Ростропович и Вишневская

Волков: А расскажите о ваших отношениях с великим виолончелистом и дирижером Ростроповичем и его женой Галиной Вишневской.

Евтушенко: Я обожаю его как виолончелиста и уважаю как музыканта вообще. Виолончелист он совершенно гениальный, бесподобный. И мне всегда очень нравилась его непосредственность, которая выше политики. Потому что, хотя он и занимался политикой, это были движения его души – человека импульсивного.

Волков: Ну, собственно политикой Ростропович никогда не занимался. Когда он Солженицына поселил у себя на даче – разве это была политика? Это, как вы правильно сказали, было чистое движение души. Эмоция. Он, кстати, в своем жизнелюбии и желании объять весь мир очень на вас похож.

Евтушенко: Правильно, да. Но вот с Галиной Павловной у меня произошел конфликт. В общем-то, чепуха… Она мне очень нравится и как певица, и даже как драматическая актриса…

Волков: Да, она сыграла у Сокурова в фильме «Александра».

Евтушенко: Она талантливый человек, безусловно. Но между нею и мной произошла какая-то дурацкая история.

Вы знаете, конечно, что всем нам, которые выезжали за границу в командировки, говорили: ни в коем случае не встречайтесь с Ростроповичем и Вишневской. Я это всегда презирал, никогда не слушал этих советов и запретов. Я не делю людей на эмигрантов – не эмигрантов. Меня папа проучил. Я где-то выразился: «наши бывшие соотечественники». Папа мне сказал: «Ты с ума сошел? Соотечественники разве бывают бывшие?!»

И точно так же папа дал мне другой урок. У меня поэма «Братская ГЭС» заканчивалась такими строчками, стремление к пафосу вот к чему меня привело: «Быть может, потому что русский я, / Но и не потому, что только русский, / Всей углотою моего костья, / Всей моей шкурой, всей моею юшкой» – сочно написано! – «Я верю: ложь всемирную снесет / И шар земной от страха и бессилья / Спасет не кто-то – все-таки Россия. / Кто больше всех страдал, тот и спасет!» И папа меня отрезвил: «Женя, а у тебя что, есть специальные весы, что ли, которыми ты взвешивал, кто больше страдал, а кто меньше? А? Вот жили люди в Африке, забирались там на свои кокосовые пальмы. Потом пришли люди с какой-то огненной водой, с какими-то стекляшками, стали менять их на золотые браслеты. Потом стали увозить куда-то, почему-то сделали своими рабами… Ну что, они меньше страдали, что ли? Откуда у тебя это? Как это можно подсчитать, кто больше страдал, кто меньше?» Ну и всё, я сразу это убрал. И никогда больше не рыпался. Хороший, отрезвляющий урок. Папа мне такие вещи сразу как-то…

Волков: …корректировал.

Евтушенко: Да, точно. У него четкое этическое чутье было.

Теперь о Вишневской… Иногда женщина… она может себе вот что-то такое повернуть (показывает на прическу. – Ред.), да? Я однажды свою жену не узнал! Почти. Или женщина что-то наденет, что-то другое, новое, чуть похудеет или пополнеет – и уже по-другому выглядит совершенно!.. И вот однажды (в 1984 году. – Ред.) я был членом жюри Венецианского кинофестиваля. Надо сказать, я весь на взводе был, потому что один наш режиссер – не буду называть его фамилии, он человек вообще хороший – изнервленный какой-то приехал, сказал, что он три года не получал никакой премии и обязательно должен ее получить. К тому же я вез подарок Отару Иоселиани, чей старый фильм я обожал просто.

Волков: «Жил певчий дрозд».

Евтушенко: Да. Я привез от его друга князя Димы Эристави, прекрасного художника, сулугуни и ткемали, который у меня взорвался в самолете. А я был в смокинге белоснежном – решил немножко выпендриться на венецианских просторах…

Волков: Ткемали покрыл белоснежный смокинг?

Евтушенко: Всё, да… Но сулугуни я все-таки довез. А еще я привез Отару письмо с родины. И вдруг он начинает поливать меня грязью, говорить, что меня прислал ЦК партии из Москвы специально, чтоб ему не дали премию, поскольку он снимал фильм с французами. А я между тем остаюсь единственным, кто борется за Отара со всеми другими членами жюри, включая Антониони, который считает, что «раньше у Иоселиани были лучше фильмы, а этот – „Фавориты луны“ – не годится». А я ему говорю: «За те фильмы он же ничего не получил!» И Антониони, которого я обожаю, начинает: «Вот все вы, русские, такие – Алёш Карамазовых разыгрываете. А Иоселиани, посмотрите, что он о вас пишет! Какие он интервью про вас дает! Будто вы приехали специально, чтоб он не получил премии! Бросьте вы быть дураком таким!» Клаус Мария Брандауэр даже хотел набить Иоселиани морду, когда тот за «Фаворитов луны» премию получил, за которую я, в общем, всех и упросил. А Иоселиани даже не подошел ко мне, не извинился… Да, еще история с фильмом «Кларетта» о любовнице Муссолини, я ввязался в эту борьбу тоже, там целое дело было… В общем, у меня голова кругом.

И в таком настроении я как-то иду, а навстречу русская компания. И вдруг дамочка какая-то, совершенно мне незнакомая: «Ну, что ж ты, не узнаёшь, Женечка, меня?» А я гляжу и не узнаю. Я никого, может быть, родную сестру даже не узнал бы в тот момент. «Простите, – говорю, – но я вас не знаю». И честно вам говорю, я не притворялся. А это была приодевшаяся, примакияжившаяся Вишневская! Которую я ничем не хотел обидеть! Я просто не узнал ее от всех этих моих забот и тревог! Я говорю: «Извините…» – «Да, – кричит, – забыл, как я делала пельмени своими руками для тебя?! Как ты читал мне стихи свои про Сирано де Бержерака!»

Волков: В Париже?

Евтушенко: Нет, в Лондоне это было. «Ты забыл!» Я говорю: «Ой, простите, Галочка, простите!» – «Да я больше видеть тебя не желаю! Ты зазнался! Уже никого не узнаёшь!..» Я просто как оплеванный себя чувствовал… Ну бывают такие ошибки, которые может совершать человек!

Когда я читал ей эти стихи о Сирано де Бержераке, я рассказывал, как их запретили. И она же вместе со мной смеялась. Как я провел цензуру! Она знала, что иначе их невозможно было бы напечатать. Я написал эти стихи от имени американского актера Юджина Шампа. Потому что я пил шампанское тогда. И написал, что мне, Юджину Шампу, запретили сыграть роль Сирано в фильме Рязанова за мое участие в протесте против грязной войны во Вьетнаме. Все поняли в Москве, кто читал эти стихи[114]. И Галя сама смеялась! «Ну, ты вообще их всегда водил за нос!» – так она мне тогда сказала. И вдруг я открываю ее воспоминания – а там написано, что я просто трус, что я спрятался за какого-то американского актера! Написал, что это про Америку, и сделал из этого антиамериканское стихотворение! Что за чушь! После этого идет дальше: оказывается, я написал против желания Шостаковича новый текст для Тринадцатой симфонии. Против его желания! Никогда в жизни этого не было! Это получилось, потому что вообще хотели запретить исполнение Тринадцатой симфонии в Советском Союзе, если не будет упомянуто, что украинцы лежат вместе с русскими в одной и той же земле!

Волков: И с евреями.

Евтушенко: Меня обвинили в том, что я замалчиваю подвиг русского народа! Это я-то, который написал песню «Хотят ли русские войны?…»! А Вишневская пишет: «Евтушенко напечатал совершенно противоположный вариант первому варианту „Бабьего Яра“»… Что такое «противоположный „Бабьему Яру“» – это антисемитский вариант «Бабьего Яра»? Иначе как это можно понять? И это всё печатается, переводится на все языки, потому что это Вишневская…

Альберт Тодд написал об этом письмо в «The New York Times» – ответ на письмо Вишневской, Ростроповича и Максима Шостаковича. Ростропович, конечно, знал, что это неправда, но все равно они написали втроем – с единственной целью сорвать мои выступления, – что Евтушенко не тот, за кого себя выдает, что это автор другого «Бабьего Яра», в котором подлизался к партии из карьерных соображений… Мне настолько было противно! Ну жить невозможно просто! Но все-таки я не стал к ней обращаться. Женщина есть женщина. Ну что я буду… Мы так дружили с Ростроповичем по-человечески, и где бы ни встречались, нам всегда хорошо было вместе…

Ну, проходит какое-то время. Я думал, время, как говорят, лечит. Но не всё оно лечит, и не всех. Приближается мой юбилей – мне тогда семьдесят лет исполнялось. Я обращаюсь к Ростроповичу, я пишу: «Славочка, дорогой мой, я бы очень хотел, чтобы ты – у нас же вся жизнь друг с другом связана – продирижировал Тринадцатой симфонией и „Степаном Разиным“, если сможешь. И я к этому как-нибудь подстроюсь». Он сначала обрадовался моему письму, мы начали договариваться, он обещал со мной встретиться. А потом на него совершенно явно оказали давление. И он мне написал: «Дорогой Женя! Какое счастье, что мы с тобой наконец помирились. Но, к сожалению, я действительно на несколько лет вперед занят. У меня всё занято». Таким было второе его письмо. Я еще раз написал ему письмо, но он уже не ответил. Я понял, конечно, в чем тут дело. Но что делать… Надо нести свой крест. Не надо отвечать той же монетой. Я этого и не сделал.

Это, конечно, не такая болезненная история, как с Бродским, но все-таки тоже больно. Очень больно. Потому что речь идет о людях, с которыми тебя что-то соединяет – тем более такое большое, как музыка Шостаковича. Жалко, что так бывает. В который раз я прихожу к выводу, что очень часто мы бываем жестоки не потому, что жестоки, а понарошку. В который раз вспоминаются строчки Георгия Адамовича: «Всё – по случайности, всё – поневоле. Как чудно жить. Как плохо мы живем…»