Александр Бычков ЖИЛИ ТАКИЕ ЛЮДИ…
Александр Бычков
ЖИЛИ ТАКИЕ ЛЮДИ…
Если вам доводилось смотреть на большой город с высокой точки, то вы запомнили, конечно, чувство, охватившее вас, — чувство простора, чувство взволнованности и легкой тревоги. Вам открылись вдруг бесчисленные ущелья улиц, провалы площадей. И вы, впервые быть может, зримо поняли, что умеет делать человек. И вы, любуясь открывшейся панорамой, заприметили, вероятно, лучше всего то, что лежит прямо под вами, различается во всех подробностях; но чем далее скользит ваш глаз, тем меньше деталей видите вы. А вот и совсем они сливаются с фиолетовой дымкой…
Так и человеческая жизнь: чем дальше мы уходим по дорогам времени, тем шире оставшиеся за спиной горизонты и все меньше удерживается в памяти.
История, которую вы сейчас узнаете, как и все человеческие истории, не откроется вам полностью: что-то из жизни этих прекрасных людей забыто, что-то безвозвратно утеряно, что-то ушло в небытие вместе с ними. Но остались для нас, живущих сегодня, их чистота, их любовь к тому огромному и всеобъемлющему, что мы называем Родиной…
* * *
Октябрь здесь — удивительный месяц. Утром под ногой вафельно хрустит ледок, а небо солнечно и прозрачно. Недальний лес пылает всеми цветами осени, а поля озимых зеленеют весенним изумрудом. В такие дни хорошо думать о будущем. В такие дни совсем не хочется умирать. Но вот для двоих это время настало.
Их вывели из сланцевской комендатуры. Тот, что постарше, шел сутулясь. Это годы согнули его плечи. Он шагал и смотрел на лес, на поле, на синее небо. На этой земле он родился. И в эту же землю уйдет. Тот, что помоложе, шел опустив голову. И руки, крепко схваченные за спиной телефонным проводом, беспокойно шевелились. Страшно умирать, когда ты полон сил.
— Хальт! — гаркнул позади картавый голос.
Двое остановились. Нож легко пересек жилы кабеля. Затекшие пальцы блаженно зашевелились.
— Теперь — бежать… — Картавый голос уверенно распоряжался судьбой двоих. — Форвертс!
Двое переглянулись: спасение?! Надежда, невольно вспыхнувшая в их глазах, тут же погасла. Нет, не спасение. Просто враг, что держит за их спиной оружие, хочет поразвлечься — стрелять по бегущим мишеням.
— Бежать! Форвертс!
Тот, что помоложе, рванулся было. Тот, что постарше, сказал:
— Не спеши, Федор… По своей земле ходим… От кого бежать?
И они двинулись вперед, стараясь держаться спокойно и гордо. И солнце светило им в спины. И в спины ударили острые огоньки пуль. И тогда для двоих огромной трещиной раскололся мир. И наступила тьма…
* * *
У Алексея Ильича Ильина и его жены Екатерины Васильевны росло двое детей — погодки Валентин и Галина. Сын родился в двадцать шестом, а дочка годом позже. Работал Алексей Ильин на Путиловском, жестянщиком. Дело свое любил. И до конца, чем бы это ему ни грозило, умел отстаивать то, что считал правым и нужным. Поэтому и большевиком стал.
Да вот не повезло Алексею Ильину: открылась к сорока годам болезнь — язва желудка. Видать, не прошли даром фронты гражданской. Инвалидность дали. На руках — семья. И подался тогда Алексей Ильин в родную деревню — в Попкову Гору, что близ города Сланцы.
А почему бы и не податься? Дом — отцовская пятистенка. Рядом огород. Опять же воздух, молоко парное. И ребятам раздолье. Да и школа рядом. В общем, подлечиться не грех.
Приехал Алексей Ильин в родное гнездо подлечиться. А в огородишке копаться не смог. Какой там к черту огородишко, если дела в колхозе идут ни шатко ни валко. Не мог Ильин, большевик, рабочий-путиловец, оставаться в стороне. Председатель обрадовался:
— Ты, Алексей, ровно с неба к нам свалился. Давай помогай.
И стал Ильин вроде бы как двадцатипятитысячником — никуда не избран, а без него ни одно дело не обходится: ни в поле, ни в правлении.
И шла бы жизнь в Попковой Горе своим чередом. Возможно, подлечимся бы Ильин и вернулся на завод в Ленинград. Да перечеркнуло календарь черным цветом 22 июня — роковое число.
Не смог уехать коммунист Ильин из Попковой Горы. Не успел. Такая работа навалилась, что и не перескажешь. Тут и поставки фронту, и мобилизация, и урожай поспевает, и дела ликвидировать нужно. Когда собрали обоз и отправили баб да ребятишек на восток, оказалось — поздно: наткнулись на фашистские разъезды. Потом куда ни совались — везде одно получалось. Известно, танки и мотоциклы пошустрее колхозных саврасок. С тем и вернулись беженцы в Попкову Гору. Только она уже другой была…
Нет, конечно, по-прежнему светило солнце. И так же золотилась рожь. И крепкие избы все так же стояли вдоль песчаной дороги. Топились печи по утрам. Горластые петухи возвещали рассвет. Но это был совсем иной мир, словно вдруг его по велению злых сил накрыла черная тень. То, что прежде было белым, стало темным. Что было правдой, стало кривдой. И некоторые растерялись в этом непонятном, несправедливом, страшном мире. Но были люди, много людей, кто с самого начала стоял на верной дороге. И среди этих многих отец и сын Ильины.
* * *
Нет, Алексей Ильич не ушел в лес. Он понимал: плохой из него вояка, ведь язву желудка дома не оставишь. И Ильин остался, зная, что этим самым, возможно, подписывает себе смертный приговор. И еще не ушел потому, что те, кто держался теперь в лесу, нуждались в различных сведениях, патронах, взрывчатке, хлебе.
Нужна была беззаветная преданность своей Родине, своей власти, своей партии, чтобы рискнуть помогать партизанам. И ею обладал путиловец Алексей Ильин. Свой выбор он сделал еще в семнадцатом. И теперь, когда мрак окутал все, что окружало и его, и его семью, он без лишних слов отдался работе подпольщика.
А слухи и вести ползли по земле, одни страшнее других. Назначенный комендантом Сланцев майор Мюнцебург не задумывался, выполнять или не выполнять приказы и распоряжения своего начальства об «умиротворении оккупированных районов». Он «умиротворял» педантично, точно, изобретательно, с наслаждением.
Многие знали в Сланцах семидесятилетнего одинокого старика (фамилию вот только запамятовали). Он был как бы принадлежностью городка — тихий, безобидный, то неприметно стоявший в рядах базара, то сидевший где-нибудь на завалинке.
Наверное, когда старику сделалось совсем туго, он пошарил в своих укладках и вытащил сбереженные про запас папиросы «Красная звезда» — «Звездочку», как называли их курильщики. Сероватая пачка. Алые лучи. И на их фоне в буденновских шлемах катят куда-то вдаль два красноармейца на мотоцикле.
Распечатав пачку, старик стал на углу. Редкие прохожие, бочком спешившие по своим делам, останавливались, удивленно крутили головами: надо же, «Звездочка»! Покупали поштучно тоненькие папиросы и бежали дальше. Старик хотел есть. Старик ни о чем не думал. Он только продавал папиросы, так счастливо припасенные прежде. И рядом со стариком остановился патруль.
— Руссише сигаретен?! О! Роте штерн?! Давай, давай, идем!
В комендатуре дежурный коротко спросил:
— Коммунист? Большевик? Партизан?
Старик моргал подслеповатыми глазами.
Дежурный снял трубку, почтительно встал — видать, разговаривал с начальством, потом бросил ее на рычаг и указал подбородком на старика:
— Вег.
— Давай давай, — сказал здоровенный солдат с коротким ружьем в руках.
Старик засуетился, закланялся, обрадованный, что его сейчас вот отпустят. И старика увели. А потом в железнодорожном карьере раздалась короткая очередь И долго еще на октябрьском ветру шевелилась седая борода. И сытые вороны лениво прыгали близ маленького скрюченного тела…
Наступал ноябрь. В народе шептались: «Праздник подходит». Те, что посмелее, подумывали, как бы отметить его.
Майор Мюнцебург тоже думал об этом. Он распорядился отобрать в местном лагере военнопленных. Тех, кто больше не представляет ценности для рейха, — ослабевших, больных, строптивых. И таких отобрали.
И опять в железнодорожном карьере гремели автоматные очереди. И падали на ранний снег ребята в потрепанных красноармейских шинелях. И плыли над ними низкие облака…
А в доме Ильиных жизнь текла своим невеселым чередом. Только по ночам, в самую глухую пору, когда все живое забывалось в тревожном сне, в окно или калитку условно стучали осторожные руки. Тогда дом наполнялся приглушенными разговорами. Побледневшая Екатерина Васильевна, задергивая занавеску над печкой, говорила быстро-быстро:
— Спите, ребятки… Спите…
— Кто пришел?.. — сонливо протянет Валентин.
— Да так, никто… Прохожий поздний… Спите…
А утром ребята видели, что ароматные, увесистые караваи, что стыли с вечера на лавке под полотенцами, исчезли. И мать снова месила тесто. Ребята понимающе молчали.
— Ты, Валюша, сегодня на чердак-то не лазь, — иногда говорила мать, — во дворе побудь…
Валентин, рослый для своих лет мальчик, которому никто не давал его пятнадцати, днем не выходил на улицу. Через деревню то и дело мчались на мотоциклах или машинах фашистские солдаты. И каждого, кто казался им подозрительным (молодые мужчины особенно), забирали с собой. Протестовавших, случалось, пристреливали. Лучше было поостеречься.
Иногда в их доме, где все перебивались с хлеба на квас, вдруг появлялись тяжеленные мешки с отборным зерном. И отец, озабоченно глядя в окно, коротко бросал:
— Запряги, Валентин… На мельницу поеду…
Он уезжал, привычно свесив ноги с телеги, легонько помахивая вожжами. А мать не находила себе места, все валилось из рук. И в доме облегченно вздыхали, когда долетал до окон звук тарахтящей телеги. Мать опять месила тесто. Случалось, на другой день отец говорил дочке:
— Ты вот что, Галя, возьми корзину. Сходи на выгон… Туда, к кустам… Знаешь? Подойдет человек. В ватнике. Вот эта пуговица — оторвана. Подойдет, ты ему корзину и отдай. Поняла?
Дочка, дрожа от страха, шла на выгон. В кустах встречала человека в ватнике. Человек подмигивал: мол, привет, знакомая. А потом исчезал. Как сквозь землю проваливался. Галина шла домой. Отец спрашивал:
— Порядок?
— Порядок.
— Ну, ступай… Ты молодец…
Однажды отец вернулся с мельницы позже обычного. Приехал хмурый, озабоченный. Мать испуганно поднесла руки к худущим щекам.
— Случилось что?
— Случилось… Возвращаюсь, понимаешь. И там, у овражка, наскочили на меня… Разъезд. «Партизан?» Нет, говорю, с мельницы, мол, еду. Зерно молол. Для себя. Хозяин, мол, я… Ничего, отпустили… Только когда отъехал, очередь дали. Ну, упал. Пусть думают, что застрелили. Лежу, соображаю: а что, как подойдут проверить? И решил: черт с ним. Ни хрена не скажу! Не на того напали…
— А как пытать бы стали? — спросил сын.
Отец подумал, положил ладонь на плечо сына и сказал:
— Человек и в жизни и в смерти должен оставаться человеком. Понял? Тебя пытают, а ты помни: пришел твой смертный час. И встретить его надо по-нашему. Ведь коли не выдержишь, все равно убьют. Так лучше уж выдержать, сынок. Такой он, наш советский закон…
Галина, слышавшая этот разговор, после колола себе руки, испытывала: выдержит ли, если начнут пытать?
Прошла зима в ожидании беды. Прошла весна. И лето прошло. Все жители Попковой Горы уже имели при себе удостоверения, что такой-то и такой-то является «восточным человеком». И внизу, там, где распростер на печати крылья одноглавый орел со свастикой в когтях, чернело пятно — отпечаток пальца «восточного человека».
Когда октябрь позолотил леса, беда ввалилась на двор Ильиных.
Отец уехал, как и всегда, на мельницу. А вскоре на улице протарахтел и умолк дизель военного грузовика. Загрохотали по половицам сапоги гитлеровцев. Полетели на пол подушки, сенники.
— Где есть хозяин? В лесу? Партизан?
— Уехал он, — стараясь казаться спокойной, говорила Екатерина Васильевна. — По делам уехал. Были бы пораньше, еще бы застали.
— Гут. Мы не торопиться.
Улучив секундочку, Екатерина Васильевна сказала Валентину:
— Беги, сыночек. Предупреди отца. Ты ему только покажись. Он поймет.
И Валентин задами кинулся к отцу. Бежал, пока в боку не закололо. А закололо — все одно бежал. Примчался, а на мельнице полно людей в ненавистных мундирах. Покрутился. Увидел отца.
И отец его увидел. Понял, что беда с ним случилась, и попросил мельника:
— Помоги уйти сыну…
— Ладно, Ильич…
А солдаты уже шарили по возам, придирчиво разглядывали удостоверения.
— Ты есть кто? — спросили у Ильина.
— Зерно вот привез.
— Где?
— Да вон, на возу.
— О, совсем богатый хозяин. Столько зерна!
— Поработал, вот и богатый…
— Это мы проверим! Бандит, партизан!
Удар в челюсть свалил Ильина наземь. Сомнений не оставалось: искали его. Других не били.
— Вези домой. Шнеллер!
Пока ехали назад, Алексея Ильича принимались бить несколько раз. Он так и появился в родном доме с окровавленным лицом. Поставили к стене.
— Отвечай! Чей есть хлеб? Кому вез?
— Мой хлеб…
Его опять били. А он молчал. И не проронил ни стона. Потом Алексея Ильича выволокли во двор, бросили в телегу. Сюда же привели старосту и Федора Карнышова. Всех повезли в Сланцы. Екатерине Васильевне приказали:
— Сидеть. Не отлучаться.
В доме Ильиных в ту ночь не спали. Лишь временами Галина, устав плакать, впадала в забытье. Прокричали первые петухи. Девочка очнулась, услышав материнский крик:
— Вставай, вставай! Пожар!
За черным стеклом метались тревожные сполохи большого пламени. Наверху что-то трещало. Дым уже заполнил горницу. Екатерина Васильевна и Галина, прихватив кое-какие пожитки, выскочили на улицу.
Женщины, старики, дети, сбившись в испуганные группки, с ужасом наблюдали, как огонь пожирает их жилища. Хлопали одиночные выстрелы. Но поджигателей-фашистов никто не видел.
Занялся поздний рассвет. От Попковой Горы остались одни пепелища. Легкий ветер разносил окрест запах гари. Кто-то пытался гасить пламя, кто-то искал остатки утвари.
К полудню в бывшей деревне объявился староста. Он прошел прямо к месту, где еще вечером стояла изба Ильиных, и прохрипел, глядя в землю:
— Твоего, Катерина, вместе с Федором, расстреляли…
Сбежались женщины. Староста вертел непослушными пальцами самокрутку, рассказывал:
— Всю ночь допрашивали… Потом вывели на улицу… Смотрите, говорят, горит ваша деревня. И дети, и жены — тоже горят… Ляксей молчал. Кремень, а не человек…
Галина подумала, как горек был конец отца, если в свою последнюю ночь он узнал, что остался один на всей земле. И она представила его сухощавую фигуру и зарево в полнеба. И бессильную ярость. А староста говорил, коротко затягиваясь ядовитой махрой:
— Ляксей все Федора шпынял: молчи, мол, и так убьют, и так убьют. Помрем людьми, хозяевами земли своей…
На другой день погорельцы устроились в трех уцелевших на окраине домишках. Несколько молодых женщин запрягли телегу, набросали соломы и двинулись в Сланцы. Гремели колеса по схваченной утренником земле. Неслись облака. А женщины пели — откуда и сил взяли. «Во кузнице» пели, «Пошли девки на работу» пели. Солдаты с постов, что тут и там были понатыканы, подходили к телеге, тискали их, гоготали.
— Руссише фрау — карашо!
Так вот и доехали до места. Потом руками откапывали расстрелянных. И, прикрыв страшный груз рогожей, закидав соломой, возвращались назад. И опять, завидев солдат, пели соседки Ильиных, пели, глотая слезы. И солдаты опять кричали:
— Карашо! Давай, давай!
Похоронили Алексея Ильина и Федора Карнышова с тайном месте. И повзрослевший в одночасье Валентин натянул свитер, в котором отец принял смерть…
Мальчик никогда не слышал легенду о Тиле Уленшпигеле, в чье сердце стучался пепел Клааса. Но поступил так же, как поступают настоящие люди… Их можно убить, уничтожить, стереть с лица земли, развеять пеплом, но их невозможно покорить.
Власти, пекшиеся о «новом порядке», открыли в районе школу.
— Не пойду, — заявила Галина.
— Пойдешь, — сказал Валентин.
— Как можно, — возмущалась девочка, — учат закон божий, а учителя наши, русские! Особенно этот Геннадий Петрович Бобров! Говорят, в Красной Армии служил…
— Мало что говорят, — отрезал брат. — Ты учись и молчи. Да вот к тебе и просьба: передай, чтобы никто не видел, эту бумажку Геннадию Петровичу. Только так, чтобы ни одна душа…
И Галина передала бумажку. А потом и от Геннадия Петровича передавала Валентину то конверт, то условную фразу. Однажды, перепуганная насмерть, прибежала домой:
— Геннадий Петрович сказал, чтобы ты немедленно уходил!
— Уходи, сынок, — засуетилась мать. — Вечером и уходи. А пока спрячься в овине…
Но люди Мюнцебурга знали, что делали. Еще и не стемнело, как во дворе появился полицай.
— Собирай своего. Для пользы фюрера работать поедет. Он, вить, дома у тебя. Знаем…
— Никуда не поеду, — вспылил Валентин.
— Глупый, — охнула Екатерина Васильевна, — пропадешь! Ты теперь не горячись, не задирайся. Пойди на сбор. Оглядись. Убежать всегда сумеешь.
Валентин уехал с большой группой молодежи. Из-под Нарвы сбежал. Появился дома поздно ночью, переоделся, подкрепился.
— Прощайте, дорогие. Ухожу. Если что — дам весточку. Вы тут держитесь…
А держаться совсем не было сил. Оккупанты приняли решение выселить жителей из деревень. Пусть в лагерях работают.
Екатерина Васильевна и Галина увидели брата еще раз. Обоз женщин и детей, согнанных для отправки в Эстонию, медленно тащился к Сланцам. Люди ехали и все еще на что-то надеялись. Может, партизаны отобьют? Может, наши самолеты налетят? В том месте, где дорога делает крутой изгиб, где редкие конвоиры не видели друг друга, из кустов выскочил Валентин с двумя товарищами.
— Куда, мама?
— Не знаю, сынок… Говорят, в Эстонию.
— Плохо. Вы не теряйте друг дружку. За меня не переживай. Наше дело — партизанское. Ну ладно, прощайте. Нам пора…
И точно: не успели парнишки скрыться в кустарнике, не успели скрипучие телеги выползти на просторную луговину, как в сторону леса, рассыпавшись цепочкой, двинулись солдаты в грязновато-серых шинелях. На поводках, рыча от ярости, рвались откормленные овчарки. И тягучей болью ударило в сердце ребятишек и женщин — от овчарки не уйдешь…
* * *
У Галины Алексеевны Гапоновой (такую она теперь носит фамилию) сохранилось несколько документов. Среди них справка № 14-2 от 13 ноября 1945 года, сообщающая о том, что Ильин Алексей Ильич расстрелян в октябре 1942 года за связь с партизанами. Еще хранится извещение о том, что Ильин Валентин Алексеевич погиб в бою у деревни Лаптево Ленинградской области 26 февраля 1944 года (квадрат 5018, карта 1 : 100 000). И удостоверение к медали «Партизану Великой Отечественной войны» № 005279.
— Мне рассказывал один человек, — вспоминает Галина Алексеевна, — было это сразу после окончания войны. Вот фамилию его забыла. Где-то записала, да потеряла, видать. Наш Валя на самые отчаянные задания ходил. Все за отца мстил. «А погиб, — говорил этот человек, — когда партизаны на соединение с армией шли. Бой был — сплошной огонь. Все лежали и не смели шелохнуться. И вдруг слышим: «За Родину! За отца!» Глядим — Ильин первым поднялся. Автомат над головой. И — вперед! Ну, цепь тоже поднялась. Рванулись. Вышибли гадов. А Валентина на поле подобрали. Холодного уже. Под пулеметную очередь попал…»
Галине Алексеевне и ее матери повезло — они вернулись в Ленинград. Перенесли невозможное: страшный голод, болезни, истязания. Они видели многоярусные кострища, где сжигали их товарищей по лагерю. Они, по нескольку раз уходя в «баню», прощались навек, потому что не знали, что их ожидает — грязноватый душ или отравление газом. И сегодня, в наши спокойные, уверенные, удивительные дни, они не могут без слез вспоминать пережитое. Не могут без неистребимой печали называть имена погибших…