Первое письмо
Первое письмо
«9–10.V 31
Julio D. Saldivar
Hacienda Tetlapayac
F. C. M. EDO. HGO
Дорогой Маккушка!
Очень обрадовался, получив твое письмо. И было очень чудно, прочисть, что кто-то интересуется мною, вне интереса о Мексике. К этому я совсем не привычен, и, если мой «двойник» в глубине «души» старый сентиментальный еврей, то приходится ему куда жестче, чем «второму» В. В. (Маяковскому) — мне ведь даже в телефонную трубку плакаться некому. И не только здесь, где страна не слишком «телефонная» в смысле сетей… Ты да Пера[2], пожалуй, единственные, которые знают, что я вовсе не только «броненосец» (не в смысле крейсера, а есть такие ящерицы, между обыкновенной и черепахой, из которых здесь делают «изящные» корзиночки: втыкая хвост в глотку и потроша внутренности, заменяя их алым или небесно-голубым шелком. Иногда из них делают мандолины, стонущие особенно жалостливо). Нежнейший мой двойник сочится кровью ежечасно, и приходится очень завинчивать броню, чтобы… не развинтиться! Не в пример Пудовкину — я не воспитываю его, не в пример В. В.[3], не седлаю его. На диалектическом пересечении «крови» и «железа» — тонус вашего так называемого творчества! Чудовищно это только в моменты соскока с деятельности и в моменты… передышки. «О! если бы можно было производить без передыху!» Но у меня есть еще — тройник. Собственно, он, я думаю, основной: между «летучим голландцем» и конквистадором Америк, и этакой «жертвой вечерней», мочащейся кровью и слезами. Это — тихий кабинетный ученый с микроскопом, вонзенным в тайны творческих процессов и явлений, тупо поддающихся анализу. Конечно, этот почтенный муж сейчас в самом комичном положении: между землетрясениями, всезасушливающими тропиками, разливами тропических дождей и прочими стихиями — в арбах, аэропланах, вагонетках, верхом, на пароходах и изредка на поездах — он ведет себя, как в вольтеровском креоле. Или, говоря менее пышно, теоретическая работа, в общем, идет совершенно беспрерывно и в самой курьезной обстановке (ловля крокодила или танцы индейцев с индюками — во время танца надо задушить живого индюка — танцоров двенадцать, а кто не успеет свернуть своему шею — избивается одиннадцатью другими! даже не сняли!! и т. п. аттракционы) отмечаются очень изысканные внедрения анализа и безмерные синтетические расширения. В общем, дали бы мне Куэтцалкуотл, Кукул-Кан и прочие мексиканские боги прожить, чтобы это все изложить удобочитаемо под переплет и… еще один памятник «вульгарного материализма» войдет в историю «механистов»! Позиция, мол, не то, что я в спиритуализм Деборина поверю — в Бога (с большой буквы!!!) поверю с того момента, как в моей деятельности нарвусь на что-либо механически необъяснимое! Рад сознаться — пока не встречал. В теории же пошел очень далеко супротив того, что было сделано до отъезда. И отрадно то, что дело идет на все большее и большее упрощение, ясность и объемлемость. Ухитряюсь даже изрядно читать. И столь серьезное, как, напр., Levy Br?hl — «Мышление у примитивных народов» (en fran?ais) — кроме громадного подтвердительного материала это, конечно, незаменимый ключ для будущих боев с… Сутыриным[4]! По-испански говорить не научился. Некогда. И не хочется тратить ни одного % внимания на это. Хочу узнать язык автоматически. Результаты пока таковы, что свободно прочел «Кровь и песок» Ибаньеса — на чистом испанском: языке (понял больше, чем когда в юное время начал читать Zola в подлиннике!). Хоть я и ловко приспособился к «кабинетной» работе в пушкинской «кибитке» — своего рода мыслительный жироскоп! — однако страшно совет осесть и наконец «собрать» теоретический организм. Да! еще очень много… рисую.
Собственно, съемки, теория, рисование — это «перекладные» (езда на перекладных) — чтобы только не останавливаться. Вчера меня понесла лошадь — карьером миль пять — лошади здесь — бесы (мексиканских ковбоев!) — сквозь магеевые поля (остролистый кактус). Не только усидел, как чистокровный «charro» (ковбой), но почувствовал даже некую «родственность» ощущения с постоянным напряжением и карьером нормального моего состояния! Куда загонимся и не впустую ли скачем!!!
Товар по картине очень замечательный.
Но я сейчас «испорчен». Когда-то я именовался «идеальным зрителем». Потому все выходило. Сейчас я стал, кажется, слишком рафинадным (рафинированным) — я упиваюсь… действительностью, вне всяких нужд отбора и обделки. Зрительски это класс, конечно, высший, но боюсь, что ординарно-зрительский «термометр» потерян. Может быть, это просто «травма» от печальной судьбы «Генералки»[5], но реальность кажется такой неизобразимой. Поживем — увидим. Работаем с огромным напором. Почти один, ибо Гришка[6] страдает желудком. Влияние тропиков на северный кишечник! Ну вот, кажется, обстоятельно изложился «об себе». Не взыщи — «tu l’as voulu, Georges Dandin» — сам напросился! Сейчас надо заканчивать — едем за 25 миль на организуемый нами бал для индио здешних районов — нужно набирать «типаж» для эпизодов зверских страстей в магеевых зарослях. Начнем «втыкать», и писать будет некогда. Ты же ж, однако, пиши чаще и так же хорошо и обстоятельно.
Очень я недоволен вашей с Идкой[7] деятельностью. Надо нажимать, дипломатничать, унижаться, хитрить, лукавить, опять нажимать. Но делать. И делать по-настоящему. У тебя напор есть, и настоящий, — надо сбросить обломовщину. И что это за «отпросился и в Ленинград с театром не поехал»[8] — может быть, вам обоим в, Ленинграде работать надо!? Впрочем, я не знаю, что там делается — но тебе надо нос держать очень по ветру. Ты вступаешь в тот возраст, когда фактический возраст и галерея «образов» твоего диапазона начинают сходиться (темнишь, я тебе об этом часто говорил), и теперь терять нельзя и нечего. То же с Идкой! Что за хамство.
За «Старика в валенках»[9] — спасибо — очень хорошо, но мало, мало, мало. Не забудь, что все «выдающиеся» — прежде всего дельцы. И без громадной «организационной» работы ничего… нигде не делается и никогда не выходит: будь то Виктор Гюго или Диего-Ривера — это прежде всего бойцы, и какие! за плацдарм для «гениальности». Жареные гуси только в сказках в рот лезут… Я тебя «вижу» отсюда — теперь сидишь и умильно глядишь, как Мейерхольд замечательно делает, и… наслаждаешься. Глядишь и думаешь, что этого совсем достаточно! И в ГИК, пожалуй, зря не пошел[10]. Конечно, в теорию нечего лезть — сейчас с «механистами» очень трудно будет, и надо очень здорово владеть методом — паю для практики, собственной практики — это [дело] громадного значения. Сам я на 50 % в ГИК ходил, чтобы «по полу кататься» (показывать), а у тебя досуга, кажется, не мало.
Ну, дело, переходит, кажется, в сплошной мат. И машина готова, чтобы ехать.
Но еще одно. Научись находить место для приложения того, что ты хочешь делать. Иди в клуб. Ставь сам с Идкой. Ищи материалы. Эпизодические роли[11] даже у Мейерхольда — не деятельность.
Днем позже
Вернувшись, продолжаю. Девушку еще не нашли. Парень есть. Приложение № 2 дает тебе представление о «крепости», в коей мы живем. Хасиенды очень своеобразны и, скорее, укрепленные замки, чем поместья. Кругом, насколько глаз хватает, — магеи. Фото с них получишь.
В центре плана хасиенды ты обнаружишь знакомые слова — золотые слова… Titine[12]. Нужно же, чтобы внутри этих неперелазных стен оказалась «Pianola» и на ней «Титина». Зашпариваем ее — преимущественно Эдуард Казимирович — во все несъемочное время. Valeska. Valeska. Valeska…[13]
Сочетание с Мексикой, во всяком случае, забавное! Недавно имел от нее письмо:
«… был Пудовкин, взял Ваш адрес, собирается писать…» (Видимо, это одно из излюбленных занятий Лодика[14] — брать мой адрес!) Ну, теперь уже окончательно заканчиваю непомерно длинное письмо.
(NB. Количество слов его строго сосчитано, и я полагаю, что ты ответишь не меньшим числом!) Обнимаю крепко.
Пиши.
Твой Старик.
Юдифи отеческие благословения и всяческие приветствия и пожелания.
На окончание работы здесь потребуется еще пара месяцев, а затем считай дорогу через Японию.
Тем не менее до скорого свидания.
Хасианда Тетлапайак, Хидальго Мексико.
8 — 10 мая 1931 года
Пиши на «Hotel Imperial», только не заказными — простые мне высылают всюду вслед».
А вот еще выдержки из мексиканских писем. В самый разгар труднейших съемок — опять планы о совместных с нами работах на театре!
«… Очень скорблю, что у вас обоих ерунда с репертуаром.
Видно, придется вам ждать моего возвращения, ибо везу (не помню, писал ли тебе об этом?) чудную пьесу о Голливуде… Для тебя роль — «пуля» и как бы специально на тебя написанная… Для Идки две — на выбор».
И в другом письме:
«… Пьесу о Голливуде хочу ставить в театре и сам. Где-нибудь, но с вами обоими. Выйдет ли что — не знаю. А хочется «тряхнуть стариной»».
Свое письмо Эйзенштейн кончает такими словами:
«Обнимаю вас обоих и целую крепко.
С отеческим благословением
Sergo».
Господи боже мой! Сколько же раз мы мечтали сотворить что-то общими силами, и каждый раз эти попытки фатально повисали в воздухе. Иначе говоря — срывались! Сердце мое кровоточит, когда я вспоминаю об этом.
Однажды я получил от Эйзенштейна из Мексики в одном конверте два письма — мне и Илье Траубергу. Я даже поначалу не понял, что сие означает? Это оказалось мгновенной и своеобразной реакцией Эйзенштейна на мое ему сообщение, что Илья Трауберг приглашает сниматься в главной роли у него в фильме «Для вас найдется работа». Соблазн был велик, но вместе с тем меня охватила тревога. После четырехлетнего ассистентства у Эйзенштейна я, естественно, изголодался по актерской работе. Участие в удачном фильме А. Роома «Привидение, которое не возвращается» меня еще больше раззадорило. Но первые встречи с Ильей Траубергом насторожили и смутили. Трауберг (прошу не смешивать с его братом — Леонидом Траубергом, образовавшим в свое время вместе с Г. Козинцевым великолепный режиссерский дуэт) был журналистом, неожиданно соблазнившимся киносъемками. Первый его фильм «Голубой экспресс» оказался как будто удачным.
Но, естественно, после режиссеров такого экстра-класса, какими были Эйзенштейн и Мейерхольд, я оказался человеком избалованным, и мне трудно было угодить. Илья Трауберг очень много говорил, и этот словесный каскад, долженствовавший заменить собой режиссерские познания, меня сильно смутил. Об этом я и поведал Эйзенштейну. И вот получаю неожиданное назидание Траубергу! У меня и духу не хватило передать его по адресу… И вряд ли оно помогло бы делу.
Так и осталось это письмо Эйзенштейна лежать у меля в архиве — как печальное напоминание о неудавшемся фильме. Мои опасения оказались не напрасными.