Глава 1 Нерасшифрованные письма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Нерасшифрованные письма

Звенел загадочным туманом…

Сергей Есенин

В есенинском наследии есть несколько нерасшифрованных писем, которые просто ставят в тупик не только читателя, но и исследователей. О них стараются вообще не говорить. Их не понимают. Это строки из письма Жене Лившиц 1920 года, строки Мариенгофу из Саратова по дороге в Туркестан, последнее письмо-шарада Чагину из психиатрической больницы, дурашливые письма Повицкому.

Ну как можно юной девушке Жене, которой едва исполнилось 19 лет, писать об истории, «которая переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого» у о «нарочитом социализме без славы и без мечтаний» в котором «тесно строящему мост в мир неведомый». Что приходит на ум после прочтения такого послания? Только то, что автор очень хотел порисоваться своей образованностью, начитанностью и пленить сердце провинциалки. Вот и «звенел загадочным туманом». Такое мнение подтверждается мемуарами Льва Повицкого:

«Я приехал в Харьков и поселился в семье моих друзей. Конечно, в первые же дни я прочел все, что знал наизусть из Есенина. Девушки, а их было пятеро, были крайне заинтересованы как стихами, так и моими рассказами о молодом крестьянском поэте. Можно себе представить их восторг и волнение, когда я, спустя немного времени, неожиданно ввел в дом Есенина.

(…) Пребывание Есенина в нашем доме превратилось в сплошное празднество. Есенин был тогда в расцвете своих творческих сил и душевного здоровья. Помину не было у нас о вине, кутежах и всяких излишествах».

Впрочем, это не помешает Чапыгину, жившему на соседней улице, написать нечто другое: «Часто заставал их хмельными и веселыми»:

«Есенин целые вечера проводил в беседах, спорах, читал свои стихи, шутил и забавлялся от всей души. Девушки ему поклонялись открыто, счастливые и гордые тем, что под их кровлей живет этот волшебник и маг художественного слова.

Есенин из этой группы девушек пленился одной и завязал с ней долгую и нежную дружбу. Целомудренные черты ее библейски строгого лица, по-видимому, успокаивающее действовали на «чувственную вьюгу», к которой он прислушивался слишком часто, и он держался с ней рыцарски благородно».

Добавьте к этой идиллической картине вешние солнечные дни, зеленые скверы и хлебосольный город. И картина готова. Так обычно описывают этот безмятежный месяц жизни Есенина. Позади зимняя стужа, стылые московские квартиры и голодная Москва. Друзья отъедались, гуляли, развлекались. Мирное, ничем не омраченное существование. Живи да радуйся!

Почему же именно в этот период, в Харькове, написал Есенин одну из самых мрачных и трагических поэм «Кобыльи корабли»? (Это именно поэма, а не стихотворение, как считают исследователи его творчества.) Почему стихи этого периода самые мрачные и пессимистические?

Харьковский период, надо полагать, имел для Есенина важное значение, можно сказать, он перевернул его душу, мировоззрение, его жизнь, и потому следует более подробно остановиться на этом отрезке жизни поэта.

Есенин, Мариенгоф и Сахаров выехали в Харьков 23 марта. Город несколько раз переходил из рук в руки и только недавно окончательно освобожден был от белых. На улицах еще не утихли разговоры об убийствах, грабежах, арестах, голоде, белом и красном терроре, гибели беззащитных людей. Пришли красные — их газеты стали много писать о белом терроре. Припхел Деникин, тотчас велел учредить Особую комиссию по расследованию преступлений ЧК с последующим опубликованием списков казненных чекистами. Результаты этого и подобных расследований отозвались потом в лозаннских событиях. Напомню, что в Лозанне 10 мая 1923 года белогвардейцами М. Конради и А. Полуниным был убит советский дипломат Вацлав Боровский. Суд над ними превратился в процесс обличения большевистских зверств. В защиту Конради и Полунина выступило много свидетелей. Они были оправданы. Красный террор описан многими, в том числе и С.П. Мельгуновым: «Моря крови затопили человеческое сознание».

Большевики тоже не оставались в долгу. Приведу только один пример, рассказанный в книге С.П. Мельгунова, поскольку он нашел отражение в есенинской поэме.

«В Москве на выставке, устроенной большевиками в 1920–1921 гг., демонстрировались «перчатки», снятые с человеческой руки. Большевики демонстрировали этот образец зверств белых. Но об этих «перчатках», снимаемых чекистом Саенко, доходили давно в Москву слухи. Харьковские анархисты, привезенные в Бутырскую тюрьму, единогласно свидетельствовали об этих «перчатках», содранных с рук пытаемых».

О зверствах Чрезвычайной комиссии и чекисте-садисте товарище Саенко ходили в городе самые невероятные слухи. В частности, о Чайковской улице, где чекисты организовали концлагерь и кладбище.

В Харькове друзья навестили больного и голодного Белимира Хлебникова, который не только оказался свидетелем этих кровавых событий, но и сам подвергался аресту, несколько месяцев скрывался от мобилизации в белую армию в психиатрической больнице, где болел тифом и голодал. Удручающее впечатление оставила эта встреча: ничего не было в комнате Велимира, лишь куча тряпья, на которой лежал больной поэт, да хромой стул. Харьковские события 1919 г. нашли отражение в его поэме «Председатель чеки». Читатели знали Хлебникова как «заумного» поэта, теперь, же Председатель Земного Шара, предстал автором современного эпического полотна:

Дом чеки стоял на высоком утесе из глины.

На берегу глубокого оврага,

И задними окнами повернут к обрыву.

Оттуда не доносилось стонов.

Мертвых выбрасывали из окон в обрыв…

Ямы с нечистотами были нередко гробом.

Гвоздь под ногтем — украшением мужчин…

И мрачная слава окружала его, замок смерти.

И еще несколько строк о «председателе чеки»:

Тот город славился именем Саенки.

Про него рассказывали, что он говорил.

Что из всех яблок он любит только глазные.

Портрет палача-чекиста долго висел в харьковском музее. Мне неизвестна дальнейшая судьба Саенко, должно быть, большевики его расстреляли как скомпрометировавшего себя. Но его помощник, не меньший палач и садист Ногтев объявился в качестве первого начальника Соловецкой каторги в 1922 году. Сосланный на каторгу писатель Борис Ширяев в произведении «Неугасимая лампада» пишет: «На Соловки стекали последние капли крови из рассеченных революцией жил России, Здесь оказались мученики и мучители». Каждую партию заключенных Ногтев встречал словами, которые вскоре стали крылатыми: «У нас власть не советская, У нас власть соловецкая». И в подтверждение своей безнаказанности и вседозволенности выбирал человека с военной выправкой и расстреливал на виду прибывшей партии заключенных. Ногтев тоже вскоре был расстрелян большевиками.

На самом деле, как написал в письме Эд. Хлыстаков (2002 г.), ни Саенко, ни Ногтев не были расстреляны, умерли своей смертью в почете, заботе семьи. А слухи о расстрелах палачей распространяли сами чекисты.

А «перчатки», содранные с руки, трансформируясь, нашли отражение в творчестве имажинистов: Вадим Шершеневич пишет пьесу «Дама в черной перчатке». Есенин поначалу тоже назвал свою поэму «Черный человек в черной перчатке». Харьковские события отражены и в есенинской фразе:

Веслами отрубленных рук

Вы гребетесь в страну грядущего.

Эти строки из поэмы «Кобыльи корабли» вскоре «украсили» «Стойло Пегаса», большими буквами были начертаны на стене под красной ладьей.

Мариенгоф свидетельствует, что в есенинской поэме нашел отражение голод 1919 года. Ходасевич определил «Кобыльи корабли» как «горький и ядовитый упрек большевикам». Кто из них прав? Свидетельствуют даты: под поэмой стоит год 1919. Это значит, что прав Мариенгоф. Современники знали, что поэма написана в Харькове в 1920 году и опубликована там же в сборнике «Харчевня зорь» маленьким тиражом на очень плохой бумаге. «Селедки бы обиделись, если бы вздумали завертывать их в такую бумагу». (Новицкий). А это значит, что «Кобыльи корабли» не только о московском голоде («Бог ребенка волчице дал, человек съел дитя волчицы»), о павших лошадях на Тверской («число лошадиных трупов раза в три превышало число кварталов от нашего Богословского до Красных ворот. Мариенгоф), о «воронах, выклевывающих глазной студень», это и харьковские «ужасы чрезвычайки», и приговор красному террору: не на Корабле Современности плывут они в Светлое Будущее, а на кобыльих кораблях с парусами вороньими.

Поэма «Кобыльи корабли» сродни искусству Иеронима Босха и Питера Брейгеля. «Корабль дураков»! Была же эта картина иконостасом в храме — христианским предупреждением человечеству.

С такими строителями новой жизни Есенину было не по пути, он отмежевался сразу и категорично: «Не нужны мне кобыл корабли и паруса вороньи». Харьковские события были потрясением для Есенина, для него окончательно рухнул мир, выстроенный революцией, рухнули все надежды, мечты, планы.

Только недавно в Москве он в «Небесном барабанщике» провозглашал большевистские лозунги:

Да здравствует революция

На земле и на небесах!

А в Харькове будто подменили человека:

Видно, в смех над самим собой

Пел я песнь о чудесной гостье.

В Москве звал к свержению старого мира, а в Харькове написал:

Никого не впущу я в горницу,

Никому не открою дверь.

В голодной Москве видел «злачные нивы с стадом буланых коней» воодушевлял:

Нам ли страшны полководцы

Белого стада горилл?

Взвихренной конницей рвется

К новому берегу мир.

а в Харькове написал: «Злой октябрь осыпает перстни с коричневых рук берез».

Еще недавно призывал: «Кто хочет свободы и братства, Тому умирать нипочем», — и сам был готов на жертву:

С земли на незримую сушу

Отчалить и мне суждено.

Я сам положу свою душу

На это горящее дно.

А теперь категорично заявил:

Звери, звери, приидите ко мне

В чашки рук моих злобу выплакать!

…Никуда не пойду с людьми.

Лучше вместе издохнуть с вами.

Харьковские события изменили поэта. Наступило отрезвление во всех смыслах: «Больше я так пить не буду», — писал он друзьям. И те понимали, о чем идет речь.

Харьковские события были потрясением для всех, но каждый пережил их по-своему. Уезжавшему на родину Есенину Мариенгоф скажет вдогонку: «Ну, теперь Есенин ничего не напишет». А Есенин вдруг ответил: «Буду петь, буду петь, буду петь! Не обижу ни козы, ни зайца». И ответил знаменитым стихотворением «Сорокоуст», которое высоко оценили Валерий Брюсов и Иван Розанов.

«Сорокоуст» — поминальная служба по умершему, совершаемая на сороковой день. По словам И. Розанова, «в «Сорокоусте» Есенину удалось дать образ необычайный и никому другому не удававшийся в такой степени по силе и широте обобщения: образ старой, уходящей деревянной Руси — красногривого жеребенка, бегущего за поездом».

Сам же Есенин так сказал об этом: «Маленький жеребенок был для меня наглядным дорогим вымирающим образом деревни и ликом Махно. Она и он в революции страшно походят на этого жеребенка тягательством живой силы с железной».

Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

Черт бы взял тебя, скверный гость!

Наша песня с тобой не сживется.

Жаль, что в детстве тебя не пришлось

Утопить, как ведро в колодце.

Хорошо им стоять и смотреть.

Красить рты в жестяных поцелуях, —

Только мне, как псаломщику, петь

Над родимой страной «аллилуйя».

«Сорокоуст» — панихида по погребенному. Погребены надежды, чаяния, рухнула мечта, названная «Инонией», погребена вера. Об этом пишет и исследователь Валентин Сорокин: «Поэзия этого периода — это пророчества поэта — угадывающий взгляд на свою судьбу, на судьбу своего поколения, на судьбу своего народа».

Никуда вам не скрыться от гибели,

Никуда не уйти от врага.

…Вот он, вот он с железным брюхом

Тянет к глоткам равнин пятерню…

«Ни одно из произведений Есенина не вызывало такого шума», — скажет потом И. Розанов.

Есенин пишет цикл стихотворений, которые по смыслу и настроению созвучны с произведениями «Кобыльи корабли» и «Сорокоуст»: «Я покинул родимый дом», «Хорошо под осеннюю свежесть», «Русь моя, деревянная Русь! Я один твой певец и глашатай…» Но они помечены 1918–1919 гг., а это значит, что к харьковским событиям они не имеют никакого отношения. Даты эти вызывают полное недоумение: что, ученые не разобрались? Или не захотели разобраться? Зато чекисты сразу разобрались и поняли, и потому 19 октября Есенин оказался на Лубянке. Исходя из вышеизложенного, есенинской комиссии следовало бы внести соответствующие поправки в последний том «хронологии жизни и творчества Есенина».

Евдокимов, издававший первое собрание сочинений Есенина, пишет, что пьяный Есенин часто путал год создания своих произведений. Не исключено, что делалось это умышленно, из цензурных соображений: стоит под поэмой «Кобыльи корабли» 1919 год, значит, харьковские события никакого отношения к поэме не имеют, тем более, что поэму много раз к печати не допускали.

Стихотворение «Теперь любовь моя не та» с посвящением Клюеву тоже отнесено к 1918 году. Благодаря внимательному изучению Сергей Иванович Субботин убедительно доказал ошибочность даты. Стихотворение написано в 1920 году. А это значит, что не на поэтическом поприще разошлись их с Клюевым пути и не «Избяные песни» собрата по перу были тому причиной, как до сих пор утверждают исследователи. Есенин осудил друга за то, что тот вступил в партию большевиков:

Грустя и радуясь звезде.

Спадающей тебе на брови.

Ты сердце выпеснил избе.

Но в сердце дома не построил.

Поэма «Кобыльи корабли» не удостоилась внимания исследователей, гротескные образы и абсурдность смысла остались за гранью понимания. Даже в Литературной энциклопедии поэме отведено только одно предложение («победа образа над смыслом», «освобождение слова от содержания»), а ведь эта поэма стала программным произведением поэта.

И в нерасшифрованных письмах наблюдается своя особенность, можно сказать, закономерность: эзоповым языком пишет тогда, когда катастрофически все плохо, беспросветный мрак на душе и ни о чем нельзя сказать ни в письме, ни лично.

Вот она, суровая жестокость.

Где весь смысл — страдания людей!

Режет серп тяжелые колосья,

Как под сердце режут лебедей.

И свистят по всей стране, как осень.

Шарлатан, убийца и злодей…

Оттого, что режет серп колосья.

Как под горло режут лебедей.

Повицкий, большевик с революционным стажем, в воспоминаниях 1954 года «харьковский эпизод» перевел в другую плоскость, заретушировал трагическое и проявил лирическое: художественно, а потому весьма убедительно описал, как беспечно жилось поэту в культурном обществе милых, обаятельных девушек, как весело он проводил свое время.

В письме Софье Андреевне в 1928 году Повицкий напишет другое:

«Душевное спокойствие уже тогда было нарушено, и отсюда под прикрытием шутки — такие фразы, как «я живу ничаво больно мижду прочим тижало думаю кончать.

(…) Это одна из тех масок («хулиган», «вор», «конокрад»), без которых Есенин — этот целомудреннейший и чистейший сердцем поэт и человек наших дней — не позволял себе показываться на людях».

Характеристика, данная Есенину, показывает, насколько хорошо и глубоко знал его Лев Иосифович. Но и он, Повицкий, не скажет в письме правды, а «переструение» Есенина объяснит так: «Он и тогда бродил по московской земле гостем нечаянным и чужеземцем. Наивный политический максимализм и сельский лиризм народнического толка уже сталкивались в нем с наступающими мотивами политического пессимизма и социально-утопической героики».

Типичная для писателя социалистического реализма фраза!

В родной деревне тоже произошли перемены не в лучшую сторону.

Из письма Жене: «Дома мне, несмотря на то, что я не был там три года, очень не понравилось, причин очень много, но о них в письмах теперь говорить неудобно».

Нет любви ни к деревне, ни к городу,

Как же мог я ее донести?

Брошу все. Отпущу себе бороду

И бродягой пойду по Руси.

Есенин действительно в этот период много путешествует. Побывал в Ростове-на-Дону, Новочеркасске, Таганроге, Кисловодске, Пятигорске, Баку и Тифлисе. Но в том же письме Жене Лившиц скажет о вредности путешествий для него. Почему? Да потому, что во время путешествия в Туркестан Есенин стал свидетелем другой величайшей трагедии нашего народа.

В хронологии жизни и творчества Есенина за 1921 год есть такие пометки:

«16 апреля. Выехал в Туркестан. Первая неделя мая. Вынужденная остановка в Самаре.

12 и 13 мая. Приезд в Ташкент.

30 мая — 2 июня. Выезжал из Ташкента в Самарканд.

До 10 июня. Вернулся в Москву».

Выходит, целый месяц добирался в Ташкент. Поезда плохо ходили? Конечно. Всякие непредвиденные остановки? Безусловно. Но назад-то ехал только неделю. В чем же дело? Вынужденная остановка в Самаре вызвана жестокой необходимостью. Именно в это время по приказу Ленина и ЦК Красная армия под командованием М. Тухачевского подавляла кулацкие восстания на родине Ильича и в близлежащих губерниях Поволжья.

«В банде Антонова к 16 июля осталось всего около 1200 человек, в то время как в начале мая их было около 21 тысячи» (Из докладной М. Тухачевского Ленину — Авт.). Число восставших по всей России доходило до 150 тысяч. Восстание было вызвано грабительской продразверсткой, что обрекало крестьянский люд на голодное вымирание. Расправа с восставшими была жестокой. Ныне «Российская газета» от 22 августа 1997 года опубликовала этот документ под заголовком: «Жалея патроны, топили в реке». А рубрика названа «Забытая история». Не забытая история — опять же — сокрытая в секретных архивах. Ленин был убежден в том, что большевики не удержат власть. Он считал ситуацию в стране «абсолютно провальной» и потому дал поручение Вячеславу Молотову «подготовить переход партии к работе в подполье».

В письме из Самары Есенин пишет Мариенгофу: «Был Балухатый, рассказал много интересного». О чем мог рассказать профессор Самарского университета Сергей Дмитриевич Балухатый? Должно быть, о том, о чем спустя 78 лет поведала «Российская газета», а в 2002 году опубликовала липецкая газета:

«Под пензенским селом Наровчат, где в 20-х годах базировалась часть войск Тухачевского, были обнаружены баллоны с боевыми отравляющими веществами. Есть свидетельства о двух тысячах жертв артхимического обстрела повстанцев около села Черныхова. Еще живо слово «тухачевки» — так называли в тамбовских и пензенских селах газогенераторные автомобильные душегубки, на 20 лет опередившие технологию фашистских газовых камер на колесах.

Десятилетия методы расправы с бунтовщиками держались в секрете. Ныне известный пензенский исследователь Юрий Вобликов обнародовал карту мест применения отравляющих веществ войсками красного полководца Михаила Тухачевского при подавлении антоновского восстания в 1921–1923 гг.». в тех боях с бунтовщиками отличился будущий писатель Аркадий Гайдар, с военными «заслугами» которого мы познакомимся чуть позже.

В Самаре в сознании Есенина окончательно оформился мотив «Пугачева». Он переделал окончание, вставил слова: «Дорогие мои… хорошие!..» — слова Антонова-Тамбовского, произнесенные им при прощании со своими соратниками.

Вариант шестой главы «Пугачева» при жизни поэта опубликован не был. После смерти Бениславской текст хранился у Назаровой. В настоящее время машинопись находится в РГАЛИ, ее текст поврежден купюрами — ножницами вырезано около ста строк. Вот откуда в письме слова:

«Сейчас у меня зародилась мысль о вредности путешествий для меня. Я не знаю, что было бы со мной, если б случайно мне пришлось объездить весь земной шар? Конечно, если не пистолет юнкера Шмидта, то, во всяком случае, что-нибудь разрушающее чувство земного диапазона».

Пушкин тоже в период южной ссылки сказал: «Но вреден север для меня». В письме из Саратова Сергей Есенин писал Мариенгофу: «Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня-таки сильно ошеломило».

Иванову-Разумнику: «Конечно, перестроение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык. Но я потерял зато все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее. Вероятно, кой-что по этому поводу Вы уже слышали».

Так вот в контексте каких переживаний было написано письмо 19-летней Жене Лифшиц!

«Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определенный и нарочитый, как какой-нибудь остров Елены, без славы и без мечтаний. Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений. Конечно, кому откроется, тот увидит тогда эти покрытые уже плесенью мосты, но всегда ведь бывает жаль, что если выстроен дом, а в нем не живут, челнок выдолблен, а в нем не плавают».

Недаром Надежде Вольпин Есенин показался не таким, как всегда, «даже мелькнула мысль, что в Есенине притаилась душевная болезнь. В сознании Есенина окружающие резко делятся на друзей и врагов».

Ну да что же? Ведь много прочих.

Не один я в миру живой!

И стою я, кривясь от корчи.

Черных сил заглушая вой.

Есенин сказал, что эту душевную болезнь лечат не в больнице, тут нужен пистолет юнкера Шмидта. Но у него было еще оружие — его поэзия. Он выработал свою программу борьбы:

Я пришел как суровый мастер

Воспеть и прославить крыс.

Требовалось немалое мужество объявить такое, тем более написать. Но выполнить задуманное можно только под маской хулигана, пьяницы, скандалиста — словом, под маской шута — только королевскому шуту позволено «истину царям с улыбкой говорить» или сболтнуть под пьяную руку. Разве трезвому придет на ум объявлять войну железному гостю? Потому и нет ничего удивительного, что в его поэзии появится стихотворение «Волчья гибель», которым по существу завершится цикл «Стихов скандалиста».

О, привет тебе, зверь мой любимый!

Ты не даром даешься ножу!

Как и ты, — я, отвсюду гонимый,

Средь железных врагов прохожу.

Как и ты — я всегда наготове,

И хоть слышу победный рожок,

Но отведает вражеской крови

Мой последний, смертельный прыжок.

И пускай я на рыхлую выбель

Упаду и зароюсь в снегу…

Все же песню отмщенья за гибель

Пропоют мне на том берегу.

Нельзя сказать с полной уверенностью, какой берег имел в виду поэт, но не исключено — и тот, куда уезжал Илья Эренбург с дарственной книгой Есенина. То, что выбор тогда пал на Илью Эренбурга, думается, совсем не случайно. Отношения Есенина и Эренбурга не описаны в литературе, и слишком коротка их связь. Чтобы понять эти взаимоотношения, попробуем рассмотреть их на фоне революционных событий.

Известно, что Илья Эренбург долго жил за границей, явно к рапповцам не принадлежал. К советской власти тоже относился прохладно и, хотя некогда вместе с Николаем Бухариным участвовал в революционных выступлениях, революцию 1917 года принять не торопился. Путь его, как и многих, был тернист и извилист. В 1918 г. приветствовал взятие Киева деникинцами, потом почти год прожил в Крыму у Волошина, а весной 1921 г. с разрешения советской власти и благословения опять же Бухарина выезжает в командировку за границу. Но и тогда еще Эренбург будет аттестован в «Правде» как «эстет, ненавидевший советскую республику за то, что она разбила его прекрасные игрушки», а ныне «сменовеховец».

Чем ближе подходила к завершению гражданская война, тем ожесточеннее и кровавее было сопротивление и наступление. 14 ноября 1920 г. последний караван судов увозил из Севастополя в неведомое русских беженцев, но многие добровольно остались, сложив оружие. Им было обещано помилование.

«Судьба большинства оказалась ужасной. Великодушный М.В. Фрунзе покинул Крым, судьбой оставшихся занялись бывший военнопленный австро-венгерской армии Вела Кун и суровая комиссарша Розалия Землячка (Залкинд). На роскошных крымских берегах начались бесконечные казни. По подсчетам ученого С.С. Маслова, в Крыму было тогда уничтожено 65–85 тысяч человек, в том числе до 15 тысяч офицеров. Даже могил не сохранилось». Такие данные приводит С. Семанов.

Братской могилой стало им Черное море.

Р. Землячка за свои подвиги удостоилась в 1921 году ордена Красного Знамени и благополучно дожила до своей кончины в 1947 году. А Бела Кун в 1939 году будет расстрелян.

Интересно отметить, что сведения о крымской казни в Париж повезет Илья Эренбург, который, как пишет Ю. Анненков, 10 мая 1921 года рассказывал Буниным: «Офицеры остались после Врангеля в Крыму главным образом потому, что сочувствовали большевикам, и Вела Кун расстрелял их только по недоразумению». Анненков добавляет: «Вряд ли это было недоразумение, а не установка. Б. Кун в свое оправдание опубликовал такое заявление: «Троцкий сказал, что не приедет в Крым, пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму».

Эренбург просил Буниных приютить и обласкать Ивана Сергеевича Шмелева, который оказался невольным свидетелем тех страшных событий, был убит свалившимся на него горем и деморализован увиденным. Он чрезвычайно тяжело пережил крымскую трагедию: потерю сына, голод, мародерство, террор. Сын Шмелева лежал тогда в госпитале и был расстрелян вместе с другими.

Там, во Франции, в 1923 году напишет Шмелев свое выдающееся произведение «Солнце мертвых» о том, как на фоне прекрасной крымской природы по вине человека гибнет все живое: птицы, животные, люди. Это объясняет позицию Есенина по отношению к «милому недругу» Оренбургу.

Ни Матвей Ройзман, ни Юрий Либединский, ни Всеволод Рождественский в есенинских друзьях не числились и потому не могут похвастать ни одним дарственным стихотворением Есенина. Тем более, нечего говорить о зарубежных друзьях. Илья Эренбург, напротив, имел (и не одну) книгу с дарственной подписью и душевными словами Есенина. Награда немалая! Почему же в скромных и сдержанных воспоминаниях Ильи Эренбурга не нашлось для Есенина достойных слов? Нашел же он такие слова для есенинской поэзии! Поэзию поставил высоко, а ее автора, можно сказать, совсем обошел словом.

Может сидела в нем личная обида? До отъезда за границу Есенин как будто выделял Эренбурга из общей массы, а после возвращения скажет о его романе: «Пустой. Нулевой. Лучше не читать». Конечно, такая оценка не могла не задеть писательского самолюбия: Бухарин одобрил и благосклонно отнесся к первым литературным опытам, а Есенин, видите ли, ничего положительного не нашел. Кроме того, интернационалистов по духу не могло не раздражать есенинское «ищи родину». «Мои друзья без чувства родины». Примечательны в этом плане слова Эренбурга о Есенине: «Часто я слышал, как, поглядывая своими небесными глазами, он с легкой издевкой отвечал собеседнику: «Я уж не знаю, как у вас, а у нас в Рязанской…» И наконец, поистине прав поэт, сказав однажды:

Остаться можно в памяти людской

Не циклами стихов и не томами прозы,

А лишь одной-единственной строкой:

«Как хороши, как свежи были розы!»

в памяти людской можно остаться «чистюлей» и «деревенским аристократом», а можно «человеком, которым вымыли пол». Нет, это не насмешка, не издевка и не карикатура на ведущего советского писателя. Такой портрет оставил близкий друг Эренбурга Максимилиан Волошин:

«С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и прямыми волосами, свисающими несуразными космами (…) сгорбленный, с плечами и ногами, ввернутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом, имеющий вид человека, которым только что вымыли пол».

Это потом Илья Григорьевич приобретет гордую осанку, импозантный вид и красивую шевелюру, а современники 20-х годов знали его иным.

«До чего же он мне не понравился! — пишет Белозерская-Булгакова, встречавшая Эренбурга в Берлине в 1921–1922 гг. — Во-первых, почему писатель должен ходить всклокоченным? Можно ведь и причесаться! А потом, разговаривал он «через губу», недружелюбно. Я наблюдала его несколько раз. Ох, не хотела бы я зависеть от этого человека!»

Читаем у Ирины Одоевцевой:

«Симонов очарователен. Мне он очень понравился. Но Эренбурга как будто подменили. Другой человек и только… Тот, прежний Эренбург, просто карикатура на теперешнего. Этот — сенатор, вельможа. Сам себе памятник».

Вот и судите, что могло остаться от человека и писателя Ильи Эренбурга, проживи он, как Есенин, только 30 лет.

В 1921 году наметилось их расхождение и в жизни, и в литературе. Есенин не принял большевистской идеологии и оставался «сам по себе». «По линии писать абсолютно невозможно. Будет такая тоска, что «мухи сдохнут». «По линии», т. е. по указке партии. Есенин выбрал свою дорогу: «Я понял свое предназначение». «Есенин пошел по другой дороге, не по той, которую ему указывали» (Екатерина Есенина).

Эренбург официально представлял на Западе советскую державу и советскую идеологию. Не всем современникам нравилась такая метаморфоза: Горький назовет его «пенкоснимателем», а Юрий Анненков — «эластичным»:

«Задача, возложенная на Эренбурга коммунистической партией, заключалась в том, чтобы создавать впечатление либерализма и свободомыслия советских граждан и советской действительности. Задача далеко не легкая, требующая больиюй эластичности, и Эренбург является поэтому одним из редчайших представителей советской страны, которым поручается подобная миссия. Он весьма успешно выполняет ее на протяжении целого сорокалетия».

Анненков приводит конкретные примеры «эластичности» советского писателя: «Он (Пастернак) читал мне стихи… Я ушел полный звуков», — но тут же добавляет: «С головной болью».

Несколько иначе, как противопоставление «лучшему, талантливейшему поэту советской эпохи, Маяковскому написана статья о Есенине, но также «эластично».

«Илья Эренбург вообще очень хорошо знает, о чем, когда и как следует писать, а к 1925 году окончательно оформился как фаворит советской власти» (Ю. Анненков). Вот это и объясняет, почему Илья Эренбург не нашел для Есенина других слов, хотя воспоминания написаны в конце жизни писателя. И почему в 1921 году Есенин написал: «Илье Эренбургу с любовью и расположением» у — а в 1923 г.: «Пустой. Нулевой. Лучше не читать».

С тех пор много станут писать о пьянстве и хулиганстве Есенина и, как правило, Есенин не будет разубеждать, отрицать, будет даже поддерживать это мнение. Далеко ходить за примерами не надо. Вот что пишет Юрий Анненков:

«В 1920 году, сразу после занятия Ростова-на-Дону конницей Буденного, воспетой Исааком Бабелем, я приехал в этот город и в тот же день попал на «вечер поэтов»., в помещении «Интимного театра».

— Есенина! Есенина! — кричали с галерки.

Голос из публики ответил:

— Есенин не дождался своей очереди и ушел ужинать в «Альгамбру».

(…) Проголодавшись, я отправился в названную «Альгамбру», где и встретил Есенина, и мы снова провели пьяную ночь.

— В горы! Хочу в горы! — кричал Есенин. — Вершин! Грузиночек! Курочек! Цыплят!.. Айда, сволочь, в горы?! — «Сволочь» — это обращалось ко мне.

(…) Есенин стучал кулаком по столу:

— Товарищ, лакей! Пробку!!

«Пробкой» называлась бутылка вина, так как в живых оставалась только пробка: вино выпивалось, бутылка билась вдребезги.

Я памятник себе воздвиг из пробок.

Из пробок вылаканных вин!..

— Нет, не памятник — пирамиду! — И, повернувшись ко мне: — Ты уверен, что у твоего Горация говорилось о пирамидах? Ведь при Горации пирамид, по-моему, ещё не было?

Дальше начинался матерный период. Виртуозной скороговоркой Есенин выругивал без запинок «Малый матерный загиб» Петра Великого (37 слов), с его «ежом косматым, против шерсти волосатым», и «Большой загиб», состоящий из двухсот шестидесяти слов».

Ничего этого не было и быть не могло, потому что, во-первых, этот нелепый пьянчужка никаким местом не напоминает того Есенина, которого они все любили и знакомством с которым гордились. А главное, Есенина не было в это время в Ростове. Все это придумано, придумано для того, чтоб подтвердить основную мысль: «Наше знакомство в Пенатах перешло в забулдыжное месиво дружбы». Одну только ночь провел Есенин в родовом куоккалском доме Юрия Анненкова и сразу стал «Сережа, Серега, Сергуня».

То было на рубеже 1915–1916 гг. В Ростове, в 1920 г. он уже отпетый пьяница и хулиган. Ну, а в 1925 г. это будет уже совсем больной человек.

Но не было, повторяю, встречи в Ростове, не было и того знакомства в Пенатах, о котором написал красный художник.

О том, что «гипотеза о поездке Есенина в Пенаты не подтвердилась» у сказал еще Н.Г. Юсов в работе «Сергей Есенин в Куоккале». Не подтверждается и «гипотеза» забулдыжной встречи в ресторане «Альгамбра». Поразительно, на какие ухищрения и выдумки пускались эти «друзья», чтобы «достоверно» показать поэта, и в какие глубины души надо было прятать при этом свою совесть! Свои забулдыжные воспоминания Анненков опубликовал в Париже в 1924 году, спрятавшись за инициалами Ю.А. Закончил он их так:

«Через три дня, протрезвившись, я возвращался в Москву. Есенин дал мне для кого-то «важное» письмо» (Его Анненков в дороге потерял). «Есенин по возвращении в Москву о нем тоже забыл: тогда начинался дункановский загиб. Боюсь, однако, что на том свете вспомнит и, если характер его не изменился, он непременно набьет мне морду».

Анненков приехал в Ростов по командировке М. Горького сразу после освобождения города. После голодной красной Москвы был поражен изобилием продуктов и деликатесов белого Ростова. Конечно, отъедался, весьма нахально затоваривался бесплатными продуктами на обратную дорогу, пользуясь именем писателя, которому все хотели услужить. Максима Горького только ленивый не обманывал. Имя Горького было мандатом и оберегом от заградительных отрядов, которые, в свою очередь, грабили всех голодных мешочников.

Есенин приехал в Ростов через полгода после освобождения Ростова. Следовательно, пути их ни коим образом не пересекались. О том, как было на самом деле, рассказывает Нина Осиповна Александрова (Грацианская):

«Вечер с участием С. Есенина состоялся в помещении кинотеатра «Колизей». Я сидела рядом с ним и по его сжатым губам и напряженному взгляду видела, как серьезно он готовился к выступлению… Есенин читал ярко, своеобразно. В его исполнении не было плохих стихов: его сильный, гибкий голос отлично передавал и гнев, и радость — все оттенки человеческих чувств. Огромный, переполненный людьми зал словно замер, покоренный обаянием есенинского таланта. Бурей аплодисментов были встречены «Исповедь хулигана», «Кобыльи корабли», космическая концовка «Пантократора».

Лирическим стихам «Я покинул родимый дом, / Голубую оставил Русь. / В три звезды березняк над прудом / Теплит матери старой грусть» аплодировали так неуемно, что, казалось, Есенину никогда не уйти с эстрады.

(…) Почти ежедневно в течение двух недель, проведенных в Ростове, Есенин бывал в доме моего отца. Здесь, окруженный поэтической молодежью, Сергей Александрович читал стихи, рассказывал о своей юности, о своих первых встречах с Городецким и Блоком».

Есенин и сфотографировался в Ростове, присев на цоколь решетки городского сада. Это одна из самых поэтичных и вдохновенных фотографий поэта. Накануне отъезда друзья устроили Есенину прощальную встречу:

«Мы сдружились с московским гостем, жаль было, что он покидает Ростов. По нашей просьбе Есенин без устали читал свои стихи. Прочел полюбившееся нам, приветствующее революционную новь стихотворение, где есть строки:

Разбуди меня завтра рано.

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Все были взволнованны, все молчали… И вдруг Есенин по-озорному сказал: «А ведь есть продолжение!» И прочел:

Расступаются в небе тучи.

Петухи льют с крыльев рассвет…

Давно уже знаю, что я самый лучший.

Самый первый в России поэт!

Таким подъемом закончился прощальный вечер».

На этом можно было бы поставить точку. Но и тут есть продолжение: когда Есенин в сопровождении слушателей, пришел к себе «домой», а жили они в вагончике, его в вагон не пустили, проводник объявил, что пьяного Есенина ему пускать не велено. А дальше было то, о чем Есенин сам рассказал в письме из Парижа: «Я бил Европу и Америку, как Гришкин вагон». Конечно, дебош списали на то, что Есенин был пьян, а «друзья» постарались показать картину в самом красочном виде.

Нина Осиповна Александрова права: строки о лучшем поэте нигде напечатаны не были, «очевидно, экспромту-шутке Есенин не придал никакого значения», но друзья этого ему не простили. Другой причины не было.