Возвращение
Утренняя песня по заявке — вывела снова.
Бессмысленные слова, но какой низкий женский голос, как печален в переходах. Она слушает, и он, если он слышит это, — непременно думает о ней. Банальная песня, но как влияет она, как выводит из ровного.
Снова прислонившись, скрывши лицо, видит: яркий день, в раскиданных по холмам поселках есть нечто немецкое, дали ясны, пригородные поверхности гладко распределены полями, строениями, перелесками.
И она достает этот лист, и снова хочет повторить: да, она воспалилась нечистою страстью, и в висках у нее: ах, повторить, вернуть, и для того она приклоняет голову и вспоминает вчерашнее.
Где та грань, когда безразличное тебе дотоле тело вдруг значительно тебе и существование вчуже волнует причастностью к твоему, но ведь это открылось только сейчас, и теперь, когда лыжи ее вдруг нечаянно скрестились с его лыжами и не сразу было освободиться, как многозначительно вдруг предстало это скрещение, как весело было снова набрать скорость и сойти с лыжни, и, хотя снег был мягок, как понесло тебя, не вдавая в глубину, как прекрасно было это «хождение по водам», подкрепленное сознанием пустоты и легкости.
В низинах различались неполноценные следы молодых зайцев, легкие стежки мышиной возни виделись у обнажившихся кое-где комьев глины.
На косогоре одиноко покачивались прошлогодние злаки. Она знала — вокруг каждого прочерчена окружность, подошла: на ветру колыхались мертвые стебли, распахивая склоненными метелками мягкость снега.
И снова поля, а вдали неожиданный плетень, огораживающий поскотину.
Подъехали, не снимая лыж, перебрались на ту сторону, сели лицом к солнцу, чтобы загореть. Белая плоскость идеально отражала на лице лучи, закрепляя этот длинный день.
Теперь ее лихорадит, и легкий жар разливает вчерашнее.
Они выехали на шоссе и долго шли по лыжне, присыпанной жесткими комьями снега, чуть окрашенного песком. От шоссе отходили расчищенные тропки-канавки к домам.
Они подъехали к тому дому, сняли лыжи и вошли в него. И достали стаканы и хлеб, и сели на постель, и придвинули к себе табуретку с едой и выпивкой, и голова ее стала легка, а тело тяжело и значительно.
Он встал, снял с гвоздя овчинную шубу. Он сел рядом и, набросив шубу на нее и себя, обнял ее за плечи.
Они сидели тесно и неподвижно.
Темнота наполняла углы. Она поворачивалась к окошку, чтобы почувствовать четче его левую руку у себя на плече, и замечала, как каждый раз делался синее снег во дворе, и чувствовала свою щеку и шею под его взглядом.
...Комната поражала необжитостью и хозяйственной дробностью. На гвоздях у двери слабо различалось в сумерках тряпье. У холодной плиты кадушка с огурцами, если их открыть — застыли внутри болотной гущей, припертой булыжником. Ненужные книги валялись в углу. Невыметенный давнишний сор хрустел под грубыми лыжными ботинками. Какая-то вещь нависла над печкой серою летучею мышью.
Сколько раз на Севере ей приходилось спать в таких боковых комнатах!
Крестьянское тряпье на гвоздях перемежалось со старыми рыбацкими сетями, корзины и короба свалены были под деревянными широкими постелями.
Хозяйка вносила лампу и ждала, пока она уляжется на оленьих шкурах, постланных на доски, развернет тяжелое ватное одеяло. Посветив ей и предупредив, что за стеной корова и овцы, уходила, унося керосиновую лампу без стекла.
И она оставалась одна. Развешенные по комнате сети и одежды нависали, шум ветра томил заброшенностью. Неясные шорохи росли из углов. Кто-то вздыхал за стеной, мелко топотало в ответ. Кошка мягко спрыгнула с печки, метнулась в подпол. Ветер налетел, прошел соснами. Собака залаяла в сенях, реактивный шум проплыл в высоте. Завтрашний уход отсюда не давал спать. Такими ночами она ждала предстоящего утром:
— завтра подкатят к крыльцу сани, и она, завернув тулуп, будет долго ехать куда-то в рыбацкое становище — на острове;
— вездеход отвезет ее завтра на ту сторону губы, но лед еще слабый, а вдруг просядут?
— пароход встанет где-то на рейде, и, когда наступит прилив, колхозная мотодора повезет уезжающих, встречающих, провожающих к пароходу, сначала затарахтит по реке, потом берега раздвинутся и закачает, потом замигают береговые маяки и скроются, а вдали встанет, сверкая палубными огнями, огромный теплоход, и мотодора подойдет к нему, и он надвинется мрачными гладкими бортами, и забегают по палубе люди, будут кричать что-то, и мотодора развернется, обойдет нос теплохода и встанет по другому борту, зашумит лебедка, и сверху спустят штормтрап, а борта будет тяжело прижимать каждой волной к глухой стенке теплохода, — и она поднимется на суетливую палубу, и ей дадут тяжелые медные ключи от ее каюты в носу, и, разорвав крахмальные простыни, она заснет и не услышит, как прогрохочет поднимаемый якорь и как задребезжат стаканы на умывальнике.
И опять она думала, куда приедет, и как все обернется, и как все удастся...
...Она вспомнила про некоторые свои засыпания в новом месте, когда к утру предстояло дальнейшее, тревожное, она писала о том, что на ее долю выпадали такие нежилые боковухи...
Но нужно было зажигать свет, и к ним вошли, впустив одноглазого кота, и принялись затоплять, и вынимали огурцы из кадки, тревожа застывшую муть.
И они связали лыжи и побрели по шоссе к станции. К ночи мороз усилился и снег зазвенел.
...Пора кончать, но снова она возвращается к тому, с чего началось, и снова откидывается и припоминает новые подробности.
Чтоб не мог он ни пить, ни исть, ни спать, ни встать...
1967