Три известных стихотворения: «Ночная песнь путника», «Границы человечества», «Божественное»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Три известных стихотворения: «Ночная песнь путника», «Границы человечества», «Божественное»

Широко известные, знаменитые стихотворения были написаны за первые десять лет жизни в Веймаре. Некоторые, как уже говорилось, Гёте вкладывал в письма Шарлотте фон Штейн; другие он поместил в собрание своих стихотворений, составленное специаль–1 То есть «Театральное призвание Вильгельма Мейстера».

442

но для нее. Все это — свидетельства особой привязанности к ней и того влияния, которое она оказывала на «бурного гения». (Вспомним «Вечернюю песню охотника»: «[…] Мысль о тебе врачует дух, / Проходит чувств гроза, / Как если долго в лунный круг / Смотреть во все глаза».) В этих стихах, посвященных «Лиде» (так называл он здесь Шарлотту), поэт обращается к возлюбленной на «ты» — но теперь все иначе, чем в стихотворных монологах к Лили: теперь это означало полное взаимопонимание, при котором главными становились мысли о чистоте и покое. Обрести себя в напряженных раздумьях, отдалившись от мира большинства людей, быть в гармонии со спокойно созерцаемой природой — таково теперь выраженное в стихах желание поэта.

К МЕСЯЦУ

Снова лес и дол покрыл

Блеск туманный твой:

Он мне душу растворил

Сладкой тишиной.

Ты блеснул… и просветлел

Тихо темный луг.

Так улыбкой наш удел

Озаряет друг.

(Перевод В. Жуковского)

Правда, здесь проявляется лишь укрощенная тревога, но никак не прочно обретенный покой. Об этом же четко говорят и письма, относящиеся к тому периоду.

6 сентября 1780 года Гёте карандашом написал на деревянной стенке охотничьей сторожки, стоявшей на горе Кикельхан близ Ильменау, несколько стихотворных строк, которые и считаются самым известным произведением поэта. По крайней мере это показал опрос, устроенный в 1982 году в связи со 150–летием со дня смерти Гёте. Как выглядели эти строки на самом деле, теперь никто уже не скажет — домик сгорел в 1870 году. На фотографии, сделанной за год до пожара, видны подправления и «подновления», которые пришлось претерпеть изначальной карандашной надписи за девяносто лет. Гёте лишь в 1815 году опубликовал это стихотворение в издании своих сочинений,

443

предпринятом издателем Коттой. Там оно выглядит так 1:

Над высью горной

Тишь.

В листве, уж черной,

Не ощутишь

Ни дуновенья.

В чаще затих полет…

О подожди!.. Мгновенье —

Тишь и тебя возьмет.

(Перевод И. Анненского)

Когда он включил эти строки в собрание своей лирики в 1815 году, то поставил их следом за «Ночной песнью путника» («Ты, что с неба […]») и назвал просто «Другая», то есть «Другая песнь путника», так что понять это название можно, лишь читая эти стихотворения подряд. Кое–кто считает, будто поэт потому так долго не публиковал это стихотворение, что его содержание связано с глубоко личными устремлениями, которые он предпочел скрыть от окружающих, однако мнение это опровергает сам факт первой «публикации»: ведь сторожка, на стене которой появились в 1780 году эти строки, была общедоступна и как раз те, кто принадлежал к веймарскому высшему свету, часто бывали в ней во время охоты. Следовательно, автор стихотворения не мог не рассчитывать, что оно вскоре будет прочтено. Впрочем, никому также не удалось доказать, что Гёте сочинил эти строки прямо там, на Кикельхане, внезапно охваченный особым чувством при виде горного пейзажа. Вполне возможно, что он написал это стихотворение раньше.

Пожалуй, ни об одном из поэтических произведений Гёте не говорилось так много, как об этом небольшом стихотворении, ни одно не пародировали столь часто,

1 Существует несколько переводов этого стихотворения на русский язык. Перевод И. Анненского — пример так называемого аналитического перевода. Широко известен перевод, сделанный М. Ю. Лермонтовым, который считается образцом художественного переложения:

Горные вершины

Спят во тьме ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы…

Подожди немного —

Отдохнешь и ты!

444

как эту рифмованную сентенцию из восьми строк. История восприятия и истолкования этого стихотворения могла бы составить отдельную книгу, не меньшую, чем собрание всех пародий на него, начиная с Калауэра и вплоть до блистательных пародийных образцов, как полемизирующих с самим стихотворением, так и критикующих злоупотребление им: например, «Богослуженье о дуновеньи» Бертольта Брехта (в его «Домашнем собрании проповедей» 1924 года) или в 13–й сцене второго действия драмы «Последние дни человечества» Карла Крауса.

Стихотворение многократно превозносили как непревзойденный шедевр, как образец «лирической поэзии», в котором простым, выразительным, емким языком, чуждым какой–либо абстракции, несравненно выражены вечернее настроение и ощущение покоя, так что читатель вслед за автором мог всей душой почувствовать полнейшее успокоение. Безыскусность, лиричность настроения, одухотворенность, покой, отъединенность от мира идей, изощренная непритязательность языка и рифмы — немало читателей вообще только этого и ждут от «истинной поэзии», поэтому, на их взгляд, именно здесь эти качества претворены в действительность; а ведь не следовало бы забывать, что лирическая поэзия может быть совершенно иной (как свидетельствуют и произведения самого Гёте): насыщенной идеями и чуждой созерцательности, виртуозно выполненной и либо изысканно зарифмованной, либо же написанной белым стихом, громогласной, бросающейся в глаза, и незаметной, ушедшей в себя.

Возникает вопрос, уместно ли воспринимать эти строки, написанные у вершины Кикельхана, как лирическую картину, которая передает настроение покоя? Здесь, во всяком случае, отнюдь не воссоздается одно лишь состояние покоя, и столь же мало проявляется в этих строках такое поэтическое «я», которое бы непосредственно изъявило в них свое душевное состояние, свой настрой. Более того, покой царит только в природе, человек же обретет успокоение лишь в будущем («О подожди!.. мгновенье — / Тишь и тебя возьмет»). Так, в стихотворении присутствует напряженное противоречие между покоем в природе и беспокойством, которым еще охвачен человек. Бесспорно, покой, который в недалеком будущем охватит человека, может означать и смерть. В подобных стихотворениях, где образно вводится время дня, вечер неизменно соответствует закату жизни. Стихотворение в строго

445

установленной последовательности перечисляет различные степени покоя, как бы продвигаясь «сверху» «вниз»: полный покой царит над горными вершинами; в верхушках деревьев покой уже меньше («не ощутишь ни дуновенья»); и птицы, как всякие живые существа, затихли лишь ненадолго; и, наконец, человек отнюдь не достиг еще успокоения. «Природа», следовательно, выступает здесь как расчлененное целое, охватывающее собой все: от вершин гор до человека. И именно ему присуща наименьшая степень покоя, ведь это его сердце, как писал Гёте в статье «О граните», «самая живая, изменчивая, самая ранимая часть творения» (1784). Покой ощущается все меньше, чем ближе мы к концу стихотворения, вместе с тем становится все яснее, что человек, этот возмутитель спокойствия в природе, так или иначе присоединится к ее мирной безмятежности. Создается ощущение, будто в природе действует неумолимый процесс, понуждающий и человека вовлечься в состояние естественного покоя, будто человек тогда лишь исполнит свое предназначение в едином целом, называемом природой.

Покой, толкуемый этим стихотворением столь по–разному и предстающий в нем желательным, естественным состоянием, которого не избегнет и человек, чья жизнь пронизана тревогой, беспокойством и страстным желанием обрести успокоение, — все это допускает различные трактовки: да, в мирской суете, в которой принял участие и Гёте и которая принесла ему немало разочарований, сознание того, что существует такое заповеданное природой состояние покоя, помогает утешиться, подняться над темными сторонами повседневности. Поняв это, он смог найти для себя успокоение в трудных отношениях с госпожой фон Штейн. 6 сентября 1780 года, именно в тот день, когда, как принято считать, на стене охотничьей сторожки появилось это стихотворение, Гёте писал ей: «Здесь, на Кикельхане, самой высокой вершине всей округи, которая на более звучном наречии называлась бы «Алектрюогаллонакс» 1, я и заночевал, дабы избежать городской грязи, сутолоки, жалоб, прошений, всей этой неизбывной людской суеты» (письмо Шарлотте фон Штейн). И первым читателям этого стихотворения, главным образом лицам из веймарского высшего общества, его строки могли служить напоминанием:

1 Буквально перевод на греческий названия горы, означающего по–немецки «петух».

446

есть на свете нечто более важное, нежели мирская суета и непрестанное разыгрывание светских ролей, чему посвящали они всю свою жизнь и что заставляло их пребывать в постоянном беспокойстве. Но если в принципе провозгласить покой тем состоянием, к которому надлежит стремиться и которое, помимо вершин гор, должно распространяться и на людей, то нельзя не согласиться со справедливым возражением Бертольта Брехта: успокоение людей, невозмутимость духа привели бы тогда к сохранению в неприкосновенности всех недостатков общества. А пока на свете существует несправедливость, угнетение и нужда, это заставляет людей выражать свое возмущение, требует их активного вмешательства, и человеку нельзя успокаиваться, нельзя наслаждаться счастливым ощущением мира и покоя над какими угодно вершинами.

Еще два значительных стихотворения почти что программного характера были созданы в тот же период: это гимны «Границы человечества» и «Божественное». Стихотворение «Границы человечества» написано в 1781 году или же незадолго до того.

Когда стародавний

Святой отец

Рукой спокойно

Из туч гремящих

Молнии сеет

В алчную землю,

Край его ризы

Нижний целую

С трепетом детским

В верной груди.

Ибо с богами

Мериться смертный

Да не дерзнет :

Если подымется

Он и коснется

Теменем звезд,

Негде тогда опереться

Шатким подошвам

И им играют

Тучи и ветры.

Если ж стоит он

Костью дебелой

447

На крепкозданной,

Прочной земле,

То не сравняться

Даже и с дубом

Или с лозою

Ростом ему.

Чем отличаются

Боги от смертных?

Тем, что от первых

Волны исходят,

Вечный поток:

Волна нас подъемлет,

Волна поглощает —

И тонем мы.

Жизнь нашу объемлет

Кольцо небольшое,

И ряд поколений

Связует надежно

Их собственной жизни

Цепь без конца.

(Перевод А. Фета — 1, 168—169)

Едва ли хоть что–то в этих свободных, раскованных строках напомнит нам о недавних бурях и натисках, о взбудораженности, многоголосии многих больших гимнов, написанных с 1772 до 1774 года. Двухударные строки, порой перемежающиеся, пожалуй, трехударными, образуют пять строф. В них искусно создается убыстрение темпа — за счет того, что через две строфы последующая сделана на две строки короче. Несомненно, здесь наличествует и пафос возвещения истины, и убедительность вынесения вердикта, и размеренная интонация, словно итог подведен и теперь декларируется во всеуслышание; здесь и торжественная стилистика гимна.

Открывает его, занимая всю первую строфу, великолепное, с размахом задуманное предложение с несколько затушеванной временной причинностью «когда — то», величие которого едва ли укроется от чьего–либо внимания; в нем констатируется существующая ситуация, ведь изображено вовсе не экстраординарное событие, а обыденное поведение героя: власть «стародавнего святого отца», утверждающая себя громами и молниями, и предполагает такое раболепное почитание. И у Зевса (Юпитера), и у бога Ветхо–448

го завета громы и молнии были атрибутами их могущества. «Слушайте, слушайте, голос его и гром, исходящий из уст его… Почему да благоговеют пред ним все мудрые сердцем!» (Книга Иова, 37).

В стихотворении все сводится, разумеется, не к какой–то конкретной цитате; здесь грандиозно изображена могучая сила, по отношению к которой человеку подобает лишь смиренная, почтительная поза. Строфа зримо создает этот разрыв, когда эпитет «стародавний» говорит о сроках, превышающих всякие человеческие представления, а слово «святой» заставляет помыслить о претензиях на религиозное почитание. Но ведь молнии, которые отец этот «сеет» в землю, названы «благословенными» (так в немецком тексте гимна. — В. Б.). Значит, он в равной мере заслуживает как трепетного поклонения, так и детского, наивного доверия. Отношение к «отцу» у героя стихотворения, в устах которого оно звучит, однозначно: покорность, осознание той силы и благодати, что нисходят с небес, и неизменное признание этого, запечатленное «в верной груди».

Начальное предложение второй строфы — это максима, не допускающая сомнений: «Ибо с богами / Мериться смертный / Да не дерзнет». Она указывает на существующие границы человеческих поступков: они возможны, однако в строго ограниченных пределах. Во второй и третьей строфах приведены тому примеры. Наглядно демонстрируется, сколь неверно для человека «парение в высоких сферах», берутся под сомнение и поступки всякого, кто крепко стоит ногами на земле. Даже, например, дуб или лоза заставляют человека выглядеть бессильным и ничтожным. Здесь Гёте уже отказывает человеку в любом проявлении гениальности.

Собственно, в заключительной части стихотворения вопрос «Чем отличаются боги от смертных?» метит прямиком в коренное различие между ними. Ответ на него открывает новое, дополнительное измерение — временное. Ничтожность человеческих деяний усугублена еще и преходящим характером всего сущего. Мифологическая картина, которая приводится как ответ на вопрос о различии между богами и людьми, может быть, пожалуй, понята следующим образом: на берегу реки жизни (Леты) боги взирают на приходящие и уходящие поколения людей. В последней строфе имеются и литературоведческие загадки, которые здесь можно лишь отчасти обозначить. Так, в третьей с конца строке рукою Гёте в оригинале (так же как и в

449

копии, сделанной Гердером) написано «связует надежно», тогда как в первой публикации в «Сочинениях» 1789 года напечатано: «связуют надежно». Из–за этого меняется смысл этого места, хотя, правда, не общая идея стихотворения. И местоимение «их» в предпоследней строчке («их собственной жизни») также нельзя определить однозначно: оно может относиться к жизни как богов, так и людей. Соответственно открытым остается и смысл слов «ряд поколений»: ведь в принципе это тоже можно отнести и к богам, и к людям. Если же исходить из обычного противопоставления «люди — боги», возникает такая вполне допустимая трактовка: жизнь человека ограничена отведенным ему временем на этой земле; «кольцо небольшое» — соответствующий этому образ. Возможно, в нем одновременно проявляется некая возможность наполнить жизнь смыслом, когда объемлющее жизнь кольцо замыкается, при всей его ограниченности и несмотря на нее. Богам, однако, не ведомо такое ограничение: многие поколения богов присоединяются к не имеющей конца цепи божественной жизни.

Высказывалось мнение, что гимн этот призывает занять правильную позицию: человеку не пристали заносчивость, чрезмерность устремлений. Итак, житейская мудрость, спокойное приятие ограниченности человеческих возможностей, согласие на самоотречение, понимание сути действующих законов — вот мировоззренческая лирика Гёте, сохраняющая актуальность всегда и во всем, исключая встречные вопросы. Но мы не можем довольствоваться этим выводом. Скажем вслед за Петером де Мендельсоном, что имеется также отличие: уважение потребно в любом случае, а вот слепая преданность здесь неуместна.

Гёте провел в Веймаре около пяти лет, когда написал «Границы человечества». Он сам уже с давних пор наталкивался на всевозможные границы. Правда, он не сдавался, не уменьшал размаха своей деятельности, выполнял задания, выпадавшие на его долю, участвовал в заседаниях Тайного консилиума, решая государственные проблемы. Состоял в различных комиссиях, и притом неизменно «действуя, сочиняя и читая», дабы «пирамиду» своего бытия «возвести вершиной как можно выше» (20 сентября 1780 г.), однако ему довелось узнать, что многое из сделанного им было вообще напрасным. В этом состоянии, когда отчаяние и пессимизм едва не одолевали его, он пытался найти что–то прочное, что принесло бы покой и уверенность,

450

он искал более общие законы, нечто всеобъемлющее, лишенное запутанной сложности конкретного и повседневного. Тому служили и начатые им исследования природных явлений. Но понимание убогости общественно–политической реальности ослабило порыв, окрылявший гимны его юношеских лет. И вот, желая преодолеть ограниченность, которую он ощущал, предотвратить разочарование и грозящее отчаяние или, если говорить языком наших современников, желая перевести все в сферу рационального, Гёте и себе и другим возвестил о существовании границ человечества как о непреложной закономерности. И это было актом приспособления к окружающей действительности.

Не надо считать, что мы склонны упрекать великого поэта или же умничать задним числом, когда сегодня задумываемся, а не сомнительно ли было желание смиренно воспевать в стихах власть «стародавнего святого отца» и «богов», подчеркивая в сравнении с нею ничтожность, слабость человека? Не слишком ли легко проистекает из них, что человеческое несовершенство и негодные (пусть даже вполне поддающиеся изменению) условия должны восприниматься и приниматься как ниспосланные роком? Далее, начиная со времен античной древности земные властители любили представать изображенными в облике Юпитера и с его атрибутами — молнией и громом. Когда подданный опускался на колени и ему дозволялось поцеловать «нижний край» княжеского одеяния, это было и проявлением власти, и доказательством преклонения. Правда, самоуничижение — не единственная тема стихотворения. Но разве выразительная речь о подобающем отношении к «стародавнему святому отцу» не освятила почти что с религиозным чувством ту покорность, которая предполагалась у подданных абсолютистского государства? Разве это было в духе времени? Столь критически настроенный ум, Иоганн Готфрид Зёйме в своих «Апокрифах», написанных в 1806 и 1807 годах, язвительно замечал: «Король вюртембергский, как напечатано в газетах, заставил преклоняться перед собой. Там сказано: «Все склонились в глубоком поклоне, а король слегка притронулся к шляпе». Вот это да! Отличная замена проскинезы персов 1, каковое слово я этимологически и психологически верно перевожу как «обращение в собак»».

1 В древнегреческом Proskynesis — почитание, благочестие, поклонение ниц.

451

Стихотворение «Границы человечества» не отрицает, что человеческая деятельность вообще исполнена смысла. Но это стихотворение и нельзя считать вместе с тем выражением кредо Гёте. Слишком уж настоятельно поощрял и превозносил Гёте в других случаях деятельное начало в человеке. Однако в тот исторический момент стихотворение не может не свидетельствовать о собственной ограниченности, сколь бы герою, произносящему его, это ни приносило облегчения от гнетущих условий своего времени.

В гимне «Божественное», написанном в начале 80–х годов, расставлены уже иные акценты. Пожалуй, ни в одном стихотворении Гёте нет более настойчивого требования действовать с позиций человеколюбия.

Прав будь, человек,

Милостив и добр:

Тем лишь одним

Отличаем он

От всех существ,

Нам известных.

Слава неизвестным,

Высшим, с нами

Сходным существам!

Его пример нас

Верить им учит.

Безразлична

Природа–мать,

Равно светит солнце

На зло и благо,

И для злодея

Блещут, как для лучшего,

Месяц и звезды.

Ветер и потоки,

Громы и град,

Путь совершая,

С собой мимоходом

Равно уносят

То и другое,

И счастье, так

Скитаясь по миру,

Осенит то мальчика

Невинность кудрявую,

452

То плешивый

Преступленья череп.

По вечным, железным,

Великим законам,

Всебытия мы

Должны невольно

Круги совершать.

Человек один

Может невозможное:

Он различает,

Судит и рядит,

Он лишь минуте

Сообщает вечность.

Смеет лишь он

Добро наградить

И зло покарать,

Целить и спасать

Все заблудшее, падшее

К пользе сводить.

И мы бессмертным

Творим поклоненье,

Как будто людям,

Как в большом творившим,

Что в малом лучший

Творит или может творить.

Будь же прав, человек,

Милостив и добр!

Создавай без отдыха

Нужное, правое!

Будь нам прообразом

Провидимых нами существ.

(Перевод Aп. Григорьева — 1, 169—171)

Стихотворение начинается притчеобразно, настоятельно. Человеку предписывается воплотить в действительность нравственные ценности: он обязан быть правым, милостивым и добрым. Следующее дальше обоснование этого требования неожиданно: ведь предписываемое поведение определяется как тот самый признак, который отличает человека от всех прочих существ. Не умение говорить, не прямохождение на задних конечностях, не необходимость, заставляющая думать о будущем и придумывать что–то новое,

453

и не способность это делать — нет, одни лишь нравственные качества делают человека человеком. Но неожиданно вторая строфа начинается прославлением неизвестных, высших существ, «провидимых нами». Удивительный переход мысли связывает возможность веры в них с нравственными поступками человека: «Его пример нас / Верить им учит». Он делает чрезвычайно сомнительным существование и без того неведомых существ, а также высоко оценивает моральное поведение, на какое человек способен и какое ему подобает. Если последовательно довести эту мысль до ее логического завершения, окажется, что те высшие существа не существуют без достойных подражания поступков человека, говоря яснее: без самого человека Но зачем Гёте вообще выводит здесь эти «провидимые существа»? Так он может поместить человека в «срединное положение», но избегает возведения его на высшую ступень мироздания, которая, по представлениям Гёте, человеку не подобает. Слишком непрочным, обветшалым представлялся ему мир людей, слишком отчетливы были пределы, которые он сам познал в каждодневном борении с превратными условиями существования, чтобы не понадобилось ему по меньшей мере провидеть еще и высшие существа.

В трех строфах (с третьей по пятую) изображается «безразличная природа–мать» и поступки Фортуны, богини счастья; и та, и другая не принимают во внимание, творились ли добрые дела или злые, имеется вина или нет — все это не производит на них никакого впечатления. А дальше, неожиданно, возникают строки, втолковывающие нечто, не подлежащее отмене, непреложное: «По вечным, железным, / Великим законам, / Всебытия мы / Должны невольно / Круги совершать». Эта закономерность предполагает большее, нежели все, о чем говорилось выше, ведь благоговейное упоминание вечных и великих законов не слишком сочетается с безразличием природы и с ее низвергающейся долу мощью или со слепой игрой счастья. Многим читателям здесь придет на ум то, что высказано в цикле «Первоглаголы. Учение орфиков». Можно считать, что здесь подразумевается действующий в природе закон, которому человек, как и все живое, подчинялся и будет подчиняться. Однако эти непроясняемые, точнее, вечные законы отнюдь не сковывают полностью человека. За ним — как это ни парадоксально — признается способность совершить невозможное, а дальше перечислены некоторые примеры.

454

Из всех созданий одному лишь человеку дозволено награждать и карать; лишь он способен помочь, спасти, а все заблудшее, падшее вернуть в разумное состояние. Это чрезвычайное качество человека дальше заставляет вновь обратиться к бессмертным существам. Приписываемый им разумный акт творения «в большом» лишь потому может быть назван разумным и потому достоин почитания, что вообще лишь нравственное поведение человека позволяет выявить и осознать суть разумного — да, в конце концов, ведь именно это и приводит к созданию разумного. Так стихотворение, с некоторым изменением, возвращается к исходному требованию, но теперь от благородного человека требуется быть предтечей, прообразом высших существ.

В ноябре 1783 года члены светского общества, обретавшегося в Тифурте, в основном аристократы и некоторые придворные, могли прочитать этот гимн в своем «Журнале». Для них это стихотворение должно было стать призывом всегда сообразовывать свое поведение с выдвинутым там требованием: быть правыми, милостивыми и добрыми. Несомненно, подобный призыв, проникнутый духом гуманизма, исполнен достоинства и всегда сохранит свое значение. Но все же и это стихотворение дает повод к некоторым вопросам.

К кому обращены строки, содержащие гуманистический призыв? Очевидно, к любому человеку. Заявить о сущности человека и о подобающих ему гуманных установках, определяющих его поведение, в то время было, несомненно, передовым поступком: ведь это означало, что преодолены все границы в поделенном на сословия обществе и все его статуты — ввиду единственно истинного и непреложного для всех членов общества. Требование быть милостивыми и добрыми противоречило реальному состоянию тогдашнего общества, в рамках которого люди не хотели или не могли следовать такому принципу; прозвучавший призыв понуждал устремить свои помыслы от человека, существовавшего реально, к иному, истинному человеку. Однако уже сама по себе обобщенность высказанного требования сразу же порождает трудности. Призыв адресован к «человеку вообще», то есть к членам всех сословий: бюргеру, чиновнику, ремесленнику, крестьянину — и, разумеется, к князю. Но в чем же суть требования быть правым, милостивым и добрым, если одни и те же нравственные уста–455

новки приложены и к крестьянину, стонущему от подневольного труда на барщине, и к князю, обладавшему всей полнотой власти? Что в человеке независимом может оправданно или неоправданно лишь усилить чувство собственного благородства, если этот призыв укрепит его в сознании своей правоты, то для закабаленного, обездоленного и эксплуатируемого порой звучит насмешкой и циничным издевательством. В той исторической ситуации, когда Гёте написал эти строки, он, по–видимому, мог выразить свои мысли лишь так обобщенно, указуя на нечто идеальное, от чего требовалось проложить путь в реальный мир реально существующих людей.

Однако подчеркнем: тем самым никто не умаляет значение стихотворения Гёте, высказываются соображения о сфере влияния и возможностях воздействия этой великолепной речи в защиту необходимости быть правым, милостивым и добрым. Слова Иоганна Готфрида Зёйме, хотя и написанные спустя почти двадцать лет (правда, при тех же самых общественных условиях), читаются сегодня почти как критическое послесловие к стихотворению Гёте:

«Вот грянет война. Боже мой, дворянство ведь ничего не даст, оно же освобождено от налоговых обложений. Пока сельский житель еще в силах поставлять тягло и править лошадьми на господском дворе, не стронется с места ни одно колесо. Если при таких условиях люди еще остаются добродетельными и честными и вносят свою лепту и отправляются сражаться, это лишь доказывает, что людская натура преисполнена, с одной стороны, божественным (!), а с другой — глупостью. Немцу приходится сражаться, чтобы, едва он покинет поле битвы, дворянство вновь могло идеально заставить его повиноваться, возложив на него барщину. Зато из века в век он снискал себе идиотскую славу единственной опоры в государстве, на которую возложен весь груз. Где нет справедливости, неоткуда взяться мужеству» (из письма Бёттигеру, начало ноября 1805 года).

И еще один вопрос: кто, собственно говоря, в тех исторических условиях, когда Гёте создал это стихотворение, способен был судить и рядить, награждать и карать? Где критерии, позволяющие распознавать «добро» и «зло»? Само абстрактное желание быть правым, милостивым и добрым, пусть даже это задумано идеально сверхгуманно, практически не избежит опасности сделаться пустой фразой, которой будет

456

пользоваться кто угодно — ничего не говоря о руководящих им критериях. Именно такого рода стихи легко набивают оскомину при безудержном употреблении их по всевозможным торжественным поводам.