C

C

Памятное событие неожиданно произвело самую большую сенсацию в Нью-Йорке; это был приезд знаменитого певца Гарсиа и его несравненной дочери Малибран. Трудно описать энтузиазм американцев при прослушивании этих двух артистов. «Севильский цирюльник» бессмертного Россини был их дебютом. Я вспоминаю, как однажды, перед их прибытием, один молодой человек из Нью-Йорка, хотя и большой музыкант, говорил немного легкомысленно об этом творении. Захваченный его живостью, я не мог помешать себе ответить, что он ничего этого не слышал. Эти слова, показалось, его шокировали; я его успокоил и пообещал, что докажу, что я был прав. Позднее я отвел его на постановку «Цирюльника». По его восторгу, его восклицаниям мне было нетрудно судить о его впечатлениях. «Вы были правы» – сказал он мне. За «Цирюльником» последовал «Дон Жуан» Моцарта; был изменен сюжет, чтобы дополнить роль Оттавио. Я взялся ее дописать. Импресарио отступил перед необходимыми расходами; мои ученики, несколько моих друзей и я, мы сбросились и оплатили это. Опера была поставлена. Слова, музыка, актеры, особенно Малибран в роли Церлины, – все было замечательно. Любители разделились на два лагеря, один за Россини, другой – за Моцарта. Следует заметить, что Моцарт, немец по национальности, имел в ряду своих сторонников всех своих соотечественников, в то время как Россини, итальянец, имел среди своих противников значительное число своих компатриотов, поскольку Италия более, чем любая другая страна, населена завистниками, настроенными против других, более славных, людей. Один из этих завистников даже осмелился написать против Россини такое, что едва ли можно извинить, разве что безумцу или глупому невежде. Я счел своим долгом защитить прославленного маэстро в письме, которое опубликовал. Сегодня мне хочется сказать, что если Моцарт превосходит соперника своей глубиной, Россини не знает себе равных по части мелодичности и легкости, с которой певец обращается к интерпретации. Если в его музыке проявляются порой повторы, то это не от отсутствия идей и не от нехватки чувства; вина за это целиком лежит на импресарио, который, из скупости, прочерчивает поэту канву его пьесы и заставляет заполнять ее словами незначительными, которые, в действительности, почти всегда одни и те же во всех сценах, приводят поневоле к той же музыке. Если бы, вместо того, чтобы быть вынужденным писать на слова, Россини прилагал свою музыку к ситуациям, он достиг бы вершин жанра, свидетель чему – его «Цирюльник».

Полагаю, что могу позволить себе привести еще короткий анекдот на сюжет о посредственности этих пьес. Я присутствовал на представлении оперы, сидя рядом с одним американцем. В середине первого акта он говорит мне: «Синьор да Понте, когда кончится этот фрагмент, где поют, я собираюсь поспать; будьте добры разбудить меня при первой арии, которую стоит послушать; эта драма – наилучшее снотворное, что я знаю; в конце концов, это относится ко всем пьесам, которые прибывают к нам из Италии».

Не успел я ему ответить, как он захрапел. Подошел интересный отрывок; я его разбудил; он прослушал, затем снова стал спать. Три дня спустя представляли «Дон Жуана». Я прибыл в театр с утра и, найдя свое имя в книге регистрации присутствующих, записался для дальнейшего. Этот американец был уже в ложе, когда я прибыл. Я сел рядом с ним. В конце первого акта я попытался обратиться к нему с разговором, он промолчал. Спектакль закончился, он попросил у меня прощения за свое нетерпеливое движение при первом разговоре и захотел узнать, что я хотел ему сказать.

– Я хотел у вас узнать, понадобилось ли вам спать, и сказать вам, что я готов оказать вам услугу разбудить вас, когда надо.

– Давеча возможно, но на такой пьесе не только не спишь, но испытываешь такие сильные чувства, что не спишь потом всю ночь.

Этот комплимент тем более пощекотал мое самолюбие, что я был поражен, заметив столь же большое внимание на речитативах, как и на самых прекрасных кусках музыки. Он пригласил меня поужинать, и наша беседа, которая продолжалась добрых два часа, вращалась целиком вокруг театра. Он был энтузиаст Гольдони и Альфиери, которых называл двумя столпами нашей драматической литературы.

– Во Франции, – сказал он мне в заключение, – можно признать, владеют искусством пения столь же, как в Италии, но какое превосходство в построении пьес! Какой ум, какое подражание природе в делении на сцены и, в особенности, в игре актеров!