«РЕВИЗОР СЫГРАН»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«РЕВИЗОР СЫГРАН»

Весна в 1836 году выдалась ранняя. Двадцать второго марта уже вскрылась Нева, которая обыкновенно освобождалась от льда лишь к середине апреля. Заработали перевозчики, гоняя лодки с чиновниками, солдатами, старухами няньками, английскими конторщиками на Васильевский остров и обратно. Влетел в Неву первый пароход.

Столица преобразилась в лучах весеннего солнца. В окнах многочисленных магазинов вместо шерстяных чулок появились летние фуражки и хлыстики.

Нева, Дворцовая пристань. Гравюра Л. Тюмлинга. 1830-е годы.

Гоголя тянуло на улицу. «Сильно люблю весну. Даже здесь, на этом диком Севере, она моя. Мне кажется никто в мире не любит ее так, как я. С нею приходит ко мне моя юность; с нею мое прошедшее более чем воспоминание: оно перед моими глазами и готово брызнуть слезою из моих глаз. Я так был упоен ясными, светлыми днями Христова воскресенья, что не замечал вовсе огромной ярмарки на Адмиралтейской площади. Видел только издали, как качели уносили на воздух какого-то молодца, сидевшего об руку с какой-то дамой в щегольской шляпке; мелькнула в глаза вывеска на угольном балагане, на котором нарисован был пребольшой рыжий черт с топором в руке».

Балаганы на Адмиралтейской площади. Гравюра Л. Тюмлинга. 1830-е годы.

В праздничные дни на петербургских площадях устраивались гулянья: балаганы, качели, катальные горы, музыка… Балаганов настроили целый городок с пестрыми флагами, толпой размалеванных штукарей и паяцев, которые, стоя на балкончиках, зазывали публику, обещая чудеса: альбиноса с красными глазами и белыми волосами, ученого слона, девушку-великаншу, предсказывающую будущее, дрессированных канареек, собачий балет.

Гоголь с улыбкой слушал, как вернувшаяся с гулянья Матрена, крестясь от страха, рассказывала: при ее глазах разрезали человека на несколько частей, даже кровь лилась, а он вдруг ожил, вскочил как ни в чем не бывало, забегал, запаясничал. А из маленькой девочки вдруг сделалась огромная кухня с посудой и горшками.

— Чего только не придумают, господи прости… Ажно страх берет.

В другое бы время Гоголь непременно потолкался среди народа, посмотрел чудеса, послушал разговоры. Теперь выбирал он места поуединеннее, где можно без помех предаваться размышлениям. Думал об одном — о «Ревизоре». Репетиции комедии шли полным ходом, а на душе было смутно. Целые дни пропадал он в театре, смотрел, слушал, объяснял, советовал. Входил во все мелочи. А что толку? Не хотят, не могут. Один Сосницкий хорош. Внушал Дюру:

— Боже сохрани играть Хлестакова с обыкновенными фарсами, как играют водевильных повес и шалунов. Хлестаков просто глуп. Болтает потому только, что видит, что его расположены слушать. Врет потому, что плотно позавтракал и выпил порядочно вина. Говорит и действует безо всякого соображения. Он не в состоянии остановить внимания на какой-нибудь мысли. Речь его отрывиста, и слова вылетают из его уст совершенно неожиданно. Главное, играя его, показать как можно больше простоты и чистосердечия.

Александринский театр. Литография И. Иванова по рисунку В. Садовникова. 1830-е годы

Гоголь умолял театральную дирекцию дать хоть одну репетицию в костюмах. Отказали. Не положено. «Мне стали говорить, что это вовсе не нужно и не в обычае, и что актеры уж знают свое дело. Заметивши, что цены словам моим давали немного, я оставил их в покое».

А в «Санкт-Петербургских ведомостях» уже было объявлено, что в воскресенье 19 апреля «На Александрийском театре, в первый раз, Ревизор, оригинальная комедия в пяти действиях».

Всю последнюю репетицию накануне спектакля Гоголь простоял за кулисами, глядя на сцену. На нем был зеленый фрак с мелкими перламутровыми пуговицами, коричневые панталоны, на носу зачем-то золотые очки, в руках новый цилиндр. И весь этот парад, этот щегольской костюм так странно не вязался с застывшим лицом, полным скрытой муки.

Билеты на спектакль расхватали заранее. Друг Пушкина Соболевский просил достать ложу для семейства покойного историка Карамзина. Гоголь послал ему записку: «Вашего поручения вполне исполнить я не мог, потому что вы изволили дать знать мне очень поздно. Мне очень жаль, что для Карамзиных недостало ложи. Что же касается до кресел, то я могу достать около пяти и оставлю их для тех, которым вы прочите их.

Ваш преданный Н. Гоголь.

Впрочем, скажите Карамзиным, что если им угодно на второе представление, на котором будет и царская фамилия, то я приготовлю билеты».

И вот наступил день девятнадцатого апреля. Спектакли в Александрийском театре начинались в семь часов вечера, но зрители попроще приходили заранее, чтобы получше устроиться на верхотуре в райке. Посетители лож и кресел съезжались к началу спектакля.

«Петербург — большой охотник до театра», — говорил Гоголь. Гуляя по Невскому в утренние часы, заглядывая в сени Александрийского театра, он не раз наблюдал, как большая толпа осаждает грудью раздавателя билетов, высовывающего руку из окошечка. Лакеи, присланные господами, чиновники, офицеры, сидельцы из Гостиного двора…

«Театр ничуть не безделица и вовсе не пустая вещь, если примешь в соображенье то, что в нем может поместиться вдруг толпа из пяти, шести тысяч человек, и что вся эта толпа, ни в чем не сходная между собою, разбирая по единицам, может вдруг потрястись одним потрясеньем, зарыдать одними слезами и засмеяться одним всеобщим смехом. Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра».

У кассы Александрийского театра. Литография Р. Жуковского. 1840-е годы.

Так думал Гоголь о театре и потому так заботился о постановке «Ревизора».

К семи часам вечера Александринский театр сверкал и гудел. В ложах и креслах, обитых красным бархатом, — блистательная публика. Много литераторов. Даже давно не бывавший в театре Иван Андреевич Крылов, монументально возвышаясь, заполнял собой кресло. В последнюю минуту в царскую ложу, сопровождаемый свитой, вошел Николай.

Занавес взвился. Представление началось…

«„Ревизор“ сыгран, и у меня на душе так смутно, так странно. Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое. Главная роль пропала; так я и думал. Дюр ни на волос не понял, что такое Хлестаков… С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушили все другие. А публика вообще была довольна. Половина ее приняла пьесу даже с участием; другая половина, как водится, ее бранила по причинам, однако ж не относящимся к искусству… Во время представления я увидел ясно, что начало четвертого акта бледно и носит признак какой-то усталости. Возвратившись домой, я тотчас же принялся за переделку. Теперь, кажется, вышло немного сильнее, по крайней мере, естественнее и более идет к делу. Но у меня нет сил хлопотать о включении этого отрывка в пьесу. Я устал; и как вспомню, что для этого нужно ездить, просить и кланяться, то бог с ним, — пусть лучше при втором издании или возобновлении „Ревизора“. У меня недостает больше сил хлопотать и спорить. Я устал и душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий. Бог с ними со всеми! Мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь, бог знает куда».

«Ревизор». Сцена первой постановки в Александрийском театре. Гравюра по рисунку актера В. Самойлова.

Сказалось напряжение последних месяцев. И, как уже случалось не раз, подъем сменился спадом. В такие минуты никогда не покидавшая его неудовлетворенность, стремление к совершенству давили тяжким грузом. Хотелось, чтобы не жгли мозг раскаленные слова, сцены, реплики. Чтобы отступили хоть на время, пощадили, отошли. Хотелось покоя, отдыха.

А судьба уже готовила ему новое испытание, тем более тяжкое, что он его не ждал.