Глава 4. Наш дом
Я начинаю себя помнить в небольшом белом двухэтажном доме в тихом Штатном переулке между Пречистенкой и Остоженкой. Квартира помещалась во втором этаже: за гостиной, служившей также и столовой, была спальня моих родителей и кабинет отца. Прямо из передней темный коридор вел в кухню, и из коридора была дверь в мою детскую и смежную с ней девичью. Окно этих комнат выходило во двор. Я больше пребывал в детской и девичьей. Из кабинета иногда выходил маленький худой человек, и я знал, что это — мой отец. По вечерам он брал меня в кабинет и, выдвигая ящики стола, показывал мне разные вещи. На стене у него висела карта Палестины. Когда мне было года четыре, отец капнул сургучом на некоторые палестинские города — Иерусалим, Вифлеем, Дамаск — и показывал гостям фокус, заставляя меня находить эти города с закрытыми глазами.
К отцу меня тянуло больше, чем к матери, впрочем, всему предпочитал я девичью и кухню. В матери я чувствовал что-то напряженное и тревожное. Она вставала раньше отца, который страдал бессонницами. Бывало, утром мать одна сидит за самоваром, перед корзиной с витым хлебом: молчит и задумчиво смотрит перед собой темным, тяжелым взглядом. Мне с ней не по себе: она рано стала давать мне суровые уроки, которые повлияли на мой характер. Но об этом дальше.
Лет с четырех отец после обеда давал мне уроки священной истории. Он приносил за чайный стол картинку, клал ее обратной стороною, рассказывал ветхозаветное или евангельское событие и, возбудив интерес, открывал картинку. Чудные то были картинки. Одежды там были ярко-алые и темно-синие, деревья зеленые и голубые, тела нежно-белые и шоколадные. Помню маститых первосвященников с серебристыми бородами, Илию в рогатой митре, положившего руку на голову мальчику Самуилу[148]. Помню радость, которую я испытывал, переходя от Ветхого Завета к Новому: все становилось нежней, воздушней, серебристей. Очень я любил эти уроки.
Мать моя в то время писала большие иконы из евангельской жизни для одного тамбовского храма[149], и гостиную наполняли благоухающие свежими красками доски, на которых моя мать манерой старых итальянских мастеров изображала Воскресение Лазаря и Тайную вечерю. Вместе с няней мы рассматривали две толстые книги из отцовской библиотеки: суровую немецкую Библию в темно-коричневом переплете, где мало было картинок (запомнилось мне: дух, носящийся в виде старца над бездной, среди бурь и хаоса; заклание Авраамом Исаака; огненный дождь над Содомом и Гоморрой), и бархатное французское Евангелие, где каждая страница была обвита орнаментами с изображениями зверей, цветов и плодов, а некоторые страницы потемнели от пролитых духов и сладостно благоухали.
Первый приход в дом священников наполнил меня ужасом. Они так загремели «Во Иордане»[150], что я поспешил спрятаться. Крещенье вообще особенно волновало меня, и по ночам мне казалось, что я вспоминаю, как меня крестили: я ощущал холод студеных вод и видел какую-то белизну. Во время прогулок церкви поглощали все мое внимание. Особенно я любил круглые иконы под куполами, изображавшие апостолов и московских святителей с белыми посохами, например, у Воскресенья на Остоженке[151] и около Зоологического сада.
Жизнь текла тихо и однообразно. Мы с няней прогуливались по переулку, иногда встречали мою первую подругу Лилю Гиацинтову[152], которая была на два года моложе меня и казалась мне символом всего маленького. «Это мало, как Лиля, это мало, как Лилин глаз», — говорил я о самых маленьких предметах.
Старая толстая няня скоро исчезла: ее место заступила черноглазая и веселая девушка Таня, из деревни Гнилуши под Химками. Я к ней сильно привязался, и все дни мы были неразлучны. Она хорошо читала и писала. Бывали у нас с ней и философские споры и недоразумения. Раз я ее спрашивал, что Бог — сидит, стоит или лежит? Твердая в богословии Таня отвечала, что он не сидит, не стоит и не лежит. Я задумался: должно быть, он висит… но как же он сам себя подвесил, не стоя и не сидя? Другой раз я утверждал, что мой папа безгрешен, на что Таня возразила: «Бог папины грехи знает, мой милый».
Кухаркой у нас была старуха Марфа, ворчливая, грязная, исступленно-богомольная и свирепая, имевшая старого друга раскольника, начитанного в Писании. Марфа прижилась у нас; я ее очень любил и много поучался от нее на кухне. По вечерам Марфа рассказывала мне о пришествии антихриста: «Перед концом света все лавки запрутся, ничего нельзя будет купить». И затем, как придет антихрист и всем, кто ему не поклонится, будет выдергивать пальчик за пальчиком и т. д. Я все это запомнил.
II. УжасыСтранные сны меня преследовали в детстве. Иногда мне снилась какая-то старушка. Вот она идет из бани с узелком, где-то в конце Зубовского бульвара. Сердясь на меня, она надувается громадным шаром цвета человеческого языка, и шар прыгает. Дело переносится в деревню. К воротам усадьбы подходит старушка: я узнаю ее, и в ужасе кричу бабушке, чтобы она ее не пускала. В гневе на бабушку старушка превращается в громадный шар и прыгает по пыльной дороге. Вообще ужас всегда воплощался для меня в образе старухи, и никакая картинка не пугала меня так, как три парки Микеланджело. Пугали меня и некоторые иконы, и я даже перестал навещать бабушку, так как в Староконюшенном переулке, где она жила, была церковь Иоанна Предтечи[153]: образ Богоматери под куполом облупился, и меня пугала ее как будто кивающая мне фигура.
Но всего страшнее были погребальные процессии. От одного слова «гроб» или «похороны» меня передергивало. Помню, напугала меня лубочная книжка, выставленная в магазине на углу Зубовского бульвара. На ней было написано: «Несчастная жертва любви» — и виднелось мертвое лицо в постели[154]. Утром мы с Таней обыкновенно гуляли на коротком и пустынном Зубовском бульваре, где было больше простонародья, чем господ. Иногда совершали прогулки ко храму Спасителя, и всегда возникал вопрос, как идти: Пречистенкой или Остоженкой. Отец мой любил широкую, прямую, аристократическую Пречистенку, мать предпочитала кривую, неровную Остоженку с ее церковками. Я уже тогда во всем держал сторону отца. Когда мы проходили с Таней по Пречистенке мимо каменных барельефных морд одного богатого дома, Таня вдруг давала мне мысль, что одна из этих морд сейчас на нас плюнет, и мы пускались бежать. Помню, раз добрели мы до Арбата. Мне казалось, что мы в неведомых краях, далеко-далеко от дома. Чем-то жутким и странным высился передо мной большой храм Николы Явленного, и являлось опасение: не заблудиться бы в этой чужой стране.
Особой грустью веяло на меня от Зубовской площади и Девичьего поля. Недолюбливал я и Смоленского рынка с его базаром. Отталкивала меня эта азиатчина: иконные лавки, ситцы, гомон и шутки, — и как любил я спокойную и величавую Пречистенку, которой суждено было стать центральной для меня улицей в отроческие года.
III. Бабушка дальняя и бабушка ближняяТак различал я двух бабушек, по их расстоянию от нашей квартиры. Бабушка дальняя жила около Арбата[155]. Она была еще свежа и бодра — черные, гладкие волосы без проседи. Она любила детей, сочиняла для них сказки, входила во все их интересы, и дом ее был детским раем. Там были желтые канарейки, всегда солнце; в спальне у бабушки — серебряный рукомойник, накрытый белой кисеей. Она рассказывала мне на ночь сказку: стада бежали на покой, туманы встают над водами, падала серебряная роса. Я слышал голос бабушки: «Спи, спи. Все овечки спят, все барашки спят, спи, спи». А мне не хотелось спать, становилось холодно и тоскливо. Другое дело, когда Таня рассказывала мне перед сном про грехопадение Адама и Евы или историю Иосифа. Я желал каждый вечер слышать опять обе эти истории, но Таня не соглашалась, и надо было выбирать ту или другую. Бабушка ближняя была тщедушная, кроткая и суетливая старушка. Таня уважала ее больше, чем бабушку дальнюю, потому что бабушка ближняя была богаче, привозила мне великолепные игрушки из магазина и щедро давала на чай прислуге. Но не любил я ходить к бабушке ближней. Бабушка была безопасна, но дом. Но квартира. Но высокая и насмешливая тетя Надя. Уже у подъезда я ощущал робость, а дальше холодная, гулкая лестница, громадные ледяные залы (тетя Надя всегда отворяет форточки). Тетя Надя меня постоянно дразнит, и я смутно чувствую, что она не слишком любит мою мать и, во всяком случае, относится к ней критически. Зато я любил ходить к тете Вере Поповой, на Девичье поле, в большой красный дом Архива. Правда, и там была некая торжественность, храмовое молчание и опять белый кумир дедушки, окруженный мертвой зеленью фикусов, но над всем неуловимо веял мягкий дух дяди Нила с большой бородой, а двоюродные сестры — девочки значительно старше меня — были со мной очень ласковы. Ласкова была и сама розовощекая, голубоглазая тетя Вера, всегда вкусно меня угощавшая.
Но лучше всех, конечно, дядя Володя. Иногда он у нас обедает, и тогда за столом бывает красное вино[156] и рыба с каперсами и сливками. Отстраняя руку моего отца, дядя Володя щедро льет в мой стакан запретную струю Вакха… Когда обедает дядя Володя, все законы отменяются, все позволено и всем весело. Обо всем, что меня интересует, что мне кажется непонятным, я спрашиваю дядю Володю, и он дает мне ясные и краткие ответы. Например, я спрашиваю: «Что такое герб?»
-- А это, — отвечает дядя Володя, — когда русские грамоте не знали, то вместо того, чтобы писать свою фамилию, изображали какую- нибудь вещь: например, Лопатины рисовали на своем доме лопату.
Как ясно и просто. Я скорее бегу на кухню объяснить старой Марфе, что такое герб, и рассказать ей про Лопатиных, а из гостиной доносится раскатистый хохот дяди Володи. Я предлагаю ему загадку моего собственного сочинения: «Отгадай: доска с веревкой». Дядя Володя серьезно задумывается: «Картина?» — в недоумении пожимает он плечами. «Нет, — отвечаю я, — отдушник». «Ха-ха-ха», — ржет и сотрясается дядя Володя.
Весь дом празднует приход дяди Володи. Он является неожиданно из каких-то далеких странствий. Звонок, Таня открывает дверь, и слышится из передней ее обрадованный голос: «Владимир Сергеевич!» Льется смех, вино, деньги… А наружностью дядя Володя похож на монаха, с большими седыми волосами и длинной черной бородой.
Кроме дяди Володи я больше всех люблю тетю Наташу. Что у нее за квартира на Зубовском бульваре! Странно только, что ее толстая кухарка Прасковья — в то же время и горничная. Кроме тети Наташи там живет дядя Тяп[157]. Тетя Наташа — ласковая, веселая, щеголиха. Я хожу к ней почти каждый день, и дядя Тяп поет для меня: «Два гренадера» и «Не плачь, дитя, не плачь напрасно»[158]. Дядя Тяп — черный, в золотых очках над орлиным носом, служит в Управе[159], часто орет. Его, кажется, все у нас не очень любят. Предпочитают ему кого же? Дядю Сашу, который ходит на костылях и всегда меня дразнит. У дяди Тяпа и тети Наташи нет детей, но у них кошка и постоянно котята в корзинке. Много дорогих книг с картинками, веселая атласная голубая мебель; у тети Наташи — шелковые юбки, все у них немного пахнет духами… И она никогда не говорит мне таких грустных вещей, как мама. Например, недавно мама мне говорит: «Нам много хочется, но не все можно. Например, я бы хотела иметь ковер во всю комнату, но этого нельзя». Мама всегда что-то запрещает. Когда я отправлялся вечером к бабушке ближней, она сказала, что если я не буду там ничего есть, то по возвращению она даст мне чернослива. Я выдержал, и сколько ни соблазняла меня бабушка кистью винограда, я не съел ни одной ягоды, надеясь вознаградить себя дома. Возвращаюсь, с торжеством требую чернослива; мама, даже не улыбнувшись, даже не восхитившись моим геройством, отпирает шкаф, дает мне несколько черносливин и, кивнув мне, уходит.
Как мне грустно!.. Стоило отказываться от винограда…
Тихо я прожил первые пять лет моей жизни. С благодарностью вспоминаю белый двухэтажный дом в Штатном переулке, где я научился любить и почитать безгрешным моего ласкового, но строгого и иногда страшного отца, замыкавшего меня в наказание одного в своем кабинете, в кресле перед письменным столом; картинки Священной истории и карту Палестины; веселую квартиру дяди Тяпа с его котятами и пением «Двух гренадеров» и тихую девочку Лилю перед алтарем церкви Св. Троицы[160].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК