Римское окружение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Римское окружение

Если начать вдаваться в детали жизни Гёте по ту сторону Альп, повествование об этом займет несколько глав нашей книги. С кем он встречался там, каким произведениям искусства уделил особое внимание, как пытался интерпретировать их и воссоздавать при этом творческий процесс в душе художника, в каких народных празднествах, культурных и религиозных событиях участвовал он — изумленный или недоумевающий иностранец, куда только он не забирался, разъезжая по Апеннинскому полуострову или по Сицилии, — все разъяснения на этот счет можно найти в превосходных комментариях к «Дневнику путешествия» и к «Итальянскому путешествию», снабженных подробными толкованиями. Так что здесь упомянем лишь немногое.

Гёте не был в Италии лишь созерцателем произведений искусства, он хотел использовать время с толком, совершенствоваться в искусствах. Он рисовал карандашом, писал акварелью, начал лепить. Сохранилось 850 рисунков его итальянского периода. Они вовсе не отличаются единством стиля, однако в самостоятельных этюдах, несомненно, налицо стремление добиться точности контура, четкой композиции, осмыслить предметы в определяющих их структурах. Искусство Италии, ее ландшафты воздействовали как на ху–485

дожника, совершенствовавшего здесь свое мастерство, так и на писателя, который в своих заметках говорил о законах искусства и природы, осознанных им теперь. В «Итальянском путешествии» (3 апреля 1787 г.) он так описал свое впечатление от переезда морем в Сицилию: «Человек, которого не окружало безбрежное море, не имеет понятия ни о мире, ни о своем отношении к нему. Мне как пейзажисту великая и простейшая линия горизонта внушила совсем новые мысли». Грандиозное впечатление на подходе к Палермо оставили «чистота очертаний, мягкость целого, переходы тонов, гармония неба, моря и земли». Он хотел вынести из этого урок на будущее и надеялся, что изгонит «мелкость соломенных крыш» из своих «представлений о живописи», и, несмотря на все это, его старания преуспеть в изобразительном искусстве завершились выводом: «С каждым днем для меня становится все более ясным, что я, собственно, рожден для поэзии […]. Долгое пребывание в Риме принесло мне большую пользу — я поставил крест на занятиях изобразительным искусством» (ИП, 22 февраля 1788 г.). Этого, однако, на самом деле не случилось. Гёте и в Веймаре не бросил рисовать: это пригодилось и для его естественнонаучных занятий, и для служебных дел (когда он руководил театром и осуществлял надзор над «Учреждениями науки и искусства»); однако рисовал он просто ради удовольствия, из любви к творческой деятельности. Сохранилось более полутора тысяч рисунков и набросков, сделанных им за четыре десятилетия между 1789 и 1832 годами.

В то время в Риме жило около восьмидесяти художников из немецкоязычных стран. Примерно с третью из них Гёте познакомился. Особенно тесным и дружеским было знакомство с Вильгельмом Тишбейном. Правда, вскоре после возвращения из Италии их отношения заметно охладели: дело в том, что художник не создал для герцога Готского произведений, которых тот ожидал от него взамен за выплаченную субсидию, и Гёте укорил его в лености и ненадежности (в письме Гердеру от 2 марта 1789 г.). Летом 1787 года Тишбейн между тем закончил ту самую, ставшую знаменитой большеформатную картину, на которой Гёте, полулежа и опершись на локоть, в белом одеянии, с широкой шляпой на голове, величественно вглядывается в просторы Кампаньи. «Я начал, — писал Тиш–486

бейн Лафатеру, — его портрет, который сделаю в натуральную величину; как сидит он на развалинах и размышляет об участи творений человеческих» (9 декабря 1786 г.). Эта картина задумана с лучшими намерениями, однако она создает своему герою ореол исключительности и не приближает его к зрителю, но возносит туда, где надлежит обретаться классикам: к ним относятся почтительно, но никто их не читает. Зато в рисунке тушью, тонированном акварелью — на нем Тишбейн изобразил Гёте у окна его квартиры на Корсо, — было куда меньше претензии, он куда естественнее.

В Риме Гёте вновь встретился с Иоганном Генрихом Липсом, с которым познакомился еще в Швейцарии. В 1789 году он пригласил его в художественную школу в Веймаре, откуда этот художник и гравер вернулся домой в Цюрих в 1794 году. По воскресеньям и в один из дней недели Гёте непременно навещал Анжелику Кауфман, «нежную душу» и «мадам Анжелику», как он торжественно называл ее в «Итальянском путешествии». Она жила в Риме, выйдя замуж за венецианского художника Антонио Цукки, и ее ценили как автора сентиментальных портретов и исторических картин. «Анжелика пишет и меня, но из этого ничего не получается. Ее очень огорчает, что сходство никак не удается и портрет не выходит. Все–то на нем красавец юноша, но от меня и следа нет» (ИП, 27 июня 1787 г.).

В Неаполе Гёте познакомился с пейзажистом и гравером Филиппом Хаккертом. Он состоял на службе у неаполитанского короля Фердинанда IV, и Гёте так полюбил его, что после его кончины в 1807 году опубликовал на основе его автобиографических записок статью в память о нем: «Филипп Хаккерт. Биографический этюд, составленный по большей части на основании его собственных заметок» (1811). Пожалуй, здесь его перо вдохновила скорее личная привязанность, нежели безграничное восхищение искусством Хаккерта, который удовлетворялся максимально точным копированием природы.

Исключительно важной вехой стало знакомство с еще двумя господами, впрочем, важной для всех них. В 1785 году уже были напечатаны три части автобиографического романа Карла Филиппа Морица «Антон Рейзер». Между этим писателем, пережившим горькое детство, и тайным советником, ныне художником и сочинителем, проживавшим свою ренту, завязалась

487

тесная дружба. Не одну неделю навещал Гёте несчастного Морица, сломавшего руку, и ухаживал за ним. «Он словно младший брат мой, такой же стати, только обиженный и обделенный судьбою, тогда как я ею обласкан и предпочтен. Это позволило мне по–особому взглянуть на себя. И больше всего — как только он признался мне под конец, что, уехав из Берлина, сделал несчастливой подругу своего сердца» (в письме Шарлотте фон Штейн от 14 декабря 1786 г.). Именно в беседах с Карлом Филиппом Морицем вызревали художественно–теоретические воззрения Гёте, ставшие основополагающими для понимания «классического искусства». Сформулированные в сочинении Морица «О художественном подражании прекрасному» (1788), они для Гёте были столь важны, что он вкратце изложил основные идеи уже в 1789 году, в июльском номере журнала «Тойчер Меркур», а позже перепечатал основную главу оттуда в своем «Итальянском путешествии». Мориц умер в 1793 году, его путь от «Антона Рейзера» к «Художественному подражанию прекрасному» воспринимается как вариант перехода Гёте от «Бури и натиска» к «классической» эстетике; со своей стороны Мориц с благодарностью и восхищением вспоминал об их встрече в Риме: «Общение с ним [с Гёте] исполнило самые прекрасные мечты моей юности, и его появление в этой сфере искусства, словно он был творящим благо добрым гением, стало для меня, как и для столь многих, неожиданным счастьем» («Путешествия немца по Италии в 1786—1788 годах», 1792—1793).

Швейцарец Иоганн Генрих Мейер, как и многократно упоминаемый в заметках итальянской поры надворный советник Рейфенштейн, служивший при дворах герцога Готского и русской царицы, страстный любитель искусства и старинный приятель Винкельмана, поначалу был лишь одним из знатоков искусства, чьи познания пришлись Гёте как нельзя кстати. Но их знакомство стало дружбой на всю жизнь, переросло в совместную деятельность в сфере искусства и на благо искусства. В 1791 году Мейер окончательно переселился в Веймар, он жил в доме Гёте, причем всегда оставался непреклонным защитником такой точки зрения на искусство, при которой непререкаемой была позиция Рафаэля Менгса и Винкельмана и допускалось в качестве единственно возможной меры и непревзойденного образца лишь искусство древних греков и итальянского высокого Ренессанса. Целый ряд

488

статей (в «Орах», «Пропилеях», в составленном Гёте сборнике «Винкельман и его век») послужили обоснованию и укреплению чистой классицистической теории искусства. Новые течения и стили Мейер встречал неизменной декларацией безграничной веры во всесильность именно этого единственного воззрения на искусство — держался непреклонно, нетерпимо, необъективно. Все романтическое, на его взгляд, — измена истинному, дикость и произвол (так это формулировалось в манифесте 1817 года «Новонемецкое религиозно–патриотическое искусство» в первом томе журнала «Об искусстве и древностях», издававшегося Гёте). Гете ценил этого «кунштмейера», как его называли в Веймаре, так как любой отличал в нем по произношению швейцарца, — ценил за его понимание деталей и за ту уверенность, с которой он рассматривал произведения искусства и давал им оценку.

Как бы то ни было, остается загадкой, отчего Гёте, уже добравшись до Южной Италии, не решился отправиться дальше, в путешествие по Греции. Свою Ифигению, перенесенную в Тавриду (в прозаическом варианте), он заставлял исторгать такие жалобы: «И простирается туда моя тоска, к прекрасной стране греков, и вечно желаю я перенестись через море, чтобы разделить судьбу моих столь любимых сограждан» («Стою часами на кремнистом бреге, / Томясь душой по Греции любимой», — написал он потом в стихах). Но сам Гёте медлил с ответом, когда князь фон Вальдек пригласил его совершить с ним путешествие по Греции и Далмации. Хотя он и утверждал, что на этот раз ту единственную жизнь, которая у него есть, он всю поставил на карту (20 января 1787 г.), он истолковал свой отказ от поездки в Грецию афористической мудростью, которая годится при всяком нежелании отправляться в незнаемое: «Если как–нибудь отправишься по белу свету да свяжешься с ним — тут уж стоит и остеречься, чтобы не пропасть с глаз долой, а не то и сойти с ума». Не сыграло ли определенной роли и опасение, что греческая действительность не выдержит сравнения с иллюзиями о древних греках и об их искусстве? К храму в Пестуме Гёте пришлось, например, какое–то время привыкать. Во время своего первого посещения (ИП, 23 марта 1787 г.) он нашел «эти обрубленные конусы тесно сдавленных колонн […] докучными, даже устрашающими». Лишь когда он вновь увидел его в мае, теперь уже не таким непод–489

готовленным, этот же храм явил ему «самое сильное впечатление, которое я, во всей его полноте, увезу с собой на север» (ИП, 17 мая 1787 г.). Но и Винкельман, Гейнзе, Шиллер, Гёльдерлин, в своих произведениях мечтавшие о Греции, сами так и не ступили на почву этой страны сияющего прошлого. До 1900 года лишь Эмануэль Гейбель оказался единственным известным немецким поэтом, кто побывал в Греции! Прочие лишь упивались мечтами о ней — и оставались в Италии. А Шиллер не побывал и там.

А с кем, помимо завязавшихся дружеских отношений и бесчисленных знакомств, связывали поэта в Италии узы любви? В популярных изданиях авторы делают вид, будто об этом великом любовнике можно и нужно написать самую увлекательную главу его жизни в Риме — достаточно якобы лишь транспонировать длинные строки «Римских элегий» в эффектную эротическую историю, где прекрасной наперсницей была бы Фаустина, а сам поэт — счастливым любовником: «Было не раз, что, стихи сочиняя в объятьях у милой, / Мерный гекзаметра счет пальцами на позвонках / Тихо отстукивал я» 1. В действительности же нам не известно ничего определенного о любовных приключениях Гёте в Италии. «Erotica romana», как изначально назывались «Римские элегии», поэт сочинял с осени 1788 до весны 1790 года, уже после возвращения из Рима. Пусть они даже столь живо вызывают ощущение, будто их античным размером верно воспроизведено недавнее прошлое, но все же приходится настаивать на том, что это — поэтическое произведение, и потому нельзя сделать на его основании вывода о реалиях жизни Гёте в Риме. Образцы этих стихов — творения искусства. Какой именно интимный опыт поэта, который, кстати, уже летом 1788 года встретил Кристиану Вульпиус, отразился во множестве этих эротических элегий, можно лишь оставить воображению их читателя. Несколько намеков можно найти в письмах Гёте Карлу Августу, который осенью 1787 года участвовал в походе Пруссии в Голландию и которому Гёте, пожелав «счастья у женщин, в котором у Вас никогда не было недостатка», 29 декабря 1787 года повествовал о «канцелярии любви» в Риме нижеследующее:

1 Перевод Н. Вольпина (1, 186).

490

«Славный божок любви препроводил меня в злосчастный уголок. Публичные девицы здесь так же небезопасны, как и повсюду. Девицы незамужние здесь целомудреннее, чем где бы то ни было, они не позволяют к себе прикоснуться и тут же спрашивают, если ведешь себя с ними прилично: «E che concluderemo?» 1 Потому что либо надо на них жениться, либо выдать их замуж, и стоит им лишь заполучить мужчину, как тут же споют и мессу. Можно почти что сказать, что все замужние женщины готовы услужить тому, кто желает сохранить семью. Все это весьма, конечно, зловредные условия, и лакомиться можно лишь у тех, кто сам небезопасен, как и публичные девицы. Но что касается души, такого в терминологии местной канцелярии любви и в помине нет».

В этих условиях, писал он дальше, можно «понять и то особое явление, которое нигде, кроме как здесь, я не наблюдал, — это любовь между мужчинами». Однако эту тему, считал Гёте, стоит оставить до той поры, когда возможно будет обсудить все в личной беседе.

Письмо, написанное несколько позже, получилось более откровенным. В Голландии с герцогом, при всем его везении на женщин, приключилась неприятная история. При первом известии о его болезни Гёте был «достаточно добродушно настроен», чтобы «подумать о геморрое, и понимаю, конечно же, что по соседству пострадали тоже» (16 февраля 1788 г.). В письме, посланном в Майнц, где Карл Август пребывал некоторое время, вплоть до выздоровления, он рассказал о собственном опыте. Процитируем эти строки безо всякого комментария:

«Вы пишете столь убедительно, что надо быть cervello tosto 2, чтобы не оказаться завлеченным в сладкий цветник. Похоже, что Ваши добрые пожелания, высказанные в письме от 22 января, оказали прямое воздействие на Рим, поскольку теперь я мог бы уже поведать о некоторых приятных прогулках. Это действительно так, и Вы, как Doctor longe experientissimus 3, абсолютно правы, что подобное умеренное движение освежает душу и приводит тело в состояние превосходного равновесия. Не раз испытал я такое в своей жизни, но вместе с тем были и неприятные ощущения, когда

1 На чем же договоримся? (итал.)

2 Сушеными мозгами (итал.).

3 Очень опытный врач (итал.).

491

я желал с широкого пути ступить на узкую тропу воздержанности и безопасности» (16 февраля 1788 г.).

В Италии Гёте на каждом шагу встречались храмы и религиозные обычаи. Образные описания религиозных обрядов и произведений искусства входят как бы обязательным элементом в его сообщения из Италии. Однако тот, кто вел дневник, а позже издал «Итальянское путешествие», не был верующим христианином. Об отношении Гёте к христианству много писалось, много делалось догадок, поскольку на этот счет имеются самые различные высказывания Гёте. Начиная с дней юности его ум занимали вопросы христианской веры и христианского образа жизни в самых различных проявлениях; он столкнулся как с пропитанной христианскими идеями герметикой, так и со строгим гернгутерством; Спиноза укрепил его веру в божественное начало в этом мире; в устной и письменной полемике с Лафатером и Якоби затрагивались и анализировались краеугольные проблемы христианской веры. И действие «Фауста» подготавливается в «Прологе на небе» с участием «господа» и «небесных воинств»; завершается же оно сценкой в горном ущелье, где проплывает «матер долороза» и заключительное слово имеет «мистический хор».

Однако одно основное положение в собственном отношении Гёте к христианству осталось неизменным: веру в Иисуса как Христа, как вновь восставшего из мертвых сына божьего, он не мог принять. Он не верил в провозглашавшиеся христианскими церквами доказательства всеблагоста и был убежден, что лишь тот по праву может называть себя христианином, кто твердо в них верит. В этом смысле очень точным было его замечание в письме Лафатеру от 29 июля 1782 года: что он, правда, не противник христианства, не неверующий язычник, но все же решительный нехристианин. Он способен был высоко ценить христианскую этику и пользоваться такими понятиями, как вера, любовь, надежда, взять их для себя в качестве притязания и обета; он способен был восторгаться приверженностью вере у других людей и уважал это; его вовсе не привлекала возможность устраивать борьбу с христианской верой — и именно поэтому он ощущал себя не «противником христианства» или «неверующим язычником», а не верящим в Иисуса, воплощенного в Христе, и, следовательно, «решительным нехристи–492

анином». Он прибегал также в собственных сочинениях к христианским символам и образам христианской мифологии, поскольку он одновременно мог не обращать внимания на средоточие христианской веры.

Именно в итальянских заметках не раз четко проявилась его позиция решительно настроенного нехристианина, который способен был и на весьма острые полемические выпады. Архитектура собора святого Марка в Венеции представилась ему «достойной какой угодно чепухи, которую когда–либо могли совершать или же учить внутри его». При созерцании «Святой Цецилии» Рафаэля ему хватило придаточного предложения, чтобы освободить себя от подозрения в вере: «Пять святых рядом друг с дружкой, ни до одного из них нам, собственно, дела нет, но их земное бытие воссоздано так совершенно и несомненно, что картине этой желаешь вечной жизни, примиряясь даже с мыслью, что сам ты обратишься в прах». Шарлотте фон Штейн он писал 8 июня 1787 года из Рима: «Вчера был праздник тела Христова. Я ведь раз и навсегда потерян для этих церковных церемоний; все эти усилия сделать ложь существующей, имеющей силу представляются мне тщетными, а весь маскарад, производящий большое впечатление на детей и на религиозных людей, кажется мне безвкусным и ничтожным, даже если смотреть на все это глазами художника и поэта. Ничто не является столь великим, как истинное, а даже малейшая истина велика». Его восхищала роскошь папского дворца — и одновременно это было ему отвратительно. «Во всяком случае, папа римский — лучший актер из всех, кто предстает здесь перед толпой» (письмо Карлу Августу от 3 февраля 1787 г.). Мессу первого дня пасхи 1788 года Гёте наблюдал с одной из трибун у пилястров в соборе святого Петра: «В некоторые моменты едва веришь своим глазам, какая же бездна искусства, разума, вкуса столетиями создавали все это, чтобы обожествлять некоего человека еще живым! Мне хотелось бы в этот час сделаться ребенком или верующим, чтобы видеть все в самом прекрасном свете» (письмо Карлу Августу от 2 апреля 1788 г.). Суперинтенденту Гердеру, завершившему свое путешествие по Италии, он писал, соглашаясь с его трактовкой Иисуса как учителя и провозвестника гуманности (в семнадцатой книге «Идей к философии истории человечества»: «По–прежнему справедливо вот что: сказка о Христе есть причина, что мир простоит еще немало лет и никто так и не образумится, потому

493

что потребно столько же силы знания, ума и понимания, чтобы защитить ее, как и опровергнуть» (4 сентября 1788 г.). А до этого он однажды, также в письме Гердеру, высказался очень грубо: «Если бы все учение о Христе не было такой дерьмовой ерундой, которая меня как человека, как ограниченное, низшее существо приводит в бешенство, то сам объект веры был бы мне вполне приятен» (примерно 12 мая 1775 г.). Излишне говорить, что, христианин, отвергающий веру в вознесение, вовсе еще не должен считаться человеком непременно неверующим.