XII

XII

День моего судилища был, наконец, назначен и извещен звуком трубы. Я выбрал в качестве адвокатов Меммо и Загури, но, то ли от словесной робости, то ли из-за влиятельности моих обвинителей, среди которых фигурировал монах Барбариго, один из самых усердных реформистов, то ли, наконец, из-за наивности обвинения, из-за чего мои защитники не сомневались ни на мгновение, что я должен быть оправдан, они не соизволили взять слово. Я нисколько не отягощаю детали этого зрелища, одновременно трагического и бурлескного. Мои мнения, объявленные еретическими, анализировались и комментировались до абсурда; зачитывались итальянские и латинские стихи, чтобы доказать с очевидностью, что я заслуживаю строгого наказания. Сенаторы, Проведиторы, словом, вся правительственная верхушка, склонны были видеть в элегии, которой я был автором, явление американского дикаря в Европе, аллюзию против нее и против мантии Дожа. Все высказывались против меня, требуя отмщения. Некоторые горячие головы доходили даже до мнения, что лишение меня свободы и даже жизни не будет слишком сильным искуплением за то, что они называли моим мятежом против самодержавия. Я ограничусь только тем, что скажу, что Светлейший Сенат Венеции «много слушал, мало понял и ничему не научился». Я был объявлен виновным и достоин наказания; единственно, не пришли к согласию насчет размеров этого налагаемого на меня наказания; это оставили на усмотрение реформистов. Все советовали мне бежать, я единственный, сильный в своей невинности, твердо стоял на своем и считал своим долгом противостоять грозе. Я слишком хорошо знал политику Венеции, которая не имела привычки лаять, когда могла убить, и думал, что использованная в этом деле лексика содержала слишком много грома, чтобы привести к чему-то конкретному. Я не ошибался: мое наказание, если подходит здесь это слово, было всего лишь странным. Приглашенный через несколько дней пред Трибуналом реформистов, я подвергся следующему приговору:

«Да Понте из Ченеды, по решению Светлейшего Сената, наказывается тем, что не может более преподавать в коллеже, семинарии или университете Светлейшего государства Венеции в должности профессора, лектора, преподавателя, служителя, и т. д., и т. д., и т. д., под угрозой вызвать негодование Правительства».

Я склонил голову, накинул мой платок на рот, чтобы удержать взрыв смеха, и вышел из зала. Мой брат и Меммо ждали меня на ступенях лестницы со смертельной бледностью на лицах; моя улыбка их успокоила. Меммо, который не один раз был Государственным Инквизитором и который глубоко знал политику и законы своей страны, был поражен, с его уст слетело: «Гора родила мышь», но, прижав быстро палец к губам, он обнял меня и проводил домой. Остаток дня прошел в насмешках над Ареопагом; к ночи мы пошли навестить Загури, чья радость и веселье были не меньше наших. Меммо предоставил мне в тот же вечер кров у себя, и я провел некоторое очень приятное время, деля досуги между дружбой и философией. Я был представлен моими меценатами сливкам столичного общества, которые, по ходу событий и благодаря покровительству этих двух просвещенных мужей, принимали меня с радушием и учтивостью, что вскоре заставило меня забыть мою опалу. С точки зрения литературных почестей и более – материальных интересов, я имел все, чего могло бы пожелать мое самолюбие и что соответствовало моим вкусам. Кошелек Меммо был мне открыт, он проявлял деликатное внимание, чтобы упредить все мои потребности, я посещал самых известных литераторов, все венецианские дамы воздавали мне хвалы. Все хотели меня видеть, слушать мои стихи, и все поносили реформистов и Сенат. В этот период я свел знакомство с самыми знаменитыми импровизаторами Италии, среди них назову аббата Лоренци, монсиньора Стратико и Аттанези, которые внушили мне идею стать самому импровизатором. Мой брат тоже загорелся этим желанием, и мы оба заслужили высокую репутацию в Венеции, где нас знали обычно под именем импровизаторов из Ченеды.