Начало карьеры профессионального поэта
Волков: Мама ваша вроде бы не была в восторге от того, что вы идете в профессиональные поэты.
Евтушенко: Ну как вам сказать. Сначала нет. А потом, когда увидела, что это становится серьезным, она меня поддерживала. Когда меня особенно уж ругали и били, она меня поддерживала.
Волков: А отец как реагировал на ваши первые публикации?
Евтушенко: Нормально, поругивал иногда, но в целом верил в меня. И когда-то дал большой урок. Я писал поэму о Магеллане, мне нужно было рифму найти. И у меня получилось так: «одетый в тонкий нидетоль, вошел тогда к нему король». Папа спрашивает: «Что это такое – нидетоль?» А я говорю: «Это нидерландская ткань того времени». И он дико стал хохотать: «Ты же для рифмы это придумал!» И потом, когда я завирался, он говорил: «Женька, это нидетоль из тебя попер опять!» Все время он так говорил. Это было у него чудесное издевательское слово. Он мне его напоминал, желая предостеречь от какого-то преувеличения, привирания, от несерьезного чего-то в стихах… Этим он сразу ставил меня на место.
Волков: Евгений Саныч, расскажите, как началась ваша карьера профессионального поэта – вы ведь в этом отношении, как и во всех прочих, были вундеркинд?
Евтушенко: Первое упоминание моего имени было в «Комсомольской правде», в письме Елены Смирновой – она была литконсультант, очень хорошо ко мне относилась. Я ей носил всякие стихи – и безнадежно. Но она процитировала меня, две какие-то строчки.
Волков: Это для вас было колоссальным событием! В газете! По-настоящему!
Евтушенко: Конечно! Это было в 1948 году.
Волков: Вам тогда шестнадцать лет?
Евтушенко: Да. Но еще раньше, до «Комсомольской правды», я ходил в издательство «Молодая гвардия». Я отправил туда рукописную книгу стихов. И когда я пришел в редакцию, меня встретил человек с повязкой на глазу, похожий немножко на пирата, что меня уже расположило.
Волков: Вы же хотели быть пиратом!
Евтушенко: Это был поэт Андрей Досталь. Он спросил: «Мальчик, а почему ты пришел за рукописью своего папы? А папа твой где?» Я говорю: «Какой мой папа? При чем тут мой папа?» Досталь ко мне наклонился и так посмотрел на меня! «Вот это вот твои стихи?! Ну-ка, прочти-ка нам всем эти стихи!» Ну, я и прочел.
Текла моя дорога бесконечная.
Я мчал, отпугивая ночи тень.
Меня любили вы, подруги встречные,
чтоб позабыть на следующий день.
Я их не упрекал в такой забывчивости —
ведь я и сам их часто забывал.
Лишь только ночь уюта и отзывчивости —
я больше ничего от них не ждал.
Все стали улыбаться, конечно. Они на меня смотрели, прыская в кулаки: «Мальчик, в тебе что-то есть, если ты пишешь сейчас такие стихи!» Это, может быть, сорок седьмой или сорок шестой год…
Волков: То есть вам вообще лет пятнадцать? И вы писали стихи про неверных подруг…
Евтушенко: Ну фантазии, конечно!
Волков: Неужели в каких-то девчонок вы не влюблялись уже тогда? Не может этого быть! Пятнадцать лет – это же самый возраст!
Евтушенко: Я влюбился еще до войны. В первом классе у меня была любовь – Эля Румянцева. Она об этом даже не знала. Я просто ее тихо любил.
Волков: А ей вы стихи посвящали?
Евтушенко: Нет, нет. Но я что-то воображал. Мне Володя Соколов когда-то сказал: «Жень, ты, по-моему, прекрасно можешь обходиться без женщин с твоей фантазией!»
Волков: Возвращаясь к вашим отношениям с Досталем и как он вводил вас в литературную жизнь…
Евтушенко: Досталь мне открыл много поэтов, знакомил меня с ними. Он познакомил меня с Леонидом Мартыновым. Я был у него на 11-й Сокольнической, дом 11, квартира 11, всего один раз, но стихи его мне безумно нравились. Особенно книжка «Лукоморье», которая была раздолбана страшно Верой Инбер – от страха, наверное, за то, что она была племянницей Троцкого. Должно быть, спасалась этим, хотела выглядеть святее папы, бедная женщина.
Волков: Но ведь Досталь вас публиковать не мог, он был всего лишь консультантом. А вот Тарасов[9], который вас действительно в первый раз напечатал…
Евтушенко: Причем напечатал стихи, которые ему не очень нравились. Тогда ломаной строкой практически не писал никто. Ну, Кирсанов, над которым мы посмеивались, Асеев[10], и ещё появился такой крошечный-крошечный Георгий Горностаев. А я был под влиянием Кирсанова больше даже, чем Маяковского, может быть. И я как-то экспериментировал с формой. Наровчатов тоже был моим литконсультантом, он уловил это.
Волков: Он это приветствовал?
Евтушенко: Да он просто вздрогнул! «Посмотри, какие у тебя есть вещи, сейчас никто так не пишет!» Потому что я решил зарифмовать весь русский словарь новыми рифмами, которых не было. И работал все время над этим словарем, который, к счастью, потерялся. Да он мне и не нужен был потом.
Волков: Потерялся или кто-то увел?
Евтушенко: Увели, конечно. Я даже догадываюсь кто, но могу и ошибиться. Презумпция невиновности для меня превыше всего. Но Наровчатов сразу заметил:
Хозяева, герои Киплинга,
бутылкой виски день встречают.
и кажется, что кровь средь кип легла
печатью на пакеты чая.
Или вот такие у меня попадались рифмы уже:
Шум снежных бурь в апреле стих <…>
Тайга в дремучей прелести
вся ластится ко мне.
Волков: То есть вы уже с пятнадцати лет сознательно экспериментировали с русским стихом? Вы как бы взяли себе не то что для подражания – для примера – эту линию от Маяковского?
Евтушенко: Я наслаждался просто этим. Наслаждался! Как игрой. Мысли еще не было, никакой концепции мира не было, и поэтому стихи были такого плана. Вот сейчас я могу показать вам кусочки, которые я показывал в редакции «Советского спорта», и это удивляло всех.
Волков: То есть в поэзии советской была тогда такая засуха, что ваши поиски вызывали живой интерес?
Евтушенко: Да. Но это шло тоже и от фольклора, русский народ был просто замечательным «формалистом», мастером форм. «Народ-языкотворец», как говорил Маяковский.
Кашку слопал —
чашку об пол,
помянул отца и мать,
Вышел в круг,
в ладоши хлопнул
И пошел-пошел плясать.
Это завалиночная, так сказать, поэзия. 1947 год. Или:
Эту пляску в платках и монистах,
приподняв слегка от земли,
взяли под руки гармонисты
и как девушку повели.
А эта строфа была написана в 1948-м. Или я ловился на такие вещи:
Заря. Лимоны и лиманы.
Порт просыпается опять.
Меня, кстати, спросили: «Ну, как так… Откуда вы могли Гумилева тогда знать?» Я знал его прекрасно! Я любил Гумилева.
Когда-нибудь по-гумилевски
Сын поплывет в простор морской…
Или вот я что принес тогда Тарасову. Это уже 1949 год. Вот что ему понравилось:
Шел летний дождь, а струи пели.
Они плясали по панели
и, как стеклярусные нити,
свивались в розовом зените.
А гром гремел над головой,
как будто падали арбузы,
и капли звонкие, как бусы,
дождь рассыпал по мостовой.
Из перезвонов струй и гула,
дождь за веселье полюбив,
ты из дождя ко мне шагнула
вся – будто в звездах голубых!
Такой вошла ты в сердце прямо
с дождем в шумящих волосах,
с бровями, сшитыми упрямо,
и с небом августа в глазах.
Когда я прочел это Тарасову, он сказал: «Вы поэт! Вы будете поэтом». И сказал – у меня было «с бровями, слитыми упрямо» – сказал, что лучше «сшитыми». Я сразу: «Как хорошо! Можно?» – и тут же поставил, вот и осталась тарасовская строчка. У меня уже были какие-то вещи, которые…
волков:…выделялись очень на общем фоне. Ведь это были самые серые годы советской культуры.
Евтушенко: Тарасов напечатал меня 2 июня 1949 года в газете «Советский спорт».
Волков: На тему?
Евтушенко: «Два спорта», конечно, «Два спорта». Их и наш спорт. Я помню это стихотворение наизусть. Тут гордиться нечем, но все-таки первое напечатанное стихотворение…
Под грохот трещоток дробный,
В залах, где воздух спёрт,
Ломаются руки и ребра —
И это у них спорт!
Здоровье допингом вынувши,
Спортсменам приходится там
Тело свое до финиша
Тащить в угоду дельцам.
А рифмочки-то какие! «Вынувши – финиша» или «спёрт – спорт»!
И конечно, почему бы не разоблачить Америку, которая мне никогда и не снилась.
Волков: Тут вы следовали модели Маяковского.
Евтушенко: А дальше шло:
А наш спорт вошел в будни,
Любят его везде.
Спорт – это верный спутник,
Лучший помощник в труде.
С ветром спор,
Бой с холодом —
Это наш спорт,
наша молодость!
Крепки мышцы – мысли свежи,
Легко дышится,
Хорошо жить!
Волков: А это уже Кирсанов.
Евтушенко: Кирсанов чистый. Это и было мое первое опубликованное стихотворение.