ТРАГИКОМИЗМ ЖИЗНИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРАГИКОМИЗМ ЖИЗНИ

Летали мы с перерывами - кончался "лимит" горючего. В перерывах мы вели жизнь обычных солдат: ходили в наряды, работали, занимались строевой подготовкой и спортом, изучали теорию полетов и историю партии, ходили в самовольные отлучки, пьянствовали, занимались мелкими махинациями. Мы были молоды, не голодали в медицинском смысле, не выматывались физически. На фронтах гибли люди, а мы пока что были в безопасности. Нам предстояло летать, а не ползать в грязи. Моя озабоченность социальными проблемами ослабла и отошла на задний план. Я встречал людей, подобных мне, и вел с ними острые политические разговоры. Некоторые из них были еще более яростными антисталинистами, чем я. Но эти разговоры не имели никакого влияния на наше поведение как обычных курсантов. Я не смотрел на это как на подготовку к какой-то будущей деятельности - о будущем вообще не думалось. Я распропагандировал нескольких курсантов, привив им мои взгляды. Но я не уверен в том, что это влияние было глубоким. Я, конечно, постоянно думал о происходящем, анализировал, обобщал. Но эта интеллектуальная деятельность принимала совсем иной характер, чем в прошлые годы. Она стала более жизнерадостной и литературной. Приведу пример моего шутовства из тех, которые мне запомнились. Инструктор парашютного спорта объяснял нам, как пользоваться парашютом. Сказал, что, если не открылся главный парашют, нужно дернуть кольцо запасного парашюта. Кто-то спросил, что делать, если запасной парашют не открывается. Я тут же ответил за растерявшегося инструктора: надо пойти в склад и обменять парашют на исправный. Над этой хохмой долго потешались потом в школе. Инструктор парашютного спорта взял эту хохму на вооружение и в своих занятиях с другими курсантами использовал ее для оживления лекции.

Мои шутки принимали порою довольно острый политический характер. Но в те годы критическое отношение ко всему все более распространялось и становилось все более заметным. Так что мои шутки обходились без катастрофических последствий. Я не был единственным хохмачом. Были и другие, имевшие больший успех, чем я. Мои шутки были все-таки слишком интеллигентными. Не все их понимали. В нашем же звене был парень - прирожденный комический актер и импровизатор. Он насыщал свои шутки грубостями, нецензурными выражениями и скабрезностями, имевшими особенно большой успех.

Я выпускал, повторяю, "боевые листки". Помимо сатирических стихов для них и фельетонов, я сочинял шуточные и иногда совсем не шуточные стихи просто так, от нечего делать и для развлечения. Все это куда-то потом пропадало. В 1942 - 1943 годы я сочинил большую "Балладу об авиационном курсанте". Тогда в школе по рукам ходила другая "Баллада", не знаю, кем сочиненная. Она была сплошь из мата и скабрезных выражений. Я несколько отредактировал ее, но устранить скабрезности полностью было невозможно. Тогда-то я и сочинил свою "Балладу". Сочинил я ее одним махом, т. е. за одну ночь в карауле. Она получилась вполне приличной с точки зрения свободы от мата и скабрезности, но зато явно политической. Я прочитал ее своим друзьям, которым мог доверять. Они посоветовали уничтожить ее во избежание недоразумений. В 1975 году я переписал ее заново, припомнив кое-что из первичного варианта. Отрывки из нее были опубликованы в книге "Зияющие высоты", а полный текст в книге "В преддверии рая" (1979).

"Баллада" была написана в духе народного творчества, которое оживилось в войну. Образцом ее была поэма А. Твардовского "Василий Теркин". В 1942 1943 годы в нашей авиационной школе циркулировала стихотворная поэма, написанная в подражание поэме Некрасова "Кому на Руси жить хорошо". Поэма называлась "Кому в УВАШП жить хорошо" (УВАШП - Ульяновская военная авиационная школа пилотов). Кто был ее автор, не знаю. Может быть, тот же парень, который сочинил хулиганскую "Балладу". Эта поэма была сочинена великолепно. Сюжет ее был такой. На лестнице в учебно-летном отделе встретились семь курсантов и решили выяснить, кому хорошо живется в УВАШП. Они обошли военнослужащих всех категорий, начиная от моториста и кончая начальником школы. Оказалось, что у всех было на что жаловаться. Отчаявшись, курсанты пришли в казарму. И тут они увидели, что, спрятавшись под матрац, прямо на железной сетке спал курсант - сачок Иванов. Увидев его, курсанты поняли, что нашли того, кого искали, - человека, которому действительно хорошо, привольно и весело жилось в УВАШП.

В той замечательной поэме был создан образ армейского сачка. Но это явление стало обычным в советском обществе в послевоенные годы и вне армии. Сачок возник как наследник дореволюционного Обломова, но уже в специфически советских условиях. В моей книге "Желтый дом" есть такой персонаж - младший научно-технический сотрудник Добронравов, ухитрявшийся хорошо (с его точки зрения) жить на самой низшей должности в институте. Это был сачок более высокого уровня, чем тот армейский Иванов.

Я много занимался спортом. Некоторое время - боксом. В школе была боксерская секция. Тренером был мастер спорта по боксу. Однажды я стоял в группе зевак, смотревших на тренировку команды школы, готовившейся к соревнованиям. Тренер предложил мне попробовать побоксировать. Я надел перчатки первый раз в жизни. Тренер приказал мне ударить его. Неожиданно для меня самого я ударил его левой рукой и нокаутировал. Он не ожидал этого и не успел защититься. После этого меня приказом по школе включили в команду, освободили от полетов и приказали готовиться к соревнованиям. Я быстро освоил основы боксерской техники и на соревнованиях гарнизона занял первое место: мои противники были такие же "мастера", как и я. Но потом начальник команды приказал мне сражаться с парнем из танкового училища, который на две весовых категории был тяжелее меня, рассчитывая на мою "техничность". И тот парень, конечно, побил меня, хотя техникой бокса владел еще хуже, чем я. После этого я боксом заниматься бросил. Меня за это не наказали, так как наш тренер попал в штрафной батальон за воровство и наша команда распалась.

А главное - я научился ценить реальные блага жизни и пользоваться ими. Спать на посту, наворовать картошки и испечь ее в печурке в караульном помещении, ускользнуть в самовольную отлучку к девчонкам, ухитриться получить дополнительную порцию еды, достать выпить какой-нибудь одуряющей дряни, что еще нужно солдату?!

Пустяковые на первый взгляд явления бытовой жизни давали мне для понимания реального коммунизма неизмеримо больше, чем толстые и заумные тома сочинений теоретиков. Приведу несколько примеров. Один курсант совершил вынужденную посадку - "обрезал" мотор. Чтобы охранять самолет, создали особый трехсменный пост. Часовые продавали местным жителям бензин, масло, обшивку самолета. Последняя шла на кастрюли, ложки и вилки. Таким путем за несколько дней буквально ободрали самолет до каркаса. Судили тех, кто стоял последним на этом посту. Или другой случай. Один из складов нашей школы был расположен рядом со складом молочного комбината. Часовые, охранявшие склад, проделали дырку в стене склада молочного комбината и через нее воровали сыр. На этом посту и мне довелось стоять. И мне удалось, просунув в дыру винтовку, наколоть штыком головку сыра. Один такой часовой уронил винтовку. Воровство раскрылось. Судили лишь этого парня, хотя было очевидно, что он один не мог сожрать по меньшей мере полсотни килограммов сыра.

Мы относились к подобным историям как к мальчишеским забавам, а не как к преступлениям. Ульи, сыр, самолет и т. п. принадлежали обществу, т. е. никому, с точки зрения отдельных индивидов на нашем уровне. Урвать что-то из этого ничейного источника не означало воровство. Только страх наказания удерживал и удерживает людей от хищений "социалистической собственности". Наше поведение было типичным для советских людей. Потом нам политруки "разъясняли", что преступники воровали из "общенародного котла". Но мы воспринимали это как чисто идеологическую болтовню. Обещания пропаганды и идеологии, будто при коммунизме сознание людей достигнет такого высокого уровня, что люди вообще перестанут совершать преступления, мы воспринимали с презрением и насмешкой.

Сейчас уже забыли о том, что в сталинские годы производились регулярно подписки на заем. Это была лишь замаскированная форма снижения заработной платы.

Подписывались на заем и мы, курсанты. Поскольку деньги нам платили мизерные и один заем следовал за другим, я решил одним ударом отделаться от них; я подписался на тысячу процентов месячной зарплаты. Это означало, что десять месяцев я вообще не должен был получать денег. Мой поступок начальство оценило как верх патриотизма, так как остальные курсанты подписались кто на двести процентов, кто на триста, самое большее - на пятьсот. Но тут вдруг политрука осенила мысль: ведь если будет новый заем, мне уже не на что будет подписываться и в эскадрилье не будет стопроцентного охвата курсантов подпиской на заем. Дабы избежать такой перспективы, в подписной ведомости политрук сам стер один нолик в моей сумме. В результате я оказался подписанным лишь на одну месячную зарплату, т. е. на сто процентов. Это было меньше всех в эскадрилье. Такого рода "шуточками" я потешался неоднократно. Страх наказания был ослаблен сознанием того, что "дальше фронта не пошлют, больше вышки не дадут" ("вышкой" называли высшую меру наказания - расстрел).

На низших уровнях жизни, так же как и на высших, совершается умышленное искажение реальности, которое потом воспринимается как бесспорная истина. В нашем звене был один курсант. Подлиза, наушник, трус. Поскольку служба в авиации стала массовой и принудительной, в ней трусов оказалось не меньше, чем в других родах войск. Но этот парень был трус даже среди трусов. Мы по программе обучения должны были совершить несколько прыжков с парашютом. Этот парень наделал в штаны в прямом смысле слова и облевался от страха уже в самолете. А когда его выбросили из самолета, он умер от разрыва сердца. На землю он спустился уже мертвым. Слух о том, что один летчик погиб, распространился по городу. Наше начальство решило его похороны использовать в воспитательных целях. В газете напечатали его портрет и статью, в которой он был изображен пламенным патриотом и отличником боевой и политической подготовки. О смерти его написали, что он героически погиб при исполнении задания командования. Похороны его превратились в демонстрацию. Впереди шли мы, курсанты из звена героически обосравшегося пламенного патриота. Шли с полотнищем, на котором большими буквами были написаны слова из "Песни о буревестнике" М. Горького: "Безумству храбрых поем мы славу!" Так и вошел этот трус в "золотой список" школы как образец храбрости. Каюсь, это полотнище было моей затеей. Когда я писал этот лозунг, все присутствовавшие буквально плакали от смеха.

Мы, естественно, жили в атмосфере слежки и доносов. Время от времени какой-либо курсант исчезал. Ходили слухи, что его "взяли за политику". Мы обычно избегали разговаривать в опасном направлении и были осторожны. Выработалось умение сразу определять, с кем и о чем можно было говорить. Кроме того, было ясно, что "органы" работали сугубо формально, т. е. отбирали жертвы более или менее случайно и в соответствии со своими собственными критериями: им надо было "обозначать" свою деятельность перед вышестоящим начальством ("щелкать каблуками"), но так, чтобы не вредить подразделению, в котором они работали, и самим себе. Им надо было показать, что они "бдят", но что часть является здоровой в идейно-политическом отношении. Имея в изобилии осведомителей и доносы, сотрудники "органов" производили отбор жертв так, что серьезные идейные враги (вроде меня) оставались порою нетронутыми, а в их сети попадали люди, сдуру сболтнувшие лишнее слово.

В моих личных взаимоотношениях с "органами" все это время не произошло ничего особенного, если не считать случая с аварией самолета, не имевшей никакой связи с прошлым.