Павле Рак (Словения). Продолжая переписку
Afon — Kranj — Prevooje, 2006
Зачем люди пишут о литературе, о литературе, которую любят? Что таким писанием можно постичь? И для кого писать? Для себя, для других?
Любишь, так и люби. Наверное, не полюбишь больше, если о том напишешь. Не лучше ли еще раз самому прочесть любимое произведение, чем сочинять на его тему?
Конечно, можно попытаться создать похожую атмосферу, воспроизвести то впечатление, которое было при чтении, и это впечатление преподнести другому, который его еще не знает. Да, попытаться. Но это никогда не удастся полностью. Мне по крайней мере. Хотя иногда и очень хочется. Да почему? Почему хочется? Почему не удается?
Но почему хочется — понятно. Были времена, когда я один-одинешенек ходил по крутым склонам, над лазурными водами Егея, где от красоты забирает дыхание и сердце бьется, бьется, хочет вон из клетки, хочет встречи, хочет поделиться впечатлениями. И что было? Страдал я, до боли страдал, что никого любимого не было рядом. Кому не хочется поделиться радостями жизни? Водку ведь тоже пьют на троих, не в одиночку. Или? (Пьют и в одиночку, с горести, в отчаянье. В отчаянье любимых, не надо или их просто нет?)
А как поделиться радостью хорошего чтения? Да читать вместе, зачем болтать об этом, разве в случае, когда поделиться хотим со многими, знакомыми и незнакомыми людьми, с «читательством». А это-то зачем?
«Я не хочу, чтобы литература меняла реальность», — написала ты однажды, имея в виду, я так предполагаю, гордыню «инженеров человеческих душ», да не только душ, а и всей окружающей среды. И в этом была права, так как всякое стремление насильственно менять мир — довольно противное.
«Хочется думать, что господствующие ветры дуют всегда в одном и том же направлении, морские течения омывают одни и те же рифы, пути миграции птиц и рыб неизменны, глухари токуют из года в год на одних и тех же моховых болотах; если эти вековые процессы нарушаются, значит, что-то неблагополучно» («Из книги Обращений»).
Действительно, плоха та литература, которая хочет менять мир так, чтобы коверкались души и нарушались вековые процессы.
А если они уже нарушены?
Конечно, нарушены. Иногда бесповоротно, иногда и нет. И литература их, чаще всего, не нарушала. Дело без нее сделано, и мир такой, какой есть, уже без некоторых вековых процессов, драгоценных процессов. И кто поможет?
Глухари, тетерева, «Вакаринская барыня» или то, что вижу за своим окном. Правда, сегодня и не вижу, в пасмурном дне белоснежные горы скрылись, хвойные леса издалека выглядят как и на любом другом, на ровном, месте: не угадать, что за ними скалистые склоны и совсем другой мох. Но и тетерева тоже есть, и их весенний ток. Здравствуйте! Все есть. Но где, где?
«Проза должна притворяться интересом к действительности, обрастать событийностью, часто будто бы и ничтожной, слишком конкретной; в прозе есть кладовые, лестницы, сараи, погреба, задвижки, замки, печки, поленницы, топоры, скворечники, заборы, мышеловки, коты, собачьи будки, возможно, даже коровы; парадные комнаты, где зимой не топят, и душные спальни, где запираются хозяева в холодное время» («Альбиносы»).
В прозе все есть, даже то, чего уже так просто не отыщешь: глаза уже не те или никогда и не были такими, и неважно, что «уже тускло горит керосиновая лампа». Для кого-то всегда горела тускло. А еще другие всегда жили в темноте. В прозе даже есть и умершие миры, и тот полупрошедший, который на наших глазах уходит навсегда: с жутковатой нежностью сохраняем и его от полного забвения.
Где же мы были все это время? Жили как-то. Нет, не просто «как-то». Некоторые старались осмыслить эту жизнь. Для себя, для других. Если об этом подумать сегодня — даже достаточно удачно. Потом многое испортилось. (И улучшилось кое-что, слава Богу, но если бы не было того старания, чтобы жизнь осмыслить, то какое там улучшение?)
«Когда пишешь, о читателе не думаешь. Но когда какой-нибудь абзац или страница особенно удались, думаешь о своих друзьях и о том времени, когда они смогут это прочитать» («Из книги Обращений»).
Так вот, читатель, далеко не идеальный, не на севере и не у печки или камина, а разлегшись на диване, мыслено выращивает бледные помидоры и греется у огня на окраине болота.
Раннее утро, вылезаю из спального мешка, сижу рядом с темно-коричневой водой и смотрю, как между почерневшими ветвями затопленных сосен играет выдра. Потом выскакивает на сушу, прыгает вверх, пружинистая ее спина застывает в воздухе. Допрыгалась. Уже в трех шагах от меня. Но — и в следующее мгновение исчезла в воде.
Южный читатель, южные тюлени. Фыркают в море у афонских скал. Не утром, а в самый закат. И запах, какой помню еще из детства, когда ходил в зоопарк и там кидал рыбку веселым, из воды выскакивающим друзьям.
Вот они, любимые, вышли погулять. И мир становится уютнее, не то у печки, не то у камина — не то водка, не то красное, и книга уже закрыта, а взгляд бродит по волнам, потом, когда стемнело, вверху отыскивает знакомые созвездия (которым не всегда знаешь и имена).
Книга закрыта, вино-водка выпиты, теперь можно мечтать. Об идеальном читателе? Непростой вопрос. А для кого вообще пишем? Если мой идеальный читатель смотрит с обрывистой скалы в море на закате и пьет вино, значит, я пишу не для друзей, а для самого себя? Так выходит. Тогда, наверное, и тот, который в лесной избе сидит у керосиновой лампы и захлебывает прочитанное водкой, — не читатель, а сам писатель? Наверное — так. Значит, на самом деле идеального писателя ищем где-то совсем поблизости. Такого, с которым можно настоящий разговор завести (а лучший разговор всегда с самим собой бывает: спорить можно бесконечно, никогда никакого вреда не произойдет от таких споров, но мысль медленно, спокойно добивается своего, и не обижается ни на кого, и не сердится, если сегодня ничего не добилась — будет завтра). Правда, такие «разговоры» обычно на бумагу не ложатся, но иногда именно этого захочется: записать. И пошло. И писатель и читатель рады.
Другой, не менее важный вопрос: зачем писать? Им определяется ответ и на первый: для кого? От скуки? Отлично! Вот, многое становится понятным: почему так удается — «без усилий, легко и играя — не придавая особого тяжеловесного значения» («Внимая наставлениям Кэнко»).
Иные пишут для денег (это по заказу, а бывает и без заказа — тогда еще предстоит тяжелая работа пристраивать рукопись: вот настоящая скука, адская во всех отношениях), иные для славы, для социального статуса, иные потому, что не могут иначе, то есть писание облегчает неврозы. А здесь просто: делать нечего, скучно; а скучно не будет, то и писать не станешь.
Можно ли вообще писать в раннюю осень, когда лес весь купается в бархатном свете, листья только начинают желтеть, а словно с неба сыплются колючие шарики, полные сладкого каштана? Давно не дождило, под ногами сухой мох, можно спокойно разлечься и отдыхать, наблюдая за игрой облаков в ветвях. Да, сухо, грибов нет, а ничего, будут, будут в другой раз. Теперь охотимся за чем-то другим: за последними очагами летней теплоты, за впечатлениями, которые будем хранить всю зиму. Да, тогда будет скучно, тогда и писать будем.
Не от скуки, а по чувству долга пишется не проза, а социальные и другие программы и призывы, революционные воззвания. Нам нет до этого дела, или, бывает, дело есть, только его не считаешь чем-то своим, родным. Там тоже скука, но уже другого порядка, в которой так, вслух, трудно себе признаться.
А эта твоя «скука», Белла ты моя, такая, да после нее... Сколько тишины, сколько мелких и крупных наблюдений в ней таится. Мир, словно хрупкая сеть, на нас ложится через растер «писателя от скуки». Других, да и самих себя, лучше понимаем. Нет, может быть, и не понимаем, но хотя бы открываемся всему, становимся готовыми принять, обласкать.
Дорогая Белла, знаю, что мы друг друга понимаем и без слов, иногда и вопреки словам. В мире все взаимно связано, как магнитные поля, сильные и слабые: пересекаются, усиливают друг друга, противостоят друг другу. От этого бывает лучше или хуже, а просто так, чтобы ничего не было, такого нет. И от литературы в мире бывает или лучше, или хуже. От твоей мне хорошо. И не только мне.