Конец жизненного этапа
Конец жизненного этапа
Гёте переехал в Веймар и вскоре после этого взял на себя целый ряд ответственных государственных обязанностей. Это означало конец определенного этапа жизни. Именно так он представлял себе его, оглядываясь назад. Последние страницы «Поэзии и правды» рассказывают о том, как, отправившись в Италию, он в Гейдельберге получил известие о том, что карета веймарского камергера наконец прибыла во Франкфурт, и тут же повернул назад. В тексте автобиографии, намекая задним числом на то, какое значение для него имел этот оборот дела, Гёте говорит о своем решении отправиться к Тюрингенскому двору словами Эгмонта, содержащими образ большой художественной силы: «Дитя! Дитя! Довольно! Словно бичуемые незримыми духами времени, мчат солнечные кони легкую колесницу судьбы, и нам остается лишь твердо и мужественно управлять ими, сворачивая то вправо, то влево, чтобы не дать колесам там натолкнуться на камень, здесь сорваться в пропасть. Куда мы несемся, кто знает? Ведь даже мало кто помнит, откуда он пришел» (3, 660).
Хотя на новом месте сначала мало изменился стиль жизни, подобной бурному гению, однако после 1776 года больше ничего не было создано такого, что безусловно можно было бы отнести к «Буре и натиску». (Разве что стихотворения «Морское плаванье», сентябрь 1776 года, и «Зимнее путешествие на Гарц»,
323
декабрь 1777 года, еще сохранили связь с этими настроениями.) Да и вообще в это веймарское десятилетие, от 1776 года до начала итальянского путешествия в 1786 году, поэзии почти не было места в жизни, до отказа заполненной работой, в этом мире деловых бумаг, заседаний и прочей административной прозы.
Поэтому сейчас надо попытаться ретроспективно обобщить то, чего Гёте достиг в тот период своей творческой деятельности, когда он был связан с «Бурей и натиском». То, что драма Максимилиана Клингера «Буря и натиск», давшая имя движению, появилась лишь в 1777 году (а была написана годом раньше), не имеет никакого значения. Очевидна ее связь с теми тенденциями, которые возникли уже в конце 60–х годов и просуществовали вплоть до 80–х. Как это бывает почти всегда в художественных «периодах» (и не только художественных), которые обычно провозглашают и оберегают потомки, стремящиеся упорядочить историю, часто совершенно разные явления существуют одновременно. В то время как «бурные гении» еще продолжали действовать, то, что относили к Просвещению, полностью сохраняло актуальность так или иначе до конца века. А когда Фридрих Шиллер заявил о себе драмой «Разбойники» (1781) и стихами «Антологии 1782 года», встав тем самым в ряд «бурных гениев», Гёте давно уже шел другими путями. «О полноте души» — так называется сочинение, опубликованное графом Фрицем цу Штольбергом в 1777 году. Именно это есть главное требование, слова «полнота души» могли бы послужить эпиграфом ко всему тому движению, которое началось в те месяцы 1770— 1771 годов, когда Гёте и Гердер были в Страсбурге, и достигло кульминации в пьесах Шиллера «Разбойники» и «Коварство и любовь». Это были произведения литераторов в возрасте от 20 до 30 лет — Гердера и Гёте, Клингера и Ленца, Вагнера и Лейзевица и т.д.
В истории литературы с некоторых пор установилось мнение, что «Бурю и натиск» не следует рассматривать как движение, противодействующее рациональной культуре Просвещения, а, скорее, как продолжение, развитие, расширение просветительских тенденций. Воплощая в словах и формулировках новые впечатления и новый опыт, непосредственно выражая чувства и страсти и утверждая их право на существование, штюрмеры разрушили границы, которые
324
ставило Просвещение, утверждавшие приоритет рационального и нормативного восприятия мира, природы и человека. Таким образом, Просвещение охватило новые области человеческого существования, до того не исследованные стороны человека и его опыта. Человек в целом, его интеллектуальные и эмоциональные возможности стали предметом изучения, ему должна была быть обеспечена возможность полностью реализовать себя. Призыв к свободе, в полный голос прозвучавший в драме, поэзии и прозе, был основой для самоосуществления. До сих пор она на каждом шагу встречала препятствия: политические, сословные, церковные, правовые, моральные. Вопрос о том, что такое свобода человека и как она может быть реализована, не ущемляя при этом прав отдельной личности, начиная с XVIII века продолжает оставаться объектом борьбы и предметом дискуссий. Осуждение придворного стиля, нормы и регламентации которого ставили преграды на пути всестороннего развития человека, было программой действий. «Отполированная нация» отвергалась, потому что, «как только нация будет отполирована […], она утратит характер. Масса индивидуальных ощущений, их сила, способ восприятия, действенность, которые связаны с этими отдельными восприятиями, — все это черты, характеризующие живые существа» («Франкфуртские ученые известия», 27 октября 1772 г.). О том, насколько сложными были процессы освобождения от придворных представлений, свидетельствует творчество и эстетические учения буржуазных писателей, таких, как Готшед и Геллерт.
«Бурные гении» решительно подчеркивали волю чувствующего и стремящегося к деятельности субъекта. Содержание его стремлений было, правда, весьма разнообразным: от выражения нового ощущения счастья, не выходящего, впрочем, за пределы частной сферы, до достаточно резкой общественно–политической критики; от чисто эмоциональной личной религиозности до осторожных реформ в общественной и частной сферах. Здесь многое перемешивалось. Во многих драмах словно эхом откликался призыв к свободе гётевского Гёца, его поза «прекрасного парня» произвела впечатление. Социально–критическая тема была подхвачена. Именно так, например, рассматривалась судьба детоубийцы, осмыслялись подлинные причины ее отчаяния. Обрушивались на привилегии дворянства, если его представители делали из них вывод
325
о своем безусловном праве распоряжаться судьбой других людей. Однако переворот не был провозглашен целью, так что и дворяне спокойно могли включиться в хор борцов за свободу или в произведениях добросовестных бюргеров выступить в роли борцов за лучшее будущее. Говоря о республике и республиканской конституции, совсем не обязательно имели в виду конституцию государственную так, как это делаем теперь мы. Имелась в виду свобода гражданина государства, не связанная с определенной формой правления. Никакой целостной политической концепции молодые люди того времени не имели. По большей части это были представители буржуазии, получившие образование часто ценой больших лишений. Главным препятствием к созданию такой концепции были особые условия существования Германской империи, раздробленной на мелкие и мельчайшие владения, сильно отличавшиеся друг от друга, со слабой, далекой от единства буржуазией.
Вклад Гёте уже нами очерчен. Было бы очень просто попытаться свести все созданное и намеченное им к одному общему знаменателю: стремление к творчеству в манере бурного гения; наслаждение прекрасным и сильным слогом; показанное в некоторых стихотворениях единство природы, любви и чувствующего «я»; восприятие природы как силы, «поглощающей силу», «прекрасное и безобразное, доброе и злое», где все существует рядом на равных правах («Прекрасное искусство Зульцера»); поиски истоков, поэтическая интерпретация двойственных мотивов человеческого поведения, неверности, колебаний; прославление динамической жизни на основе уверенности в своих силах: «вцепиться, схватить — вот в чем суть любого мастерства» (июль 1772 г.). Широта тематического охвата, разнообразие художественных средств, с которыми он экспериментировал, поразительны. Правда, счастье нашло себе место только в его стихах, да и там часто хрупкое, как будто оно начинается со слов «и все–таки».
Нельзя безусловно принять все, что было создано молодым Гёте. Мы наталкиваемся на проблемы и противоречия, которые не выражены в текстах непосредственно. То, о чем говорил Гёте, было — в этом никто не сомневается — великим проектом, рожденным в сомнениях и колебаниях, о чем свидетельствуют письма, и этот проект был мечтой об осуществлении человеческой жизни. Как будто бы существует автономная
326
творческая сила, независимость действия и самоосуществления в творчестве и в творении (отсюда подчеркнутое значение художника), как будто бы при обмене товаров не происходит отчуждения между создателем и продуктом, не возникает изолирующая ситуация конкуренции, разрыв между отупляющей работой и редкими моментами согласия с самим собой. Как будто бы блаженное чувство единства с природой можно сохранить сколько–нибудь надолго и наша связь с ней не является постоянно действующим конфликтом (в котором «природа» медленно, но верно приближается к своей возможной гибели). Как будто бы провозглашенная в «Майской песне» любовь к природе и наслаждение ею есть не фикция, а реальность и как будто бы эта любовь не наталкивается на каждом шагу на ограничения общественные, классовые, социальные и не разбивается до крови. Гёте и сам столкнулся с этим уже в 1775 году.
Но в проектах и произведениях молодого Гёте по–прежнему сохраняется то, что не было реализовано: не нашедшее удовлетворения требование прав для индивидуума, его объединения с природой, его стремления к самоосуществлению; неосуществленное заключает в себе требование общественного переустройства.
В дальнейшей жизни Гёте относился неодобрительно к делам своей молодости. Многое из юношеских устремлений и требований казалось ему неприемлемым. Прямо–таки безудержным было его желание уничтожить документы тех времен. То, что тогда происходило, представлялось впоследствии слишком запутанным и подозрительным, сила, бившая через край, стала опасной, так как мера и порядок, к которым он теперь стремился, могли оказаться под угрозой. В прозаическом гимне «О немецком зодчестве» он видел теперь только «пыльное облако выспренних слов и фраз» («Поэзия и правда», 3, 428), а идеи «Бури и натиска» подверглись критике целиком. Правда, более или менее приемлемое извинение он нашел для «той прославленной и ославленной литературной эпохи, когда множество молодых, богато одаренных людей со всей отвагой и дерзостью, возможными лишь в такое время, прорвались вперед и без оглядки и не Щадя своих сил создали много радостного и доброго, но — злоупотребив этими силами — также немало досадного и злого» (3, 438). Ему было трудно найти соотношение между частными подробностями тех времен и тем «самым главным и истинным», что
327
господствовало в его жизни и о чем он собирался рассказать в своей книге воспоминаний (письмо Цельтеру от 15 февраля 1830 г.).
В девятнадцатую книгу «Поэзии и правды» Гёте включил пассаж, посвященный идеям бурных гениев и выдержанный в тоне сдержанного отчуждения: «В ту пору гений проявлялся лишь в том, что, преступая существующие законы, опровергал установившиеся правила и объявлял себя безграничным. Быть гениальным на этот лад было нетрудно, а потому не диво, что такое злоупотребление словом и делом заставило всех добропорядочных людей восстать против подобного бесчинства» (3, 637).
Старый Гёте готов был отшатнуться от всего дикорастущего и бесформенного. Оно сулило лишь беспокойство, вожделенная подчиненность природы и жизни строгим законам не могла в нем проявиться. Ему вовсе не противно все то, что связано с Индией, так занимавшее Вильгельма фон Гумбольдта, но «я боюсь его, — писал Гёте 22 октября 1826 года, — оно вовлекает мое воображение в мир безобразный и безобразный, чего я теперь должен остерегаться более, чем когда–либо» [XIII, 503]. Итак, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что соблазн бесформенности и разрушения формы все еще для него актуален.
Молодой энтузиазм борьбы за свободу теперь также вызывал только улыбку. «Потребность в независимости» возникает скорее в мирные времена, чем во время войны, когда властвует грубая сила. А тут никто ничего не хочет терпеть: «Мы не хотим терпеть никакого гнета, никто не должен быть угнетен, и это изнеженное, более того — болезненное чувство, присущее прекрасным душам, принимает форму стремления к справедливости. Такой дух и такие убеждения в то время проявлялись повсюду, а так как угнетены были лишь немногие, то их тем более тщились освободить от всякого гнета. Так возникла своего рода нравственная распря — вмешательство отдельных лиц в дела государственные; явившаяся результатом похвальных начинаний, она привела к самым печальным последствиям» (3, 450—451).
После тех, с точки зрения Гёте, непростительных, жестоких событий, которые произошли во время Французской революции, он не мог уже больше одобрять настроения юности. Ненависть к тиранам, провозглашенная когда–то во весь голос, представлялась теперь детской игрой. Ему было странно читать стихот–328
ворения того времени, «проникнутые единой тенденцией, стремлением ниспровергнуть любую власть — все равно монархическую или аристократическую» (3, 452).
У нас нет оснований просто присоединиться к критическим высказываниям Гёте в адрес «Бури и натиска», наоборот, его оценка этих ранних лет дает основания для вопросов. Может быть, это самозащита, стремление оттолкнуть от себя воспоминания о несбывшихся молодых мечтах? Может быть, он хочет заставить себя и других забыть, что переезд в Веймар и жизнь там ознаменовали перелом, невозможность продолжать существование художника и реализовать стремление к независимости? Может быть, смятение молодых лет он решил окончательно списать за ненадобностью? Он, должно быть, не хотел теперь вспоминать своих жалоб на то, что «злосчастная судьба» не хочет позволить ему «равновесия» и «на волнах воображения и возбужденной чувственности он то взмывает в небеса, то низвергается в ад».
Но осенью 1775 года, когда Гёте отправился в Веймар, «главная истина» его жизни была еще от него скрыта. То, что он туда отправился и там остался, несомненно, показывает одно: только художником и адвокатом по мелким делам он оставаться не мог. В этом смысле жизнь в Веймаре была, конечно, отходом от предшествующих лет. Но решению взять на себя в Веймаре административные обязанности, принятому не позднее чем весной 1776 года, нельзя отказать в последовательности. Можно предположить, что выполнение определенных государственных задач Гёте воспринимал как возможность хоть в какой–то мере реализовать в конкретных действиях ту жажду активности, о которой столько говорилось. Многие из его высказываний в письмах и дневниках первых веймарских лет содержат свидетельства этого намерения: воплотить в практической работе на общее благо то творческое начало, которое его вдохновляло и возбуждало. В этом–то и заключается последовательность такого решения.
329