравляю. Завтра утром вас ожидает сюрприз. В районной сберкассе вы сумеете получить безвозмездно сумму денег, личный подарок товарища Вячеслава Михайловича Молотова. Просьба по этому поводу не распространяться.
Моему удивлению не было границ. Вот что иногда могут выкинуть винные пары».
6.
Через всю жизнь пронес Юрий Карлович Олеша бережное отношение к В. Э. Мейерхольду. Он оставил замечательные воспоминания о великом мастере русской сцены.
«Вс. Мейерхольд был худой, извилистый. Ходит фраза о том, что Мейерхольд не считается с автором. Я думаю, что Мейерхольд принадлежит к таким ценителям хорошего и плохого в искусстве, что автор, даже самый высокомерный — может поверить Мейерхольду до конца. На репетициях он снимает пиджак. Остается в полосатой фуфайке. Волосы стоят дыбом. Уходит в конец зала. Смотрит оттуда. Если работа ему нравится, он кричит: «Хорошо!»
Быстро из темноты идет к рампе. Вбегает на сцену. Идет по сцене, чуть согнувшись в животе. Поджарый, в фуфайке, он похож на шкипера. Затем он показывает. Мне кажется, если бы мейерхольдовские репетиции были доступны зрителю, то зритель увидел бы работу самого удивительного актера нашего времени»[65].
Период работы над пьесой для Олеши был необычайно сложным. Он колебался, в какой театр отдать пьесу.
Узнав о раздумьях писателя, обеспокоенный Мейерхольд из Европы пишет Олеше взволнованное письмо:
«6 августа 1930 г.
Нижние Пиренеи.
Дорогой Юрий Карлович, вчера из Москвы я получил письмо с вестью о том, что Вы намерены передать «Список благодеяний» вахтанговцам. Приводится в письме и мотив: «Пьеса не понравилась Райх»[66].
Дорогой Юрий Карлович, весть эта настолько невероятна, что я заметался, как зверь, которого только чуть-чуть коснулись раскаленным железом и только еще грозят этим орудием пыток испепелить.
Как же так, дорогой мой?
Я пьесу Вашу поставил в центр репертуарного плана на сезон 1930/1931. Путешествуя с труппой по Западной Европе, среди всех трудностей, которые стояли на пути наших гастролей, усталый, изнервленный, больной, я все же находил время работать над Вашей пьесой. Я придумал очень много великолепных деталей к режиссерскому плану для Вашей пьесы. Два-три раза рассказывал содержание Вашей пьесы друзьям нашего театра здесь, на Западе, я ловил себя на том, что никогда еще ни одна пьеса так не захватывала меня, как «Список благодеяний». Что же случилось? Недоверие ко мне как к мастеру? Неуспех «Бани»[67]? Разве я в этом повинен? Предательство Зощенко[68]? Пример заразителен? Быть может, наша контора обидела Вас чем-то? Не прислала обещанных денег? Умоляю Вас немедленно (непременно телеграфно) сообщить мне; верен ли слух? или это сплетня? И потом: какая чепуха, будто Зинаиде Николаевне пьеса не понравилась. Кто собирается нас поссорить? Зинаида Николаевна еще больше, чем я, восхищена пьесой. Я был свидетелем, как она передавала трагический план Вашей большой трагедии и как она восхищалась Вашими в ней лирическими подъемами.
Когда я был извещен о предательстве Зощенко, я возмущался, но не страдал. Потому что Зощенко — случайный гость в театре. Вы же ведь созданы для театра. А как мало таких. Ведь Единицы. Ушел Маяковский. Эрдман[69] в депрессии. Сельвинский вернется к нам, но когда — кто знает?
Дорогой друг, одумайтесь!
Жду Вашей телеграммы.
Ольге Густавовне привет и привет Игорю Зинаиды Николаевны и МОЙ.
Вс. Мейерхольд.»
Через несколько дней Мейерхольд получает лаконичный ответ.
«Август 1930 г. Одесса.
Дорогой Всеволод Эмильевич! Я думаю, что написал плохую пьесу. Над ней надо работать, а работать у меня нет сил. Если Вы говорите о депрессии Эрдмана, то у меня депрессия, на мой взгляд, не меньшая. Никому пьесу передавать не собираюсь. Живу в Одессе.
Юрий Олеша».
Юрий Карлович во всем был самокритичен и, в первую очередь, к своему творчеству. Он десятки раз переделывал написанное. И все-таки В. Э. Мейерхольд победил. Он убедил Олешу отдать пьесу его театру, премьера которой состоялась 4 июня 1931 года. Спектакль, поставленный Вс. Мейерхольдом, пользовался огромным успехом. А пресса, критики не щадили писателя — они были наемной силой временщиков.
7.
Олеша очень серьезно относился к творчеству Достоевского. Часто перечитывал его произведения. Настольной книгой стал для него «Дневник писателя».
В 1954 году Ю.К. приступил к работе над инсценировкой романа «Идиот». Опустившийся художник, топивший свое внутреннее горе в вине, снова почувствовал себя человеком. В его мышлении произошел новый расцвет. Фейерверком засверкала мысль. Олеша работал, как одержимый, как фанатик, он не подходил к телефону и считал потерянными минуты, потраченные на еду.
Невозможно передать противоречивость и переменчивость его души, смену психологических бликов, непрерывность движения жизни. Как уловить его музыкальный ключ, весь этот контрапункт ума, изящного лукавства, завораживающего полета мысли?
Сколько вариантов пьесы было написано? Он не собирался оставлять их для потомства, как он называл архивы. То, что его не устраивало, он безжалостно уничтожал.
Иногда Ю.К. гостил у нас на даче. Был период, когда нитки его морщин разгладились, он выбросил старую одежду, приобрел все новое, элегантное. К Олеше пришла вторая молодость, радость творения.
8.
В Ленинграде, на Мойке, Олеша случайно разговорился с молодой женщиной Галей К., искусствоведом, талантливым реставратором русских икон. Эта профессия передалась ей от потомственных иконописцев прадеда и деда, отца и матери. Красивая, элегантная женщина вошла в душу и сердце писателя. Юрий Карлович был сломлен. Роман разгорался. Счастливый Олеша забыл о своем возрасте. Главное, что его полюбили. Юрий Карлович менялся на глазах. В кармане пальто он носил изящный томик сонетов Петрарки.
Олеша подумывал о переезде в Ленинград к любимой женщине. Этого хотела Галя. Он был счастлив, что у Гали есть сын, шестилетний Андрей. Мечту о новой жизни разрушил предательский телефонный звонок. Галя трагически погибла в горах Кавказа.
Вновь Олеша ощутил преждевременную старость, былую отчужденность, замкнутость. Ю.К. запил…
9.
Он был полон замыслов, которые так и остались нереализованными, иногда мне казалось, что он побаивался письменного стола, словно не верил в то, что сможет написать лучше, чем были написаны ранние его произведения.
Вспоминая писателей, с кем свела меня жизнь, я с удивлением и грустью понимаю, что большинство из них были окружены пустотой. Внешне будто бы все было — и товарищи, и читатели, и слава. Однако чем интереснее, самобытнее писатель, тем глубже было его одиночество.
Мне казалось, что Олеша жил в разладе со своими героями. Их было так много, они были так необычны, оригинальны, он сам их не понимал, когда рассказывал о них, и не знал, кому же отдать предпочтение. Ему хотелось написать обо всех, он всех их жалел и терзался, что не может никак дать им жизнь, показать их белому свету.
Была весна 1957 года, Олеше оставалось жить еще три года и один месяц, он будто видел край своей жизни, боялся смерти и словно ждал ее и не верил, что она скоро придет.
В Баковке зеленела молодая трава, под крышами домов птицы вили гнезда, деревья набухали почками, сок капал, оставляя на земле жирные масляные пятна, не смываемые первыми дождями.
Юрий Карлович останавливался, смотрел, как на ветвях клена серебрятся капли сока, прикладывал щеку к стволу дерева и терся о него, закрыв глаза, будто лицом своим касался лица любимой женщины. И снова шел по аллее, приподнимая шляпу при встрече со знакомыми.
Мы сидели с ним на скамейке под молодой березкой, по коре которой ползли муравьи.
— Мир наполнен красотой, не правда ли? Я не знаю в природе ничего безобразного — все красиво, изящно. Собака бежит — изящны ее ноги, изгиб спины, хвост.
Он долго молчал, что-то рисуя палкой на сырой земле, сказал тихо, уже не мне, а самому себе:
— Мне надо успеть понять самого себя, все, что пережил, передумал. Но это так сложно, потому что человек — божественное творение, всегда противоречив и всегда красив.
Он смотрел на свои руки, разглядывал один за другим гибкие пальцы, словно любовался ими, их устройством, тайной их движения.
Очевидно, он был прав; с годами и я все острее понимаю банальную истину, что жизнь прекрасна в любых своих проявлениях, а человек красив всегда — в детстве, в молодости, в старости. Сложность людских взаимоотношений, нашего душевного мира, трагедия, непонимание друг друга, отчаяние — все, что, увы, сопровождает нас от рождения до смерти и сокращает наши годы, все неизбежно.
10.
Олеша размышляет:
В старости есть некий театр. Безусловно, мне что-то показывают. Ведь я мог бы и не дожить до старости! Мне скажут, что я также мог бы не дожить до любого года. Верно, но любой год в молодости и в зрелых годах мало чем отличается от другого года, от целых десятков лет… А старость это совсем ново, резко ново. И я это вижу! Отсюда ощущение, что тебе что-то показывают, что ты в театре. А может быть, так оно и есть? Тогда и рождение — наказание со своим еще более трудно объяснимым «за что?».
Ветренный день. Стою под деревом. Налетает порыв. Дерево шумит. Мускулистый ветер. Ветер, как гимнаст, работает в листве.
В людях не угасает детское. Игра есть в военном параде. Игра есть в разведении караула; в церемониях заседаний и судов. И как страшно связаны эти вещи, вызывающие влюбленность в детях, со смертью и кровью! Сцены ареста, сцены допроса, сцены суда — как они выигрышны в пьесах, как их любит публика!
До того, как я познакомился с Алексеем Диким коротко, я знал, что есть такой известный режиссер Дикий. И видел его также в качестве артиста. Помню пьесу какого-то скандинавского драматурга, которая называлась «Гибель надежды», и в которой главным действующим лицом был некий моряк — мощный, переживающий трагедию человек, рыжий, веснушчатый, громогласный… Он вдруг вошел в дверь в клеенчатом черном плаще с капюшоном, который блестел от дождя, от бури, от кораблекрушения, и, заполнив весь пролет двери от косяка до косяка, ламентировал о чем-то прекрасно, яростно, потрясая зрителей, вызывая у них сочувствие почти до слез. Это был Алексей Дикий. Когда я с ним познакомился коротко, я чувствовал, что это человек, считающийся только со своей душой, человек, живущий по собственным законам. Эти законы совпадали с законами истинной человечности, истинного понимания добра и зла. Он был дьявольски талантлив. Юмор, вкус. И доброта. Доброта, чувство товарищества. Некоторые проявления его душевных качеств доходили до античного характера. Великолепный мужчина, красавец, остроумный, тонко-тонко понимающий корни жизни.
Всю жизнь взгляд устремляется в закат. Трудно представить себе что-нибудь более притягательное для взгляда, чем именно эта сцена неликого пожара.
Делакруа пишет в дневнике о материальных лишениях Дидро. Философ думал, что это его удел — жить в конуре. Вмешательство Екатерины помогло ему уже на старости лет зажить безбедно — в хороших апартаментах, с мебелью… Я вспомнил об этой записи, когда шел сегодня по Пятницкой. Три года тому назад, когда жил в этом районе, было то же самое: я иногда выходил на улицу, чтобы у кого-нибудь из писателей одолжить трешницу на завтрак.
Чехов считал недоразумением, нелепой ошибкой то, что жизнь, которую он видел, была далека от красоты. Жизнь должна быть красивой. Она будет красивой. Таким оптимистическим утверждением пронизано все творчество этого великого писателя. Просто, именно с изяществом — произносит он это «будет». Если Чехов ненавидел пошлость, то в «Попрыгунье» эта ненависть наиболее «гневна». Мне кажется, что именно Дымов был для Чехова идеалом. В этом рассказе есть проповедь. Каким должен быть человек? Вот таким. Преданным делу, скромным, не слишком думающим о своей цене. Цена Дымова стала видимой после того, как он умер. И образ вырастает необычайно в своей силе и обаянии, когда попрыгунья, потерявшая Дымова, хочет разбудить его, мертвого, и, рыдая, кричит: «Дымов! Дымов! Дымов же!»
Иногда кажется, что Чаплин адресуется к детям! Что будет, если войти в кондитерскую и позволить себе все, не имея денег! Эта мысль приходит в голову всем мальчишкам. Чарли ее осуществляет. И в этой сцене появляются дети, два мальчика. В его фильмах есть элементы сказки. Они неуловимы, но они присутствуют. Вот он сидит на лестнице. Наверху окно. В окне стоит горшок с цветами. Потом Чарли влезает на бочку и заглядывает в окно. Ничего нет вокруг. Смешной человек стоит на краю бочки. Эти сцены просты и наивны, и увидеть их мог художник, помнящий сказки. Что-то есть общее у Чаплина с Андерсеном.
В «Золушке» Сергей Прокофьев показал всю свою артистичность. Музыка его в этом произведении звучит так, как будто она не явилась результатом предварительно проделанной работы, а рождается тут же, как рассказ композитора о том, как, по его мнению, должна звучать сказка. Музыка «Золушки» поистине первоклассна!
Велимир Хлебников дал серию звериных метафор, может быть наиболее богатую в мире. Он сказал, например, что слоны кривляются, как горы во время землетрясения.
Северянин — шаман, а мог бы быть пророком.
Пастернак. Тоже вышел из своих. В руках галоши. Надевает их выйдя за порог, а не дома. Почему? Для чистоты. В летнем пальто — я бы сказал, узко, по-летнему одетый. Две-три реплики, и он вдруг целует меня. Я его спрашиваю, как писать, поскольку собираюсь писать о Маяковском. Как? Он искренне смутился: как это вам советовать! Прелестный. Говоря о чем-то, сказал:
— Я с вами говорю, как с братом.
Сегодня (27 апреля 1954 года) хоронили Лидию Сейфулину. Она, кукольно-маленькая при жизни, в гробу лежала так глубоко, что я хоть и затратил усилия, но никак не мог увидеть ее лица. Она вся была покрыта цветами, как будто упала в грядку. Совсем маленький гроб вставили в автобус, как это всегда делается. В небе проглянул а синева…
Сейфулину я видел с месяц назад в том же месте, чуть дальше, во дворе союза писателей. Она шла навстречу мне быстрым шагом не только не мертвой, не только не больной, но даже молодой женщины. При ее миниатюрности обычно даже я, глядя на нее, посылал взгляд сверху. Так же сверху я послал его и при этой встрече — и встретил блеснувший взгляд, полный молодых чувств, юмора… Именно так — она показалась мне молодой!
Да будет благословенным ее успокоение! Мне кажется, что она любила меня как писателя, понимала. В последние годы я не встречался с ней на жизненном пути. Почему-то иногда думал я о ней, как о существе уже погибшем, замученном алкоголем и неразрешающимися страстями… Нет, эта встреча во дворе безрадостного союза сказала мне, что я ошибаюсь, она явилась мне не погибшей — наоборот, как сказал я, молодой! Как синева сегодня, проглянула мне молодость души сквозь старую, порванную куклу тела. Так и ушла она для меня навсегда — весело сверкнув на меня серпом молодого взгляда, как бы резавшим в эту минуту все дурное, что иногда вырастает между людьми.
И тут же, в машине, как в огромной лакированной комнате, прокатил Катаев… Тот самый Катаев, к которому однажды гимназистом я принес свои стихи в весенний ясный-ясный, с полумесяцем сбоку вечер. Ему очень понравились мои стихи, он просил читать еще и еще, одобрительно ржал. Потом читал свои, казавшиеся и мне верхом совершенства. И верно, в них было много щемящей лирики. Кажется, мы оба были гимназисты, а принимал он меня в просторной пустоватой квартире, где жил вдовый его отец с ним и с его братом, — печальная, без быта квартира, где не заведует женщина. Он провожал меня по длинной, почти загородной Пироговской улице, потом вдоль Куликового поля, и нам открывались какие-то горизонты, и нам обоим было радостно и приятно…
О Михаиле Зощенко:
Теперь все говорят языком Зощенко. Министр культуры говорит языком Зощенко, председатель Моссовета — языком Зощенко, банщик в Сандуновских банях, кривой Яша — языком Зощенко, председатель совета министров — языком Зощенко.
Александр Фадеев:
Костяные уши Каренина. Когда пьян, готов кинуться, словно разъяренный бык, на любую женщину. Смеется, как кастрат. Как писатель давно исписался. Основное творчество — письма и подписи под некрологами.
О Караваевой:
Когда великий Гофман пишет «вошел черт», это реализм, когда «орденоносец» Анна Караваева пишет «Липочка вступила в колхоз» — это фантастика.
Про Георгия Маркова:
После смерти нашего необожаемого старца Константина Федина, он первый кандидат на его место. Марков, обладатель железных нервов и бычьей шеи, станет самым активным пожирателем писательских душ.
11.
Несмотря на полунищенскую жизнь, Олеша продолжал Видеть, Думать, Мечтать. У него оставалось необъятное пространство — Звездное небо и березы, сосны и Птицы, Цветы и Ветер, Улицы и Крыши Домов, любимые Книги и Поэзия. В нем жило великое, бескорыстное отречение от собственной судьбы, великая, ликующая, ненасытная любовь к миру.
Милый, добрый, застенчивый фантаст Олеша, сказочник и философ не дожил до 1979 года и не держал в руках гнусный пасквиль, книгу друга детства Валентина Катаева «Алмазный мой венец», где Юрий Карлович выведен иносказательно, под именем «Ключик».
Последняя Книга Ю. К. Олеши, его ЗАВЕЩАНИЕ, которую он не успел закончить, появилась в 1965 году с предисловием Виктора Шкловского и дали ей название «Ни дня без строчки» по изречению, приписываемому Плинию Старшему, античному историку природы.
1957–1983.