Почти натюрморт (В. М. Инбер)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Почти натюрморт (В. М. Инбер)

В. М. Инбер была сложным человеком. Всю жизнь она боялась возмездия за то, что была родственницей Л. Д. Троцкого и Л. Б. Каменева.

1.

Увертюра.

В 1946 году вместе со съемочной группой киностудии «Мосфильм» я приехал на натурные съемки в Одессу. Стояла золотая осень, наступили прекрасные дни, когда море синело и ветер спал, свернувшись, как якорный канат. Было так тихо, что даже у берега, там, где обычно курчавится мелкий прибой, синяя вода была как бы отрезана ножом.

В тот памятный год был небывалый урожай дынь. Мы объедались ими, потому что другой еды не было. Гладкие и змеино-пестрые дыни переполняли город.

Ранним безоблачным утром на съмочной площадке появилась миниатюрная, элегантная женщина, поэтесса и прозаик Вера Михайловна Инбер. Старая знакомая режиссера, она изъявила желание написать тексты песен, но режиссура их забраковала, одна были слишком интимной, а другие перебарщивали «ура-патриотизмом»…

Вера Инбер родилась 27 июня 1891 года в Одессе. Ее отец — Моисей Филиппович Шпенсер был владельцем самой большой типографии в городе. Он был весьма популярной фигурой, поскольку приходился дядей Льву Давидовичу Троцкому (Бронштейну).

Вера Моисеевна Шпенсер, впоследствии — Вера Михайловна Инбер, кровная племянница Троцкого, которого она не только хорошо знала, но и боготворила, а потом десятилетиями за это расплачивалась.

В. М. Инбер начала печататься с одиннадцати лет, ее первые стихотворные опыты появились на страницах газеты «Одесские Новости».

2.

В Москве, в Лаврушинском переулке.

Вера Инбер жила в Лаврушинском переулке, в писательском доме, где ее соседями была не очень дружная ватага поэтов, драматургов, прозаиков, фантастов, критиков и разных приключенцев.

В том страшном 1948 году я пришел к ней получить интервью. Я внештатно сотрудничал в Советском Информбюро, который являлся основным пропагандистским рупором, во все концы мира, оттуда отправлялись репортажи и беседы с писателями, работниками искусства, кинематографистами, учеными.

Несмотря на голодное время, хорошенькая, чистенькая домработница в белом фартучке принесла на подносе фрукты, бутерброды и даже «настоящий» кофе, вкус которого мне впервые довелось узнать.

— Чем старше я становлюсь, — сказала Инбер, — тем труднее пишется. Отчего это происходит? Оттого ли, что требуешь от себя слишком многого, или с годами скуднеет творческая сила? Очевидно, и то и другое.

Она вспомнила про разговор с кинорежиссером Пудовкиным:

— В конце зимы 1928 года мы встретились с Всеволодом Илларионовичем в берлинском поезде. Я вся была под впечатлением по картины «Потомок Чингис-хана», только что показанной в лучшем кинотеатре Берлина. На премьере народу было — бездна; публика спокойная, нарядная, добротная. И любопытно было следить за тем, как дамы все плотнее запахивались в меха, а кавалеры все глубже усаживались в кресла, словно опасаясь, что их сорвет с места поток событий на экране. Ритм картины был удивительный. Об этом я сказала Пудовкину. Он засмеялся: был доволен. И после этого, на исходе дня, в ресторане, под стук колес и мелькание за окном лесов и перелесков завязалась у нас длительная беседа о нашей работе. Я стала жаловаться, что мне всегда трудно дается начало.

— Знаю, знаю я это чувство, — сказал Пудовкин. — У меня такое бывает. Сначала трудно, а потом пойдет и пойдет. И все у меня разместится, как на елке.

— Это чувство, — сказала Вера Михайловна, — известно не только писателям. Применительно к врачам оно отлично описано английским писателем Александром Крониным. Герой его романа «Цитадель», молодой врач у постели больного шахтера, мучительно ищет разгадку трудно объяснимого заболевания. Диагноз не дается неуверенному в себе медику. В который раз проверяет он «признаки и симптомы» болезни, не находя нужного ответа.

Вдохновение — одно из прекраснейших, если не самое прекрасное из того, что нам дано испытать на земле.

Когда начинает казаться, что бесценное умение приводить себя в рабочее состояние ушло, растаяло, навсегда покинуло меня, когда я уже подыскиваю себе оправдание, дескать возраст, недуги, — в такие минуты на память приходят великие примеры: Маркс, уснувший навеки в кресле за письменным столом; Горький, работавший до конца своих дней; Тургенев, незадолго до смерти выронивший из рук перо, которым писал письмо Льву Николаевичу Толстому в Ясную Поляну.

Видный педагог и великолепный пианист Генрих Густавович Нейгауз говорил, что если он не поупражняется день, это замечает только он, два дня — близкие, неделю — ученики и слушатели. Страх охватывает меня при мысли, что я никогда ничего уже не напишу. В поэме «Путевой дневник» в описание грузинского застолья я включила несколько четверостиший, написанных в подражание Омару Хайяму и прочитанных за бокалом вина:

Невесело тебе, а ты пиши.

Ты счастлив от души, а ты пиши.

Не растекайся чувствами по древу,

Не забывай, что ты поэт. Пиши.

3.

Падение.

Вихрем пронеслось безрадостное десятилетие.

Проклятый богом и человечеством умер Сталин. Номинальным «царем» многоликой Руси стал Никита Хрущев, Он быстро расправился с «оппозиционерами» и мощным, волосатым кулаком яростно забивал болты и гвозди в литературу, искусство, кинематограф и, конечно, в науку.

Большой зал Центрального Дома кино на улице Воровского забит до отказа. Люди стоят в проходах. В ложах разместились секретари московского городского комитета партии, редакторский синклит центральных и московских газет, сотрудники отдела печати МИДа, ТАСС, АПН.

В этом зале 31 октября 1958 года под председательством Константина Симонова и Сергея Смирнова состоялось «расширенное» собрание московских писателей, на котором обсуждалось «нелояльное поведение» великого поэта двадцатого века, Бориса Леонидовича Пастернака, будущего лауреата Нобелевской премии.

Иностранным корреспондентам вход запрещен. Сомкнутыми рядами стоят они у подъезда, надеясь прорваться.

В мощном хоре ораторов-«разоблачителей» раздался пискливый голос неугомонной племянницы Троцкого — Веры Михайловны Инбер. После ее выступления поднялся невообразимый шум. Поэтессу освистали. Но это ей не помешало выступить 3 ноября по Московскому радио и Центральному телевидению.

Фрагмент из ее выступления:

«Я стала ленинградкой в дни Великой Отечественной войны. Всю блокаду провела на Неве, в городе Ленина, Мой патриотизм хорошо известен, по мере сил я отобразила его в поэме «Пулковский меридиан» и в книге «Почти три года». За эти произведения я была удостоена Государственной премии. Почему я сегодня об этом говорю? В наших рядах писателей-борцов не было Пастернака. Он мирно почивал, сначала на даче в Переделкино, потом в эвакуации в Чистополе. Страна истекала кровью, а поэт «творил», переводил Шекспира и наших любимых грузинских поэтов. Его поэзия мне чужда, потому что она антипартийна. Его ущербный роман «Доктор Живаго» произвел на меня гнетущее впечатление. Товарищи, поймите, ведь Пастернак замахнулся на советский народ, на завоевания великого Октября, со злорадной усмешкой он оклеветал коммунистическую партию, посягнул на великого Ленина…»

4.

Несостоявшаяся беседа.

Главная молодежная редакция Всесоюзного радио предложила сделать очерк-репортаж о «знаменитой» женщине.

Тема увлекла. По телефону позвонил бывшему Чрезвычайному и Полномочному послу СССР в Швеции Александре Михайловне Коллонтай. Ее верный «оруженосец», секретарь, помощник и поверенная Эми Генриховна Лоренсон, посовещавшись с хозяйкой, назначила день встречи.

С громоздким магнитофоном чешского производства «Репортер» идy на Большую Калужскую улицу.

Парализованная Коллонтай приглашает в кабинет. Она сидит на передвижном кресле, подарок королевской семьи. Когда-то интереснейшая женщина блистала в высшем обществе. Ее бледные, прозрачные руки с трудом удерживают томик стихов Генри Лонгфелло, по-видимому, она только что с удовольствием читала его поэму «Песнь о Гайавате» в переводе Ивана Бунина. В кабинете много книг, фотографий, картин. На стене в серебряной раме с королевским гербом и дарственной надписью портрет короля Швеции Густава V.

Александра Михайловна неторопливо рассказывает о бурно прожитой жизни, о неосуществившейся мечте…

В разгар беседы Лоренсон доложила, что «приехали товарищи Инбер и Страшун».

— Я сожалею, но Вера Михайловна не даст нам закончить беседу, — раздраженно проговорила Коллонтай. — Ее знаю очень давно. Она гостила у нас в Швеции летом 1934 года. На свою голову я предложила Инбер быть гостьей посольства. Мы вздохнули только после ее отъезда…

Вошла изящная женщина, за ней грузно ступал высоченный здоровяк — ее муж, генерал-майор медицинской службы, доктор медицинских наук, профессор Илья Давидович Страшун, который в дни ленинградской блокады был начальником Окружного госпиталя Ленинградского Военного округа.

У Коллонтай прошу разрешение посетить ее вторично. Инбер бесцеремонно перебивает.

— Я вас узнала, вы когда-то у меня были. Собираетесь сделать со мной интервью? Я по-прежнему живу в Лаврушинском переулке. Звоните рано утром или же поздно вечером.

5.

Предложение.

Маленькая фанерная дощечка, на которой печатными буквами выжжен абзац из романа Льюиса Синклера «Эрроусмит»:

«Боже, дай мне незатуманенное зрение и избавь от поспешности. Боже, дай мне покой и нещадную злобу ко всему показному, к показной работе, к работе расхлябанной и законченной. Боже, дай мне неугомонность, чтобы я не спал и не слушал похвалы, пока не увижу, что выводы из моих наблюдений сходятся с результатами моих расчетов, или пока в смертной радости не открою и не разоблачу свою ошибку. Боже, дай мне сил не верить в бога!»

Эту дощечку я увидел в кабинете Инбер. Она была прикреплена к стене. И точно такая же дощечка была прикреплена к письменному столу в кабинете Коллонтай.

Я предложил Инбер экранизировать для телевидения ее рассказ «Соловей и Роза», который она написала в 1924 году.

Неожиданно Вера Михайловна заплакала:

— У меня нет сил. Болят руки. Совсем разучилась писать. Все время дрожат пальцы. С трудом диктую секретарю. Сценарная работа отнимает много времени. Простите, не могу! Инбер — сплошная болячка!

Спрашиваю:

— А к столетию Владимира Ильича Ленина вы смогли бы для нас что-нибудь сделать?

Инбер оживилась. Слезы высохли. Она стала обаятельной и внимательной:

— Это совсем другое дело. О Ленине я всегда пишу с наслаждением.

6.

Переделкино.

15 октября 1969 года.

Двухэтажная дача Инбер.

Вере Михайловне 79 лет. Она почти ничего не видит, передвигается наощупь.

Пришло ВОЗМЕЗДИЕ.

От рака одиноко умерла в Ленинграде единственная дочь. Мучаясь, медленно уходил в иной мир профессор Страшун.

На туалетном столике, у самого изголовья увидел книгу с закладками «Стихотворения и Поэмы» Бориса Пастернака с предисловием Андрея Синявского. Спросил:

— Вера Михайловна, как вы относитесь к творчеству Бориса Леонидовича Пастернака?

Очевидно, мой вопрос ее не удивил.

— Когда-то увлекалась декадентами, позже пришли Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Игорь Северянин, потом Блок со своей чарующей поэзией и чуть позже, на всю жизнь — Пастернак.

В дни молодости, проведя год в швейцарских Альпах, на высоте 1400 метров над уровнем моря, я имела возможность наблюдать рождение облаков и туч: они живут там совсем рядом с людьми. Среди горных ущелий были «котлы», где закипали ветры и заваривались дожди. «Кухня погоды» — это, пожалуй, слишком прозаично. Порой можно было наблюдать, как малое облачко, меньше ягненка, запросто влетало в открытое окно, пересекало комнату и удалялось через балконную дверь.

Как раз во время моего пребывания в швейцарских Альпах, — продолжает она с грустной улыбкой, — моя книга набиралась в русской типографии Парижа. Среди гор я развернула бандероль и увидела свою книжку. Набравшись смелости, я послала один экземпляр Александру Блоку и, к неописуемой радости, получила ответ.

«В некоторых Ваших стихах, — писал Блок, — ощущается горечь полыни, порой она настоящая. Я навсегда сохраню Ваше «Печальное вино…»

С ужасом смотрю на сморщенную, пожелтевшую, крошечную старушку. Морщинистыми руками она гладит сборник стихов раздавленного поэта. Промолчать не мог, напоминаю о «собрании», на котором «инженеры человеческих душ» осудили ПОЭТА на неслыханные унижения.

На всякий случай Вера Михайловна готова была пустить слезу.

— Бог меня жестоко покарал. Пропорхала молодость, улетучилась зрелость, она прошла безмятежно: путешествовала, любила, меня любили, встречи были вишнево-сиреневые, горячие, как крымское солнце. Старость надвинулась беспощадная, ужасающе-скрипучая.

Плачущая Инбер просит подвести ее к шкафу. С шеи снимает золотую цепочку, миниатюрным ключиком-медальоном открывает книжный шкаф, где хранятся авторские экземпляры,

— Здесь разные эпохи, здесь разная Инбер, — говорит она, плача.

На сей раз Вера Михайловна Инбер права. Действительно, в разные эпохи она была разной…

7.

Стихи разных лет.

Не то, что я жена и мать,

Поит души сухие нивы:

Мне нужно много толковать,

Чтоб быть спокойной и счастливой.

Мне нужно, вставши поутру,

Такой изведать страх сердечный,

Как будто я сейчас умру

И не узнаю жизни вечной.

Одесса 1917 год.

И то, что было некогда уколом

На мякоти румяного плода,

Становится ранением тяжелым —

Но эти раны благостны всегда.

Москва 1918 год.

Дрожа и тая проплывают челны;

Как сладостно морское бытие.

Как твердые и медленные волны

Качают тело легкое мое.

Константинополь 1919.

А сама потом, когда увидела,

— Не уйти, —

Всех, кого любила, ненавидела

На пути,

Разметала всех, как листьев ворохи,

Из конца в конец.

Лишь остались шелесты и шорохи

Двух сердец.

1919 год.

Сердце мое и душа ждут,

Чтобы их закат наступил.

В старости есть чистота и уют

Голубиных крыл.

Томила меня и томит теперь

Любовь к одному — грех.

Старость — это тихая дверь,

За которою любят всех.

Старость — это желтый висок

С прядкою белых волос.

Старость — это пуховый платок

С запахом слез.

1920 год.

Один за другим выходят однотомники, двухтомники, трехтомники, собрание сочинений.

«Главная моя книга, — писала Вера Инбер в своей «Автобиографии», — «Апрель», сборник стихотворений о Ленине, человеке, которого буду любить вечно».

В коммунистическую партию Вера Михайловна вступила в блокадном Ленинграде.

Поэтесса Ольга Федоровна Берггольц, пережившая советскую каторгу, неоправданную смерть дочерей, расстрел любимого, голодную смерть второго мужа, в тот страшный год писала:

…Могильщики торгующие хлебом,

Полученным от вдов и матерей…

В 1957 году Инбер написала стихотворение «Свет Ленина»:

И каждый, кто счастлив по праву,

Откликнется сердцем своим:

— Великому Ленину слава

И партии созданной им!

Наша беседа продолжается:

— Вера Михайловна, вы когда-нибудь были искренней?

Как подбитая птица, Инбер встрепенулась:

— Хотите вырвать самое страшное признание? Нет! Оно уйдет со мной в вечность. К счастью, недолго осталось ждать конца.

Она выпила большую чашку подогретого вина. Ее желто-лимонное лицо покрылось испариной. Подслеповатыми щелочками некогда красивых глаз зло взглянула на меня:

— До 1928 года была еще сама собой, — ее прорвало, на миг оживилась, — захлестнули конструктивисты, пятилетки, стройки, каналы, колхозы, Турксиб, депутатство, длительные поездки по Армении и Средней Азии, — Она перевела дух. — Стихи о Ленине, кроме соответствующих гонораров, дали возможность снова увидеть Париж, встретиться с человеком, которого в юности любила; побывать в Швейцарии, Германии, Италии, поехать на Восток. В Токио владелец фешенебельного ресторана предложил мне стать гейшей, обещал баснословные деньги… Партийный билет спас от многих бед, а блокадные дневники дали Сталинскую премию,

— А вы не боитесь об этом говорить?

— Эту беседу мы продолжим на том свете. Там увижу тех, кто вселил в мою душу вечный страх. — И она шепотом произнесла две фамилии — Троцкого и Каменева. — Всю свою долгую жизнь я дрожала сильнее, чем осиновый лист. Каждый час я боялась, что за мной придут,,

Она зарыдала. Успокоившись, бесстрастно прошептала:

— Вы довольны полученным интервью?

8.

Уход.

Она умерла в ноябре 1972 года. За черным гробом, опустив седые юловы, тяжело передвигая непривыкшие к ходьбе отекшие ревматические ноги, шли ее верные друзья, номенклатурные растлители человеческих душ: Грибачев, Софронов, С. Михалков, Чаковский, М. Алексеев, В. Шапошникова, Прилежаева, Баруздин; ныне покойный Сурков — всю жизнь завидовавший Б. Л. Пастернаку.

В СССР имеется обычай, когда умирает писатель, добросовестно служивший коммунистическому режиму, создается комиссия по литературному наследию почившего и спешно готовится книга «Воспоминания современников». Со дня смерти В. М. Инбер прошло 11 лет, но такая книга еще не появилась, очевидно никто не хочет вспоминать добрым словом покойную «европияночку»…

1965–1985.