Кельи

9 авг. 1966

Патракеевка.

Летели с Кег-острова.

Вниз я не смотрела, упиралась ногами в пол при потере высоты в воздушных ямах; в затылке ломило. Через 20 минут — лужок, тишина, у реки — деревня. Избы стоят широко, просвечивает везде река, неширокая пойма. Нет улочек, тупиков, дворов, закоулков — того, из чего получается архитектура.

Или, как в Лопшеньге, избы и море — здесь море далеко, даже не понять где, есть «большое» море и еще какое-то «сухое».

Когда прилетели, и вышли, и пошли к деревне, все вдруг представилось обыденностью, неисключительностью; Тане все не понравилось, и я даже представила, что можно было бы сказать в тон ей — «славная деревня», но мне деревня понравилась. Сижу у окошка в избе: река, огороды, узкая пойма и ветер побережник (юго-западный) — значит, на море шторм.

Так вот, все понравилось, когда приехали, но где-то был все же страх, что будет не так, как раньше, когда все поражало на Севере.

Разыскали контору, председатель говорит с кем-то, крашеные полы, в комнате рядом — бухгалтерия.

Спрашиваем о катере, который должен быть вечером из Куи.

— Куя, — председатель снял трубку, — как у вас там Витька Стрелков, выехал ли к нам, шторм ведь? Выехал? Поди, на сухом море отсиживается? Нет, не пришел еще.

Когда мы возвращались, я подумала, что все обернулось сразу по-другому — что-то началось.

10 авг.

Спали на повети.

С утра сидели у воды на солнце. Ветер переменился. В поленнице хоронились от ветра.

Мы дожидались катера с Куи.

Хозяин катера пригласил. Мы уселись на крыше рубки, свесив ноги, как бабы на откинутом заднем борту грузовика, потом вовсе их протянули, как бабы в телеге.

Шли рекой. Низкие берега. Кулики. Утки. Потом началось «Сухое море»: мелко, идем точно по вехам.

Мужик высадил в 8 км от деревни.

Одни на берегу.

«Смотри, Танька, вон медуза, как битая бутылка».

Походили босиком. Накат сильный, вода холодная.

Нас нагнали парень и мужик. За ними должен быть выслан катер. Ждали на бревне. Мужик придурковато смеется, рюкзак нести не предлагает, свой чемодан отдал парню. Просит компанию отдохнуть, подмигивает, заливается. Показался катер. Сдернули кепки, куртки, свитера — махали, кричали. Катер прошел мимо. Потом мужик встретил немого, долго стояли: махали руками, выражали что-то на лице.

Мужик догнал и сообщил, что узнал. Катер вышел встречать его, но рыбак был пьян, не заметил никого на берегу и уехал в Железные ворота.

К вечеру пришли в Кую.

11 авг.

Пишу в каюте «Буковины».

Стоим у Зимней Золотицы. Мы решили поехать в Майду.

В каюте за занавесками Дуся из Каменки. Прогнулась, левой рукой держится за верхнюю койку подруги, часами вспоминает:

«Он сказал: Поиди сюда, я на ухо тебе что ска-жуу.

А я сказала: Говори, ухо-то во-о-т.

А он сказал: А ты наклонись.

А я сказала: Вот еще.

Он сказал: Я тебя люблю.

А я сказала: Нужен мне.

А он сказал: Как звать тебя.

А я сказала: “Рита”. Буду еще всякому свое имя говорить!»

12 авг. Пятница.

Сегодня днем бросили якорь у Майды. Деревни с моря не видно: она в низине по реке.

Шторм такой, что трапом било по бортам.

Подошла большая дора. Старик, который вел ее, кричал старпому, чтоб подняли трап повыше, развернули судно против ветра.

Когда пассажиры из Майды перебрались на борт «Буковины», дору перевели к носу грузить бочки с семгой.

К берегу пошли на доре, и сразу стало заливать. Все с вещами перебрались под брезент. У старика, который вел дору, напряглось лицо — вглядывался, показывал куда-то вперед парнишке.

Все в кожаных ушанках на меху. Процарапали по корте и прошли.

Песок по отливу, впереди угорья. Обнажившийся «тайник».

Легкая бричка, колья, черный пес.

Чайка на колу «тайника» сторожит семгу.

По сырому песку несет вроде поземкой из сухого песка — светлого, цвета гривы у гнедой. Следы на мокром песке чуть заносит светлым.

На угорах ни одного дерева. Но слово «тундра» встало позже. Мы дошли до рыбоприемного пункта. На разделочном столе лежала семга. Лениво поглядели, что будут с ней делать, услышали, естественно, «шкерять» и полезли на угор к деревне.

Услышала крики и с угора увидела, как карбас шел к «кошке», люди кричали, размахивали руками, а на «кошке» сидел тюлень, чуть пятился.

Когда мы спустились, карбас подошел к берегу, а на дне его лежал густо окровавленный зверь. Ему надрезали кожу на лбу, ухватились за два надреза и вытянули на песок. Разделывал тюленя дед, выпустил сперва кровь. Таня схватилась за голову и отскочила.

Его заячья морда с прикрытыми глазами приподнялась, он был еще живой. Потом живо отделили шкуру с салом от внутренностей с ногами.

Старик принялся отделять мясо от сала, а остальное утащили на склад, прочертив в песке кровавую полосу.

Командовал всем мужик, жалел, что нельзя все это сфотографировать (аппарат у меня висел, да был незаряжен), весело выжимая пиджак. Был он совершенно мокрый. Он первый упал на зверя, когда выскакивали из лодки.

(Пишу в темноте у окна. Пол-одиннадцатого. Бесконечно скрипит вертушка на крыше.)

Когда поднялись на угор — тундра! Волнистые мхи, ни одного дерева; никогда так далеко не было видно — степь однообразна, а здесь: внизу река, холмы, озера, озера, и ни одного дерева, хотя бы в человеческий рост; черная ягода плотно сидит во мху, кочки, все волнисто, бесконечно — тундра!

Потом пошла морошка, ели ее, чуть задыхаясь.

Догнал необсохший заведующий.

(Вертушка порывами — то ли дождик, то ли тараканы за обоями.)

Пообещали прийти к заведующему на склад, сфотографировать, посмотреть холодильник с рыбой. Перед дверью в холодильник стояли деревянные плошки с белыми свечами.

Спрашивали про ненцев — здесь они близко. Стадо в тысячу оленей. Санки-нарты. Смеялся, что можно переломать в них ноги, когда мчишься по клочьям. Показал свой дом, крашеный. Самый яркий в деревне.

Пойдем в тундру к ненцам!

(Свечу фонариком в тараканов. Гляжу в окошко.)

Деревня обрывается, дальше голый угор. Высокие, в форме «П» — может, были ворота, только стоят уже во мху, так, на голом месте. Теперь туда повешены качели — как виселица.

Картошка у них растет плохо, а больше ничего.

Вечером пошли давать телеграммы в избу, где есть телефон (пробежал по мосткам парнишка из кино, и снова тихо — только вертушка, теперь будто лампочка перегорает — так надрывается).

Долго писали текст, исправляли. В избе много народу: дети, соседки-старухи.

Прибежали отправлять срочную телеграмму в Архангельск: вылетайте через Ручьи, папе плохо.

Рассказывают: вышел Трофим Петрович, да пал в сенях. Полчаса уж холодный, уколы делают.

Это был давешний заведующий.

— Последний тюлень, — сказала Таня.

(Включился еще один вертужок, звучит тонко, с писком, на какой он ветер?)

Уже становилось темно, когда мы вышли за деревню к югу. Ни дерева. Река, обрыв, карбаса у деревни на якорях, у горы, ветер шумит в волнистых плоскостях, с севера просвечивает яркая заря — где-то в Арктике еще солнце.

Скоро придем в Койду, остановимся там же, где Ю.П., прочитаем им, что про них он написал.

Лидия Ивановна выдрала листы из «Знамени» с «Сев. дневником» и отдала нам.

— Для него Сев. период кончился, — сказала она.

Что будет со мной дальше, куда меня закинет. Смотри — осталась только Печора!

Завтра пойдем по тоням.

13 авг. Суббота.

Мы шли по угорьям к морю. Снова задыхались морошкой. Спускались к тоне Майдица. Часовня с крестом поодаль, она меньше человеческого роста.

(11 часов. Темно. Пишу, посвечивая фонариком. Снова тараканье шуршанье вертушки. Еще не спросила названья. (Меленка.))

Обсохшие по отливу невода.

Чайки стоят на песке, бросилась снимать, приняла за кулика из-за длинных, каких-то болотных ног.

Пришли в избу. Занавески на окнах, две постели за пестрыми занавесками, нары у стола. Молодой мужик с женой, дети свои и чужие. В сенях морошка. Мужик ясноглазый, веселый, по имени Любомир, вышел варить уху на костре у дома. Хозяйка поставила на стол миску с соленой семгой. Потом ели уху из сигов, кумжу, пили чай.

Пошла посмотреть на уток по реке. Лениво плавали близко от меня, не улетали.

— Завтра, — сказали на тоне, — большой поход семги, с Ильина дня ей большой поход.

Потом узнали, что хозяйка работает здесь учительницей в первом и третьем классе, учит ребят одновременно, в две колонки рассадив.

(Я рассказала ей про учительницу в Луде. Как она живет одна при школе, как она выходит по утрам из своей комнаты прямо в класс к ребятам. Как в классе на печке сушатся ее валенки и греется чайник. Как трудно ей учить сразу ребят из четырех классов.

Как я пришла к ней под вечер. В сумерках о чем-то тихо толковали они с уборщицей, и уборщица сидела за партой, откинув крышку. Потом, отодвинув тетрадки, глобус, она поставила песок в стеклянной банке, стаканы с жидким чаем.

Быт был не налажен, не отстоялся крепким чаем и теплом.

Она куталась в серый платок и, посмеиваясь, говорила, что перевели ее сюда недавно и скоро пошлют неизвестно куда.

В декабре на Белом море светает поздно, утро в ясный день разыгрывается редко, а чаще так и кончается день, и незаметно, как рассвет переходит в сумерки; и в 2 часа дня ярче белеет снег, звонче поскрипывает под черными валенками — наступает ночь.

Она глядит на колокольчик, который стоит на столе.

Ребята собираются, и она начинает. Урок когда как длится — 45 минут ей мало.

В 10 утра свет у них выключают; пока не станет светлее, она выпускает их под горку, на реку, из окна видно. Потом звонит.

Она немолода, лица ее я не запомнила. Помню класс в сумерках, высокие счеты у доски, карту со зверями по зонам расселения. Она пригласила меня прийти на урок, но утром я уже поехала в Пертоминск, видела, как трактор виднелся оранжевым, цвета рыбацкого рокана, радиатором из-под льда — просел на реке, у выхода на губу. Возвращалась груженным навагой вездеходом.)

Когда мы шли из Майдицы берегом, видели морского зайца. Несколько раз восставал.

(Эх, свечку бы, свет фонарный дрожит. Такую свечку, как видела у холодильника на складе.)

Вечером стали читать «Дневник», оказалось, Ю.П. был в Майдице.

14 авг. Воскресенье.

Пошли на тоню Чебурай.

Сперва мы выбрали не ту тропку, зашли в тундре в топкое место, испугались, потом вздорили: кто что говорил, чтобы этой дорогой не ходить.

Шли угорьями. Справа внизу море, слева тундра. Прошли Майдицу. Потом спустились.

Реки растекались по песку. Вода соленая в прилив. Иногда можно было перебрести в сапогах, иногда искали брода.

Горы иногда отступали, широкие пляжи (?), рассекаемые выгоревшими бревнами, занесенными полосами песка, иногда торчком взъерошенными.

Брели, подходили близко к воде или отходили, выбирая, где меньше проваливаются ноги в песок.

Сидели на бревнах.

Потом поднялись и пошли горами, тропкой узкой во мху, только на одного человека. Морошные поля, все красно-желтое, озера вровень с берегом, дальние «боры» — безлесые, мшистые сопки. Телеграфные столбы куда-то. Склоны угорий обрывистые, снизу справа море шумит, а слева тихо, плавно, бесконечно везде.

Иногда подходили к обрыву, глядела на берег, ждала, скоро ли тоня.

Морошку старались не есть, торопились к отливу: тогда обсохнет невод, и рыбаки выйдут смотреть рыбу.

Спустились по глинистому склону к избушке, в окно увидели парня со склоненной головой, почему-то показалось, что дверь закрыта. Он вышел, провел в избушку. На нарах за занавеской сидел второй рыбак.

Сразу спросил, не оленей ли пришли смотреть.

Оказалось, что здесь неподалеку стоит семья коми с оленями.

(— Полно, девка, ты глаза портить! Вались! — с постели говорит мне хозяйка, Анна Леонтьевна.)

Нас повел парень.

— Только собаки у них злы, если дома никого нет, не подпустят.

Среди тундры стоял чум, обтянутый брезентом с трубой посередине и застекленными окошечками. Мохнатые псы выкатились к нам, но вышла хозяйка, привязала их к нартам. Курился дымок от костра. Позади юрты стояла готовая упряжка из пяти оленей. Узкоглазая девка в ватнике с каюром похаживала около.

Зашли внутрь. Железная печь с прямой трубой посредине. Низкие сиденья, низкий стол, железные кровати, посуда в углу на полу, ружья на стене, маленькие окошки.

Девка собиралась в тундру за морошкой на оленях. Парню-рыбаку было по пути с ней к тоне, он сел на сани, она погнала оленей. Было видно, как нарты взлетели на бугор, он обнял ее крепко, может, чтоб удержаться, она отпихнула его руку, и они скрылись.

Мы остались у хозяйки. Она была из русских, взята с Индиги: мужу, сказала, эта жизнь нравится, он с детства привык, а мне бы в деревню, плохо одним-то, без людей. Здесь стояли месяц, завтра будем сниматься, олени мох уж объели.

Она вывалила на стол шкуры, показала две шапки-пыжики и детские пимы.

Так были они хороши, такая серая опушка была у них сверху, так красиво выделялись зеленые и красные полоски на белом и коричневом меху, что мы купили их, неизвестно кому, непонятно для чего. Хозяйка вышла нас проводить, я надела пимы как рукавицы, и мы заторопились, чтобы поспеть к полному отливу.

Начался сильный дождь. Я прятала под курткой фотоаппарат, поправляла его под мышкой, брюки впереди почернели, вода с кожаной куртки живо стекала к коленям, на носу задерживались капли.

Все потемнело, мы стали чувствовать шаткость под ногами, зашли в худое место, по кочкам выбрались повыше.

Подходя к берегу, издали увидели обсохший невод. В избушке рыбаков не было. Оставили все, что было в руках, и побежали по песку в сторону следующего невода. Оранжевый рокан далеко виднелся. Они что-то делали в неводе.

Шли долго. Штаны на коленях надувались по ветру, обсыхали.

Постояли у воды, поглядели, как они по пояс в воде снимали зачем-то сеть с кольев. Постояли и вернулись в избу. Снова пошел дождь.

Сидели за столом, листали журналы, грелись от печки. Потом пришли они, пригласили пить чай; ничего не поймали, решили ту сеть снять, а то давно не сушилась.

Чай пить мы отказались, представлялось, что ходим шакалить по тоням, памятуя вчерашнее угощение на Майдице.

Обратно шли быстро, легко — горами. Глядели, как дальние тучи скидывают дождь полосами, как заблестели по всему берегу бревна от дождя, потом радуга перекинулась от моря в тундру во все небо. Сквозь нее просвечивали дальние кошки.

Когда продиралась через заросли кустов, вылетели куропатки, сначала птенцы, потом тяжело поднялась большая птица, низко прошла и пала вбок в кусты.

Такие заросли попались еще только раз. А так все было ровно, гладко, плоско, тундровые плоскости переливались очень мягко. Озера — берега вровень с водой, потом чуть повышение, потом снова низины, и дальше «боры» — небольшие возвышенности в сухом мху.

Только если посмотреть на море — все резко: обрыв, песок, бревна, сырой песок, вода, полоса прибоя на кошках, море, шум, чайки. Страх высоты у обрыва.

Пимы надела на руки как рукавички, попахивают зверем.

(Эх, свечку бы, совсем темно стало, все спят, Таня на полу у стола, хозяйка в постели, на сон всегда говорит: «Господи, благослови», ложится спать неуверенная.

Завтра похороны Трофима Петровича. Первого, с кем мы говорили в этой деревне, когда приехали, с кем пришли сюда, когда он догнал нас по дороге, мокрый, веселый от добычи.)

Мы зашли на Майдицу. Любомир только что проснулся на лежанке за занавеской у двери. Семга не попалась, несмотря на 14 авг. — главный поход семги.

Уходили, долго оглядывались на избу, часовню; на наклоненном кресте, вбитом в землю, сидела чайка, нижняя, косая перекладина креста выпала. Часовенка — вполроста, крест — в два-три роста.

На речке Майдице позади тони утка плыла с утятами, мы переходили реку по бревнам близко от них, но они не улетели.

Чаще стали попадаться грибы. Красные, ржавые горькуши, особенно хороши были только что вылезшие после дождя сыроежки с круглыми красными шляпками, иные вовсе как клюквы.

(Поставила на стол пимы, они слабо попахивают, но возбуждают; когда зажжешь фонарик, выделяются цветные ромбики из сукна на носке.)

Под обрывом на берегу видели карбас, подле него мужика, что-то делающего с плотом, ярко светила морошка в ведрах, сначала я приняла их за оранжевый рокан.

Скоро пришли в деревню, пройдя за день километров восемнадцать. На мосту поздоровались с мужиком и бабой, узнали, что хозяйка меня ждет давно и самовар уж несколько раз наставляла. Сильно стемнело, а вышли мы в 9–10 утра.

Вспомнили, что ничего не ели.

Когда я открыла дверь, как-то по особенному засветилась долгой улыбкой Анна Леонтьевна, сидя у самовара.

— Дождала-ась я... — прикланиваясь (вприклон?), заговорила она.

И я поняла, что она ждала нас, что ей одной и впрямь плохо в большой избе.

А потом мы пошли к Илье Титову и читали «Сев. дневник». Тут получилось самое главное — об этом написать надо отдельно.

15 авг. Понедельник.

Утром проснулась в 6–7 утра. Лежала и уже во сне, наверное, страдала.

Утро было ясное, ни облака, день должен был пройти длинно, по-разному. Хотелось встать, идти куда-то, ехать, говорить со многими, но неясно, с чего начинать, что делать именно сегодня.

Дни идут, и казалось, что главное не увидено, так мы и уедем, сняв какую-то самую верхнюю поверхность, а глубинное, главное так и останется.

Настроение все больше портилось. Вышли к реке постирать. Даже не осталась с Таней на одном бревне, пошла искать своего бревна. Амбары, склады на берегу, байны, наверху избы, везде плоты, бревна, карбаса далеко по воде, ребята копошатся у воды.

На середине стоял небольшой бот «Северный». Несколько человек выкачивали воду.

Тут же у бревен на земле сидел пьяный, оказалось, с этого судна.

Бот пришел из Койды и пойдет туда, как только похоронят Трофима. Пьяный стал травить, старуха подле него завздыхала, что и воды запить нету.

— Полная вода, в реки вода соленая, — бормотнул пьяный неожиданно осмысленно. Потом приник к руке старухи, поцеловал.

Вернулась я к Тане повеселевшая, несла новость о Койде, предвкушение. Стирали, сидели на бревнах, грелись на солнце, не снимая шерстяных кофт; поняла, почему было плохое настроение. Заговорила, что у каждого писателя есть свои места.

Гоголь — Малороссия,

Достоевский — Петербург,

Тургенев — Орловщина,

Бунинские места — Орел,

Паустовский — Мещера,

Казаков — Майда, Зимний берег.

Главное — выбрать место.

Но думалось об этом без злобы. К плохому давешнему настроению примешивалась зависть, что Казаков был здесь не больше недели, а столько успел, так ему везло.

Потом мы мылись в байне. Плакали от дыма и мыла. Все, кто попадался, когда шли к дому, говорили что-нибудь хорошее, понравилось ли в их баенке, желали легкого пару.

(То ли дождик мелкий сыплет, то ли снова вертушка.

Фонарик выхватил кусок из наклеенной у печки рекламы фильма, получилась из бегущего человека зловещая черная фигура с длинными ногами; да неожиданно мелькнут никелированные части кровати, самовара или кастрюли у печки.

За рекой, со стороны моря, из окна видна узкая полоса зари — 10 минут двенадцатого. Ни за что мне теперь не выйти за дверь.

Хозяйка застонала.)

Потом все пили чай, соседка принесла пирог с кашей и луком. Лук оказался дикий. Потом пошли к Пульхерии Еремеевне.

О ней нужно тоже особо. Как хороша!

16 авг.

Утром я пришла к Титову Илье Ивановичу. Сняла его в избе и у дома. Он рассказывал про кельи, что в сотне километров от деревни Койда.

Подробно говорил о зверобойке. Даже веревку по избе растянул, объясняя, как закрепляют брезент в лодке, когда бьют зверя на льдине. Именно в лодке о двух кренях, а не в карбасе.

Когда возвращалась от него, сняла на прощанье последний дом с высоким въездом, мостом через реку, овцами на деревянной мостовой, которую тоже зовут «мостом».

Потом вышла из деревни. На голом холме, во мху, над тундрой — кладбище. Высокие кресты на фоне неба, без оград.

В деревне по дороге к дому встретился рыбак, с которым мы должны были идти на карбасе за реку и оттуда до первой тони Засопки. Он торопился и отказывался ждать хотя бы 10 минут. Тут показалась Таня с моим и своим рюкзаками, хозяйка Анна Леонтьевна едва за ней поспевала.

Я взяла рюкзак на ходу (потом еще несколько дней спрашивала: фонарь взяла, сапоги положила?).

За деревней Анна Леонтьевна остановилась, поклонилась низко, запричитала с поклонами «о пути неблизком, чужой сторонушке и приведется ли свидеться». Называла она нас «белеюшки!».

Долго шли по сырым местам к реке. Оглядывались, на краю деревни у изгороди стояла Анна Леонтьевна, слабо махала белым платком. Накануне она показывала письмо племянника из армии. Я записала начало: «Здравствуй, божата! С горячим солдатским приветом Ваня. Письмо и в нем рубль получил, за что спасибо. Денег больше не посылай».

— С малолетства вырастила Иванушку, — рассказывала Анна Леонтьевна. — Из-за их я в колхозе хлопалась. Я их и сряжала, детей, и заправляла.

Так-то, белеюшко.

Долго шли за рыбаком, он был далеко впереди, не оглядывался. Прыгали по кочкам и оступались в грязь, проваливаясь сапогами. Наконец пришли к реке, переплыли на карбасе, снова шли до тони. Тоня Засопки.

Рыбачка Нюра в рокане, зюйдвестке. На год старше нас. Похлопывания по плечу. Дмитрий, его жена, их сын и Нюрка.

Спали в жаре за занавесками.

17 авг.

В 4-м часу утра вышли вслед за Дмитрием и Нюрой к неводам.

Полный отлив. Очень ярко — из-за горы солнце. Вверху самые светлые облака. Блестят рыжеватые обсохшие невода.

У Нюры — невод подальше вправо.

Она послала меня к «горе» за палкой. Я долго шла вдоль завески, обходила воду, искала подходящую палку.

Вместе вошли в горло невода. Рыбина метнулась мимо сапога к противоположной стенке, немного походила там, потом запуталась внизу в сетке.

Нюра подняла ее вместе с сеткой, загнула края, семга висела, как в люльке. Нюра, держа «люльку» на весу, бережно поколачивала ее палкой по голове — рыбине было не пошевелиться.

Потом Нюра вынесла ее из невода, положила на песок, что-то поправила в сетке, подхватила ее на руки, что-то приговаривая ей ласковое, долго несла к избе по отливному песку.

Небо затянуло, не стало прежней рассветной особой яркости. (Когда выходили из дому — была почему-то радуга.)

Сели за чай. В избу зашли мужики с соседней тони. Пришли сказать, что видели семгу в Нюриной тони о завеску.

— Бежи, девка, — заговорил Дмитрий, — говорил я тебе, смотри завески. Теперь осень, темно. Рыба о завески идет, там и остается.

21 авг. Воскресенье. Койда — Кельи.

Река расширялась, глубже уходила, берега прояснялись покосами, а до этого — река вровень с тундрой, карликовые березы, елей нет, вначале березы не выше человеческого роста, приземистые, будто ивняк на берегу. Тундра.

Мотодора тянет огромный карбас, новые повороты что-то сулят и открывают, и вот уже берег круче, одноцветно березы слились на открывшейся сопке. И особенно черны, четки редкие ели, досель не встречавшиеся.

Стожары еще пустые, еще не навитые сеном.

На юг!

100 км нужно пройти по реке Койде, чтобы добраться до келий.

Вышли из деревни в четвертом часу дня. Под брезентом продукты, парное молоко в ушатах, посылки для пяти сенокосных бригад.

Дождь кончился. Дали нам тулупы, теперь мы согрелись, подуспокоились. Таня в корме, я сижу на носу.

Как не похожи здешние места на привычное, среднерусское.

Утки взлетают с воды, тяжело идут вперед по реке, задевая воду, потом садятся где-то впереди по реке, шум мотора снова снимает их с места, они летят в кусты, а по воде долго тянется след, кончающийся расходящимися кругами.

Пропущено — не записано — много. Пробую восстановить.

17 авг.

С тони Засопки мы пошли пешком. Нюра провожала до горы. Низкорослый шиповник. Нас догнали две упряжки, бегущие по отливному тугому песку. Сели по одной в каждую бричку. Проехали высоко стоящую тоню Корабельное. Остались на тоне Половинное. Лев Владимирович и девка Шура. Хозяин сидит в углу на постели, подолгу смотрит на море.

18 авг.

Ждали машину. Долго глядели на разные темные предметы, принимая за нее, спорили. Решили идти пешком. Шурка подвезла немного на коне.

Прошли Послонки, подошли к Большим Кедам.

Темнело. Вода прибывала. Торопились к карбасу «Северный», капитан которого обещал привернуть в Малые Кеды.

Но здесь нам сказали, что карбас давно прошел, не приворачивал и успел за одну воду, зато из Малых Кедов в большую воду должна уйти моторка в Койду, груженная морошкой.

Просили у старшого лошадь. Нас повез парнишка, Таня дала ему три рубля, спросила: «Не пьешь еще?» — скрасив тем неловкость.

Конь шел медленно, сзади темнело, зато запад...

Ночевали в Малых Кедах.

19 авг. Малые Кеды — Дровяное.

20 авг. Дровяное — Юроватое — Койда.

22 августа.

Река, чаепитие в каждой бригаде.

23 авг.

Утром бригада перебралась на новое место. Ели чухаря.

24 августа.

В 4-м часу утра ушли косить, даже чаю не выпив. Я пошла ворошить, сгребать кучья.

Часто переезжали в карбасе на новые пожни.

Слышали шум моторки, продолжали грести.

Мне достался участок о реку.

25 авг. Четв.

Утром приплыли в Кельи.

Спали в тепле, напившись браги. Сейчас 9 часов, стемнело, сидим за столом после бани, рисуем с шестилетним Сережей, бледным, тихим. Ничего, кроме здешнего, он не видел.

Трудно даже представить, сколько чего не видел.

— Искайте меня! — кричал он и прятался в малиннике.

Когда мылись в байне без двери снаружи, ходил кругом, выл, представляя зверя.

В окне на озеро увидали соседей, плывущих в гости из соседнего Ануфринского — на лодке два с половиной часа. В окно показали: далеко по озеру черную точку.

Смеркалось.

Внесли лампу. Хозяин задернул занавески на окнах. Таня с Сережей тихо сидели за столом, перебирали домино, строили колодец из спичек; она взяла лист бумаги:

— Точка — точка — запятая — вышла рожица кривая, — развлекала она мальчика.

Он сидел безразличный.

— Точка — точка — огуречик — вот и вышел человечек, — исправилась я.

Бледное его лицо не стало заинтересованнее. Он не знал, ни что такое точка, ни запятая, ни тем более — огурец. На огороде у себя он мог видеть только лук.

Тогда мы взялись за сказки:

— Смотри, Сережа, вот избушка на курьих ножках, вот эта старуха — Баба-яга.

— Что такое на курьих? — спросил он.

Кур у них в кельях не было.

— На птичьих, на птичьих, — обрадовались мы.

Гости из Ануфринского пристали к берегу. Мы достали водку, купленную еще в Койде, стало тепло. Хозяйка поставила на стол щуку, ряпусов, лук, пиво своего изготовления.

Все складывалось.

Утром предстояло плыть в Ануфринское (там заброшенные два сруба, кресты), ждать приезда Афанасия с сенокоса, чтобы ехать с ним в Койду к пароходу.

Хозяин пил не первым, но и не отказывался. Лицо его мне понравилось еще в Койде, когда мы пришли к его родственникам, у которых он останавливался, когда привозил к пароходу сына. Лицо его было редкое в здешних местах, не скуластое — скифское, а узкое, с прямым носом и губами.

Сидели долго. Потом хозяйка скинула перину на пол, уложили Сережу.

Подле заснул Александр Петрович, остальные еще пили, делили последние рюмки. Разошлись в первом часу ночи. Спать нам нужно было в боковой нетопленой комнате.

Хозяйка, занося лампу, чтобы видеть, как стелешь, предупредила, что за стеной будут пошевеливаться корова и овцы. Свет унесла. Дверь не закрывалась. Над головой темнели сети, а кругом много предметов в темноте нависало, особенно не хотелось смотреть за печь.

Заговорили о чем-то ленинградском, привычном.

Потом навелось: «Ты только подумай, где мы!»

150 км от Койды по реке, кругом тайга, а Койда — вовсе край земли: за лесом, где стоит наш дом и еще Ануфринское, тундра, потом она обрывается морем, и там Койда — каких-то два-три населенных километра.

Вспомнилось, как плыли сюда. Особенно предыдущий день. Гребли сено на пожне за рекой. Давно еще слышался мотор. Приближался. С пожни никто не уходил. Торопились закончить скорее и уехать. Стояло ведрие.

Несколько раз спрашивали у сына Александра Петровича, не его ли отец едет.

Танька позвала от реки — приехал именно он. Ждали перевозу. Подошел Афанасий, перевез на карбасе.

За столом сидел Александр Петрович с каким-то пьяным мужиком, который заломил с нас кучу денег «за провоз».

Приходилось оставаться. Не было денег, да и не нравился этот мужик, только что здесь снова выпивший красного.

Посовещавшись у рюкзаков в палатке и пересчитав деньги, вышли и объявили, что будем дожидаться, пока Афанасий поедет домой в Кельи.

Мужики встали из-за стола, пошли к моторке. Так колоритно моторист запихивал в ноздрю табак, накрывая нос ладонью, так блаженно перекосилось его лицо, что сняла его совсем вблизи. Это его не смутило, по-видимому, и он вдруг потянул меня за руку: «Поехали бесплатно!»

Не к добру, мне показалось, ехать с ними.

Темнело. Собрались быстро.

На угоре долго стояла вся бригада.

Все только начиналось. Представилось, что все, что было до этого: ночевка в пустой тоне Дровяное, тропинка из Юроватого в Койду по тундре, зыбкий травяник, Танька, увязшая в нем, переправа через Нюрчу, когда вода «заприбывала», — теперь вдруг оказалось, что все это вело к тому, что будет с нами этой ночью.

Моторист сидел в корме, Александр Петрович на дне доры. Нас посадили на шкуру ближе к носу.

Мы еще в Койде приходили расспросить о возможности добраться в кельи, и моторист этот, именно он, говорил, что взялся бы нас везти, а мы почему-то сказали, что денег у нас много, но мы просто не успеем к пароходу из Койды и потому не поедем с ним (а через час после нашего разговора отправлялся карбас с продовольствием для сенокосных бригад, и мы рассчитали доплыть до верхней бригады и оттуда как-нибудь добраться до келий).

Плыли по реке за сотню километров от жилья. Когда я спросила, скоро ли Кельи, никто не ответил.

Моторист правил.

Иногда он напряженно привставал, вглядывался в темноту, различая за склоненной почти до середины реки елью или зарослями ивняка крутую излучину, потом садился, нюхал табак, поправлял ружье, прислоненное к борту, жмурился.

Александр Петрович сидел на дне доры, глядел вперед. Таня легла на шкуру лицом к носу, отвернулась от них, смотрела на воду вперед, укутавшись одеялом.

Я сидела лицом к ним, они глядели вперед на реку через меня.

Значение придвинутого ружья, их разговор, непонятный из-за мотора, напряженное привставание вроде бы навстречу нам, взгляды вроде в нашу сторону — все сулило одно.

После очередного удачно пройденного поворота моторист особенно оживился, долго кричал нам что-то веселое, подбадривающее, поглаживал ружье, глядел то на нас, то на напарника.

Мы кивали, тесно сидя в одеяле, улыбались.

Я сказала Тане, нас все равно перекрывал мотор: «Криво улыбаемся!» Мы захохотали, надеясь разогнать страх, моторист пуще развеселился.

Встал, откинул голову, сурово глядя перед собой. Показал на фотоаппарат, потом снова откинулся.

— Найдут тебя по пленке, — подумала я, взялась за фотоаппарат, достала пленки, перебирала, какой зарядить.

Вдруг моторист взял ружье, зарядил. В это время я что-то говорила Таньке, стало жарко; бессмысленно копаясь в свертке с пленками, продолжала что-то говорить, куртка леденила. Он выстрелил, потом еще.

Утки плеснули, поднимаясь с воды, упали, мертво понесла их вода. Четверо. Весь выводок.

Подошли к ним. Мне было удобно достать с носа. Приятно было тащить их из воды за теплые шеи, швырять в лодку, глядеть на окровавленные руки.

А еще спрашивала, когда отплывали, зачем ружье...

— Там увидим, — уклонялся моторист.

— На зверя? — настаивала я.

— Зверя тут нет, — отвечал он.

А теперь отлегло.

Я уже стала отворачиваться от них, перестала следить за каждым движением. Глядела вперед: темные повороты, холод, отсыревшее ватное одеяло.

Где-то в двенадцатом часу ночи пристали. Носили вещи из лодки куда-то прочь от берега по тропинке. Избушка была с широким навесом перед входом, без окон и трубы.

Я осветила слабо фонариком через дверь каменицу, как в байне, полок.

Мужики раскололи какой-то ящик, разожгли огонь, повесили черный чайник, присели у огня.

Давешний страх прошел.

(Пишу сейчас, 27 авг., в первом часу ночи при керосиновой лампе. Нам дали нетопленую комнату. За стенкой что-то пробежало. А кто там за стенкой живет, писать сейчас нельзя — только когда уедем отсюда, выберемся. Ветер шумит, за окно ни за что не посмотрю. Спрашивала недавно, почему и здесь, когда зажигают лампу, тоже задергивают занавески, ответили — чтоб не почудилось в окне что.)

Пили чай с сахаром, ели хлеб, консервы.

Моторист первым ушел в избушку, скинул с полка свою шкуру, надел тулуп, второй положил под голову, разлегся на полу у двери, а вы уж сами устраивайтесь.

— У, гад!

Пришел Александр Петрович, расстелил шкуру на полок, наладил что-то в головах, разложил одеяло.

(Залаяла собака в сенях. На кого они могут лаять ночью, когда за десятки километров никого нет? Зябко. Пролетел самолет.)

Легли. Я вытянулась у стенки, прижимаясь к бревнам, Танька в середине, он с краю.

Как было холодно. Всю ночь меня било. Из бревен дуло, ногами я упиралась в каменицу.

Моторист храпел. Александр Петрович почти не дышал.

В четвертом часу, когда сквозь щели проглянуло серое, он поднялся, разбудил моториста. Взяли вещи, пошли в лодку. На плаще, оставленном в лодке, не таял иней. Было как водится перед рассветом: по воде стлался туман, деревья не шевелились.

Потом взошло солнце, но оно оказывалось то впереди за поворотом, то сзади, то где-то за елями.

Потом небо затянуло, какие-то три утки все время уходили от мотора, взлетали перед носом, смешно прыгали по воде, переваливаясь крыльями, но не улетали в лес, как все другие, которые нам бессчетно попадались по всей реке.

За новым поворотом они снова вскрикивали, уходили вперед.

Когда заводили мотор, что-то с ним случилось.

— ... тебя, — грозил моторист. — Растоптать тебя надь, — грозил он мотору.

Потом кое-как завел, заставил Александра Петровича что-то придерживать в двигателе. Чувствовалось смирение лесного человека перед механизмом.

Река мелела. Часто останавливались, моторист снимал полушубок, закатывал рукав, раскорячив зад, лез счищать водоросли с винта, заставлял Александра Петровича «отпехиваться» шестом. Тот тихо брал шест, попутно поправлял одеяло в ногах у нас.

Река раздавалась вширь, незаметно перешла в озеро. Мелькнул издали дом, когда снова поглядела в ту сторону, неловко из-под одеяла повернувшись, дома видно не было.

Пристали.

На расчищенном месте, небольшой поляне, свободной от леса, не больше пожни, стоял дом, длинный, чуть развалившись к краю.

Никто поначалу не вышел.

(Открылась дверь за стеной — без двадцати час. Послушала-послушала. Отлегло.)

Сперва хозяйка показалась угрюмой. Но все рассеялось к вечеру, когда мы сказали ей, что славно помылись, когда шли по тропке к дому — из байны.

Так вот, когда мы, лежа в боковой комнате на деревянной холодной кровати, вспомнили, как всерьез нам тяжко было вначале, когда мы поехали сюда с сенокоса, какой исконно разбойничьей представлялась нам ситуация, нам стало не по себе, и даже вовсе не в себе.

Как захотелось поскорее выбраться отсюда!

Какой далекой представлялась Койда!

Матушка, куда занесло нас!

И мы повторяли: где мы, где мы...

И одновременное существование всего прежнего нельзя было представить, и два этих чуждых пространства не совмещались одновременностью: душная ночь в Крыму? предутренние крики и стук при разгрузке хлеба?

Следующий пароход только 3-го или (опять лает почему-то) 4 сентября в Архангельск, а если плохая погода, Афанасий не управится с сенокосом, не приедет сюда, не отвезет нас в Койду к пароходу, а следующий дней через десять. А в начале октября вовсе навигация закроется.

Когда мы спрашивали, когда к ним придет письмо, если мы его напишем уже из Ленинграда, то был ответ: к Новому году кто-нибудь уж съездит за почтой в деревню!

И вспомнился ночлег на пустой тоне Дровяное.

Перед этим мы шли целый день, сначала горой, потом спустились к морю, часам к 10 вечера, когда стемнело, увидели колья от невода, но избы из-под самого обрыва видно не было. Отошли по отливу подальше к морю. Изба неясно серела, зато хорошо видны были около нее жерди, то ли на крыше, то ли это была вертушка — определитель ветра (махавка?) подле избы.

Подошли к горе. Сплошным глиняным обрывом заканчивалась плоская тундра. Обозначилась расщелина, к морю речка растекалась по глине, внизу загроможденная бревнами.

Подняться по вязкой глине — не ухватиться — сползешь. Неужели рыбаки каждое утро спускаются здесь к неводам?

Дальше увидали такую же речку с горы, промоину, обрыв еще круче, но зато по самым крутым местам подъема были положены два трапа, а в одном месте даже веревка провисла в глине.

Поднимались долго. Рюкзаки тянули назад, углубляли твои следы в глине.

Наконец увидели избу, с двумя жердями на крыше, косящатое окошко с рамой крест-накрест темнело поздней зарей, которая стоит здесь поздно, полосой краснея с севера, напоминая о Заполярье, длинном дне, недавних светлых ночах.

К двери было приставлено толстое бревно и жердь, дверь заколочена. Радостно убрали все это, топором отвертывали гвозди. В темных сенях крепко пахло рыбой, снастями. Дверь в избу не подалась.

На тоне Майдице рыбак Любомир весело показывал какие-то деревянные задвижки, объяснял устройство, говорил, что он один может это открыть.

Тогда это была первая тоня на Зимнем берегу, нам было не до его изобретенья, возбужденно мы тогда оглядывались, не терпелось в избу, в тепло, поглядеть из окна на берег, на обсохший по отливу невод, спросить, какая птица кричала, когда мы шли по берегу, — большая, с красным клювом; спросить про семгу, про зверя, про шторм.

Теперь мы стояли перед закрытой дверью тони, до этого мы прошли уже много их, часто ночевали на них, много поели семги, и при нас ее вынимали из невода, — а теперь мы стояли перед дверью тони, нам нужно было ночевать здесь — уже была ночь, а завтра с утра идти сначала по берегу до следующей тони Юроватое, на которой в этот год никто не сидел, потом свернуть от нее в тундру, долго идти, потом по малой воде рассчитать, когда перейти речку Нюрчу, дальше тропки будут раздваиваться, и идти направо или налево до Койды, тут мы заспорили, в какую сторону, но переспросить было некого.

Дверь все же открыли, чайник на плите чуть теплый — значит, рыбаки ушли в деревню сегодня к вечеру, на деревянных койках — нарах — одеяла, шкуры, подушки в цветном ситце, занавески.

Потом мы топили печь, грели чайник, сварили суп из пакетиков.

В бочке нашли соленую камбалу, двух семг.

Ели.

Пора было устраиваться на ночлег, запираться.

От гвоздя на двери к гвоздям в стене долго накручивали веревку, подняли ее даже на верхний гвоздь у притолоки, опустили снова, путали долго.

Закрывались от чего-то неясного.

Когда легли, дверь чуть приоткрывалась, скрипела.

Среди разговора прислушивались, какое-то движение казалось.

От шкуры тянуло звериной, теплом.

Таня, засыпая, пробормотала: «Только не буди меня, если что увидишь или услышишь».

Я долго глядела в окошко. Заря будет стоять всю ночь. Тундра была пуста, ветер поднимался на море, маяк загорался ритмично.

Считала интервалы его работы.

15 сек. маяк горел, потом гас примерно настолько же, наверное, светил в другую сторону.

Утром мы там проходили, потом долго оглядывались на вышку.

Воронов маяк. Воронов мыс. Тоня. Двое: красивый мужик и Немушко.

Спать оказалось спокойно, тепло. Скоро рассвело.

1966