Людмила Региня. Встречи с Беллой
Впервые мы встретились с Беллой в коридоре редакции журнала «Аврора». Мне ее представили не то Ирина Муравьева, не то Елена Невзглядова, мои друзья и коллеги, которые с Беллой были знакомы уже давно. Ей хотелось получить командировочное удостоверение для поездки на Псковщину. Задания обычно давал отдел публицистики, которым я в ту пору заведовала.
Незнакомка была прелестна. Милая и, казалось, застенчивая, красиво одетая, впивающаяся взглядом в собеседника, она не пыталась объяснить, зачем она едет и о чем хочет написать. А я и не настаивала на этом, потому что была знакома с ее повестью «Альбиносы», напечатанной в сборнике «Круг». Мое впечатление от этой вещи было так свежо, что я принялась нахваливать автора. Белла, естественно, молчала, но взгляд ее говорил о многом — о внутренней силе, искренности и открытости. Отчего так волнует открытость? Я поддалась ее обаянию. Мы выписали не только командировку, но и временное удостоверение: понятно, что пустяковые деньги ей были и не нужны, нужна была «бумажка», свидетельство, что она представляет всесоюзный журнал.
Дома я в тот же вечер стала перечитывать «Альбиносов». Так просто течет бесхитростный рассказ о том, о сем, а на самом деле в плотном тексте постоянно происходят какие-то маленькие открытия. На что похожи стихи, а на что проза; всего-то одна строка об Ахматовой, о Блоке, о душе, о Боге — зато какая строка, и как удивительно соседствует слово со словом... Деревенский дом и деревенская природа и вдруг — психушка, в которой «скорбь униженно просит помощи» и рядом с которой так неуместен «парадный город»... И еще раз будет этот город с его гениями и с его подвалами, с его реальными улицами и торговцами у ограды Владимирской церкви; с его школами, подругами, книгами и первым житейским опытом. Сколько подробностей быта! Сколько философских изюминок, разбросанных, кажется, наугад!
Манера письма Беллы Улановской ни на что не похожа. Читатель оказывается перед загадкой: как она это делает? Но не торопитесь искать ключ к разгадке. Она сама нам себя объяснит.
«Осенний паучок. Однако главное вычленялось — вот оно вытягивалось из жирного паучьего брюшка, вот выкатывалось прозрачной невнятицей, и она застывала, продолжаясь, а как известно, то, что превращается из мягкого само из себя в определенное, быстро густеющее, — потом застывает, делается, несмотря на тонкость, — жестким, вычленяется в свою форму — и вот оно нечто, определенность, давность. Пробежим снова по всем этим тонким ходам и жемчужным переходам, перечитаем путаную прочность».
Вот альпинист преодолевает скалу вблизи Сердоликовой бухты... «Неплохо добиться такой красоты и легкости в своих упражнениях», — строго обращается к себе автор. «Какая кружевница!» — думаю я об этой писательнице, которая уже достигла «красоты и легкости» в своем мастерстве.
Осенью 1994 года, а именно 19 октября, я купила красную розу и отправилась по приглашению Беллы в Царское Село: ей вручали Лицейскую премию в небольшой, но изысканной компании с Александром Володиным, Романом Виктюком, Глебом Богомоловым. В этот же вечер она подарила мне книгу «Осенний поход лягушек» с дорогой для меня надписью.
Между тем редакционное начальство уже не один раз напоминало: «Когда будет материал Улановской?» Начальство не любило, когда командировки оказывались пустыми. Я выкручивалась, защищая Беллу, но, честно скажу, и сама ждала с нетерпением ее «Записок» или «Заметок», в чем она была мастером. Я мечтала о том, что ее имя украсит журнальные страницы. Но Белла не приходила.
«Открытие» случилось, когда я стала читать книгу «Осенний поход лягушек». Рассказ «Коврик» начинался так: «Дмитрий Болабоня, торчиловский пастушок, который каждое лето пасет колхозное стадо, нисколько не растерялся, когда его вызвали с уроков и сказали, что в учительской его ждет корреспондент всесоюзного журнала». Я вскочила со стула от счастья. Пригодилось Белле наше «удостоверение»! Рассказ «Коврик» замечательный. Так подружиться с десятилетним мальчиком и разговорить его может только очень хороший человек, а никакой не «корреспондент», который и сам-то «оробел», «потому что, согласитесь, непривычно сидеть в чужой учительской, когда незнакомые учителя проверяют тетради...». Белла несколько раз приедет в деревню Торчилово, чтобы записать в блокнот и на магнитофон «интервью на опушке», чтобы сохранить подробности деревенской жизни и живую речь пастушка: «Когда я приезжаю в поле, другой раз ремонтирую седло, если что-нибудь сломавши, или учу коня, но он ни черта не слушается, он какой-то как придурок».
«Очерковую скороговорку» и «журналистское похлопывание по плечу» Белла Улановская не любила. Она любила красоту, свободу, живую жизнь и живое слово. Она не без оснований подозревала, что в журнале ее могут обкорнать. В самом деле, а вдруг потребуют, чтобы ее пастушок Дима Болабоня во что бы то ни стало был пионером... А она и не подумала спросить его об этом. Для нее куда важнее было узнать, как он делает кнут («Я как щольну своим кнутом!»): «Признаться, я не очень поняла, как он сплетен и что за комбайн такой, приводные ремни которого разве что годятся на кнуты».
Бог с ним, с журналом. Она вольно предалась бумаге. Ее вольное письмо бесконечно прекрасно. Алоль, Пустошка, Опочка — места, которые авроровским журналистам были знакомы, расцвели в рассказах Беллы всеми цветами радуги. Природа, местные начальники, старухи, дети, охотники, звери изображены со знанием дела и с любовью и еще с таким пониманием основ жизни, которое свойственно зрелому, внутренне сильному и образованному человеку.
Я знала Беллу Улановскую не так глубоко и подробно, как хотелось бы. И все же мне посчастливилось быть у нее дома на Пушкинской — она его описала в повести «Боевые коты». Я угощалась за ее столом роскошным грибным супом и разными другими вкусностями, видела заваленное бумагами ее рабочее место, упивалась атмосферой того художественного беспорядка, который люблю в жилищах «творцов», а попутно задавала вопросы.
— Вы ссылаетесь на то, что стихи сравнивают со скульптурой, а прозу — с архитектурой: «Если правда насчет архитектуры — то сколько равномерно распределенных усилий нужно, это не то, что слепить зайчика из пластилина». Ваши слова. Значит, труд прозаика мучителен?
— Лепить ничего не надо, — отвечала она. — Все уже существует. Важно увидеть. И тогда не только зайчик, а даже волк выйдет тебе навстречу и поздравит с днем рождения.
В поэзии существует теснота стихового ряда, отдельные смыслы и образы сопрягаются в единое целое на малом пространстве. Такой тесноты, концентрации я стараюсь достичь в прозе.
Сказать, что снег белый — значит ничего не сказать. А что дальше? Для меня главное — а что дальше... Как передать красоту ослепительного зимнего дня и в то же время трагедию запустения и заброшенности этих мест Центральной России. Для этого надо оказаться где-нибудь за опустевшей деревней Гадомля, где расстилается поле неубранного, ушедшего под снег льна, где бродят волки...
— В повести «Осенний поход лягушек» пронзительны эти картины уничтожения деревень, истребления природы, а природа — внутри ваших героев, внутри вас самой, это не обрамление прозы «пейзажем», а что-то совсем другое. Я люблю кусок о жаворонках. Если бы вы были описателем живого мира, то что бы вам стоило описать жаворонка? Но вы ничего не описываете. Вы одушевляете собственную мысль. Кружение жаворонка, его полет ввысь и падение в «прошлогодний сор» выражают изменчивость в мире чувств — тут и негодование, и боль, и любовь.
— Мне кажется, что метафора жаворонка с его стремлением ввысь и последующей потерей высоты имеет смысл не только изменчивости, но и совместимости этих чувств.
— Остроту этой мысли, — продолжаю я, — подчеркивает колымский лагерный эпизод. Делать вид, что мир безмятежен, нельзя. «Да, да, жаворонки. Значит, как ни в чем не бывало. А как же живой мертвец», — спрашиваете вы, рассказав колымскую историю, и следующий абзац обращаете прямо к себе: «Как можно писать по-прежнему, делать вид, что всего этого нет. Сбежать в свою какую-нибудь местность и литературно ее обживать и отапливать...»
Нет, это не по ней. Она вплетает в льняное кружево (лен — тоже ее тема как в буквальном, так и в метафорическом смысле слова) своего повествования все, все. Все — и то, что видит глаз и слышит ухо, и то, что волнует, радует, убивает, и то, что из книг и университетов, и то, что из собственного опыта жизни и опыта сочинительства... Тонкий филолог, разнообразно одаренный человек, она входила в жилища деревенских старух и становилась для них родной. Они говорили ей «доча» и ждали приезда в следующий раз: «Я весной огород копаю, а самолет летит потихонечку, а я гляжу, не там ли корреспондент, не меня смотрит» — так говорила на прощанье баба Нюша, судьбу которой на нескольких страницах Белла Улановская раскрыла с философской и художественной глубиной полноценного романа.
«И сделалась мне печаль уйти от людей», — так объясняет баба Нюша свое сорокалетнее отшельничество. Беллу Улановскую поражает духовная сила ее героини, которая как бы взяла на себя «скорбь народа о собственном бессилии и озверении». Она жертвует собой «ради высшей правды» и понимает эту жертву как «указание, печальную ей весть свыше». Подробно, как всегда, с выразительными деталями Улановская показывает жизнь одинокой старухи в отшельничестве — ее избу, поле, лес, разговоры с котом, волком, лосем, самоваром: «Ну что так долго, пес! Вздумал пар иттить!»
Несмотря на чистоту и богатство языка, на стройность словесного ряда, в текстах Беллы попадаются, на первый взгляд, некие странности, как бы логические разрывы в содержательном плане...
— Как вы сами оцениваете свою «путаную прочность»? — спросила я.
— Вглядитесь в ту же самую осеннюю паутину. Она сделана по своим законам. Прочность, строгость, четкость, закономерность, красота. Она может показаться путаной, потому что там много ходов, между ними воздух, а не разрывы, зияния и пробелы.
— «Альбиносы» — первая ваша вещь; она первой была переведена на французский и английский языки. Она наиболее фрагментарна. Как вы определяете идею повести? Почему она так называется?
— «Альбиносы» — это метафора стойкости. Я видела в усадьбе Набокова одичавшие, обесцветившиеся маргаритки, и это навело меня на мысль о неистребимости, об устойчивости культуры. И даже шире — об устойчивости жизни. Возможно, о моем поколении: пусть хилое, бледное, но оно выжило, сохранилось, сохранило и культуру.
Сравнительно недавно мне попалась на глаза книга путешествий Николая Ивановича Вавилова. Оказывается, Кашгар (северо-западный район Китая) был предметом его исследований. Изучая растительность, Вавилов встретился со странным явлением в окраске известных культурных растений. Морковь там бледная, почти белая, а привычные голубые цветы льна совсем белые. Растения потеряли связь со своими сородичами (Кашгар находится за высокими хребтами) и стали обесцвечиваться. Итак, моя метафора альбиносов, оказывается, построена в соответствии с научной гипотезой.
В мае 1995 года Белла Улановская участвовала в фестивале «Женщины России в искусстве» (он проходил в Лондоне). Оттуда она привезла толстый том «Антология русских писательниц. 1772–1992 годы». Издание Оксфордского университета. Рядом с переводами близкой нам классики Тэффи, Ахматовой, Цветаевой перевод повести Беллы Улановской «Путешествие в Кашгар», на русском языке впервые напечатанной в парижском журнале «Синтаксис» и чуть позже в журнале «Нева».
Повесть эта стала настоящим открытием нового имени в мировой и отечественной литературе. Чем больше проходит времени, тем яснее видится высочайшая планка писательского дарования Беллы Улановской, но не только это: удивительно точен нравственный и гражданский счет, который автор предъявляет времени, обществу, себе. Цитирую из ее прозы:
«Бывает, все, что написано женской рукой, возьмут и сравнят, например, с вышиванием гладью.
Я тоже занялась традиционно женским делом, почему бы и нет, работой со льном.
Вот какая нить пойдет в повествовательную ткань, самая древняя и прочная, годная для облачения египетских царей и парусов открытия Америки. Если уж распускать паруса, то важно иметь под рукой благородную льняную парусину. Что может быть лучше льняных парусов для странствия по морю народной жизни».
Все написанное женской рукой Беллы Улановской благородно и прочно. Нить ее повествовательной ткани — золотая, серебряная, льняная — не обрывается на пути к правде и вовлекает в такой водоворот жизни, из которого волей-неволей выходишь другим. Это Белла передает нам свою мечту о лучшей доле для людей — всегда: пишет ли она трагическую историю военной переводчицы Татьяны Левиной, слышит ли пульсирующую мощь природной жизни или с пародийной усмешкой рвет на части мертвые схемы назначенной человеку судьбы.
— Толкование авторского замысла — дело тонкое, — говорю я Белле в конце нашей беседы.
А про себя думаю, что вместо толкования надо бы читать «Путешествие в Кашгар» по радио. Какая школа литературного вкуса! И продолжаю:
— О вас интересно пишут зарубежные, московские критики, реже — питерские. Я — не критик. Я — поклонница вашего таланта. Я иду вослед вашим героям и вашим притчам, блуждаю в лабиринтах вашей подземки (глубоко!), открываю смысл внезапных переходов, застреваю на деревенских дорогах и охотничьих тропах, греюсь на апрельском солнце, вхожу в крестьянские избы, слушаю людские исповеди, дышу воздухом свободы в ее всеобъемлющем и художественном смысле...
И все больше доверяю жизни, такой, какая она есть, и эту веру в ее устойчивость внушаете мне вы, философ и филолог, путешественник и охотник, загадочный хороший человек.
...Перечитаем путаную прочность.
«Юго-восточный ветер течет над лесом, над полем, над рекой, переливается на солнце жемчужная нить, качается на ее конце невесомый паучок».