Розы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Розы

Сборник «Розы» напечатан в Париже в начале 1931 г. тиражом 500 экз. и получил прессу, в лестности тона несравнимую с откликами на все предыдущие издания Георгия Иванова, вместе взятые.

Зинаида Гиппиус рассудила так:

«…На „есть" и на „нет" все стихи делятся, без большого при том труда <…>. Чрезвычайно есть стихи, о которых я сейчас думаю, чрезвычайно е с т ь за ними поэт — Георгий Иванов. Поэтическое бытие это так важно, что почти не хочется тянуть его стихи в чисто литературную плоскость <…>. Не трудно выяснить, специально этим занявшись, и „недостатки" в стихах Георгия Иванова. Но, кажется, и они, — большинство из них, — такого рода, что в гармонии целого нужны, а потому и перестают быть „недостатками". <…> В течение всех последних десятилетий <… > наши стихотворные „новаторы", даже не совсем плохие, панически боялись „соловьев", „роз" (особенно роз), „голубого" (просто голубого) моря и всего такого. А между тем море оставалось голубым, соловьи из поэзии (настоящей) не думали, оказывается, улетать, и розы в стихах Георгия Иванова цветут так же естественно, как на розовых кустах, и так же прекрасны, как… вот эти, громадные ноябрьские розовые розы, что стоят сейчас передо мной… <…> Кто магии этих стихов не почувствует, тому, значит, дверь поэзии закрыта навсегда» («Числа». 1931, кн. 4, с. 150—154).

Борис Поплавский в Париже, отвечая на анкету «Самое значительное произведение русской литературы последнего пятилетия», заявил:

«Среди поэтических произведений, книга, которая вызвала мое искреннее восхищение, это „Розы" Георгия Иванова, означающие редкостное разрешение в высшем духовном плане того, что просто было начато в „Садах"» («Новая газета». 1931, № 3, 1 апр.).

Того же мнению придерживался Юрий Мандельштам, поэт, участник ходасевичевского «Перекрестка», он написал о «Розах» как «без сомнения, лучшей русской книге стихов за многие годы» («Журнал Содружества». Выборг, 1937, №8/9, с.31).

Примечательны, однако, помимо восхищения, те переживания, которые вызвала ивановская книга. Петр Пильский, как будто бы продолжая отзыв на «Петербургские зимы», писал в рижской газете «Сегодня» (1931,№138, 19 мая):

«Печальные розы взрастил печальный поэт, – картина увядания. Над ней склонилась безутешность. Ценность мира разоблачена: все реальное потеряло свою приманчивость, стало постылым, опустошенным и безобманным. Утешение и счастье – в мечте. Успокоение – в иллюзиях нежности <…>. От жизни это поэт не принимает воздушных поцелуев».

Другой рижский автор из журнала «Норд-Ост» (1931, №5, с.29-30) Семен Певзнер (под псевдонимом Какуак) также выражался в рецензии на «Розы» метафорически:

«Розы?! Вернее, выпавшие из старого гербария лепестки, лишенные запаха и цвета. Лепестки блеклые, как далекие воспоминания… Они бестелесны, их очертания прихотливо хрупки.

Впрочем, стихи Георгия Иванова можно сравнить с маленькими, искусно сделанными мумиями. Им присущ еле уловимый едкий аромат тления, смешанный с выдыхающимся запахом С.-Петербургских литературных салонов.

Реальный мир современности всегда был чужд Георгию Иванову <…>.

И вот в „Розах" Георгий Иванов не знает больше вещей, для него мир конкретных, вещных реальностей больше вовсе не существует. Отсюда — совершенная безобразность, отсутствие сюжета и тематическая нечеткость отдельных пьес, ритм — как единственное оформление поэтического материала.

Все это знаменует разрыв с акмеизмом и окончательную ликвидацию этого движения, потерявшего в Георгии Иванове своего последнего вождя».

Все у Какуака сводится в итоге не к стихам, а к осуждению социальной базы акмеизма», того его «сектора» (в него включены «Адамович, Георгий Иванов и одно время В. Ходасевич»), как выражается рецензент, который «отражает» «жизнь мизантропических аристократов» (там же, с. 30).

А ведь что-то чувствовал существенное в стихах Георгия Иванова и Какуак, написавший в конце рецензии о «Розах»: «От стиха осталось только его дыхание — ритм» (там же с.31).

Журнал «Норд-Ост», поместивший рецензию на «Розы» в разделе «На литературном фронте», ориентирован был прямо «ост», и двадцативосьмилетний автор рецензии не замедлил отбыть в Москву к другому «Вождю», чтобы сгинуть там вскоре в его лагерях. Не осталось ни мумии, ни саркофага. Никто из западной просоветски настроенной молодежи, бодро критикующей «едкий аромат тления» уходящей — прежде всего от них самих – культуры, не представлял тогда, к чему их может привести употребление всуе таких слов, как «ликвидация» и чуждая «социальная база».

Никакого «разрыва» с акмеизмом у Георгия Иванова, конечно, не было. Альфред Бем в статье «Соблазн простоты» приводит в пример стихи Георгия Иванова, утверждая, что именно с его «легкой руки» наметился поворот эмигрантской поэзии от «экспериментализма к интимности», к «лаконизму формы», понимаемой как «простота», как «отказ от поэтической усложненности». Критик задает вопрос: «Но „простота" ли это?». И отвечает:

«У Георг. Иванова, во всяком случае, не простота. О стихах Георг. Иванова в его „Розах" можно с таким же правом сказать, что они до конца сделаны, как и стихи хотя бы Map. Цветаевой, которую склонны в этой „деланности" упрекать. В них имеется именно то, что покойный Андр. Белый в своей книге о Гоголе, назвал „формосодержанием". Простота здесь предопределена не „интимностью" содержания, а она сама до известной меры эту интимность предопределяет. Или вернее — простота здесь не дана, а задана» («Меч». Варшава, 1934, № 11—12, с. 15).

Юрий Терапиано в альманахе «Круг», изданном в Берлине (кн. 2,1937, с. 161—162), собираясь рецензировать новую книгу Георгия Иванова «Отплытие на остров Цитеру», все равно тут же обращается к «Розам»:

«…Лирика „Роз" — это как раз явление той послереволюционной жизни, о которой столько говорили и которую так ждали. Именно поэтому „Розы" так выделяются на фоне всего, что было написано за последние 15—20 лет в России и в эмиграции. Г. Иванов сумел почувствовать то, чего ни Пастернак, О. Мандельштам (в послереволюционном творчестве последнего) не услышали. Тема России, тема крушения, человеческого одиночества, гибели и прощения, высшего оправдания случившегося – и во вне, и в душе отдельного человека – открылась Иванову с новой остротой.

«Розы» и многие стихи после «Роз» – не только прекрасные стихи, редкие по своей музыке; это – глубокая и страшная книга, быть может, одна из действительно страшных книг последних лет. Под «невинными сладкими звуками» скрыта большая горечь, и отчаяние, и надежда:

…Это музыка миру прощает

То, что жизнь никогда не простит.

И это „принимаю" поэта, и его заклинания, и его горькое «хорошо — что никого, хорошо — что ничего", и вся магия слова, которой так владеет Иванов, как бы хотят скрыть, утаить под нежностью и прелестью прорыв — прорыв не только в сторону логически ясного, но и в область невидимого, противоположного нашей логике и нашему понятию о счастье и жизни, которое выше судьбы не только отдельного человека, но и целой эпохи. Этот прорыв делает стихи Иванова такими памятными»

Интересно — спустя годы, страхи, вызванные прочтением «Роз», улетучились, осталось только воспоминание о их «редкой музыке», о «прорыве в невидимое»:

«Меня эта книга настолько очаровала, что я совсем потерял способность считаться с реальностью» (Юрий Терапиано. «Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974)». Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 122).

Также ретроспективно автор капитального труда «Русская литература в изгнании» (Париж; М., 1996, с. 215—216) Глеб Струве, совсем не расположенный к Георгию Иванову, утверждал:

«Стихи „Роз" полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. „Розы" стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <…>. Вместо неоклассицизма — неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <…>. „Розы" были, думается, наивысшим достижением Иванова».

Панегирик этот произнесен не совсем уж бескорыстно, по сравнению с «наивысшим достижением» нетрудно предположить, что ожидает бедного поэта в дальнейшем:

«Все это этапы на пути к тотальному нигилизму, к поэзии отрицающей самое себя. <…> Но рядом с пронзительной, какой-то все более безнадежной и „ядовитой" музыкой стихов о бес­смыслице жизни и искусства — бессмыслице, следовательно и этих самых стихов — появляется новая нота: циничная, грубая издевательская – какой-то „юмор висельника"» (там же, с. 216)

Подобных аттестаций Георгий Иванов наслушался за жизнь предостаточно. И все-таки «юмор висельника» (например, любимейшего им Вийона) в поздние годы окончательно предпочел благочестию и благолепию, за которыми в искусстве нередко проглядывают ханжество и душевная скудость.

В парижской периодике 1931 г. тот же Глеб Струве, еще не поднаторевший в диагностике чужих грехов, отзывался о «Розах» без скорбных предчувствий. Во всяком случае, обобщения в его рецензии на книгу носили внеличностный характер:

«Художник утерял ключ к единству мира, он стоит перед рассыпанной храминой, размышляя о смысле (или бессмыслии) жизни и смерти. И эти простые размышления о предельном полны для нас острой поэтической прелести» («Россия и Славянство». 1931, № 151,17 окт.).

Самое же интересное то, что этот друг Набокова не только всецело проникся «прелестью подлинной поэзии» Георгия Иванова, но еще и противопоставил ее Ходасевичу:

«В обреченности Георгия Иванова, в его „упадочности", ко­торая может вызывать естественную читательскую реакцию, нет нигилистического отрицания мира, нет иссушающей иронии, нет того саморазложения поэзии, уклон к которому чуется мне в последних стихах такого мастера, как Владислав Ходасевич…» (там же).

Шаблонным — и преднамеренно шаблонным — образом оценил «Розы» Владимир Вейдле. Поклонник Ходасевича (и в угоду ему) в парижской газете «Возрождение» (1931, № 2109,12 марта) занялся самой обычной спекуляцией: Георгий Иванов был причислен к поэтам, «умеющим» писать стихи, и в этом своем качестве, разумеется, он проигрывал тем, кто пишет стихи «своеобразно». Обзор трех стихотворных сборников (Борис Поплавский. «Флаги»; Ант. Ладинский. «Черное и голубое»: Георгий Иванов. «Розы») он начинает так:

«Если расположить эти три книги стихов в порядке умения, проявленного их авторами, следовало бы начать со сборника Георгия Иванова. Но если, как это более справедливо, разместить их в порядке большего или меньшего своеобразия, сказавшейся в них поэтической манеры, то придется начать с Поплавского и его „Флагов"».

Обмолвившись о «технической безукоризненности» стихов Георгия Иванова, связать ее с их органическим своеобразием критик никак не хочет. Никакой формальный анализ ему и не нужен, ему нужно другое: убедить читателя, что стихи эти пусты, что все в них — сплошная «внешность». К тому же заимствованная — у Ходасевича, у Блока, у Ахматовой… Все приятное в этих стихах неистинно:

«…читаешь и они сразу же нравятся, а многим читателям, вероятно, так и будут нравиться до конца. Лишь постепенно различаешь в них налет какой-то очень тонкой подделки. Снаружи все как будто и очень немногословно, и неукрашенно, и лирично, и серьезно, но внутри ощущается все та же прежняя, так ничем и не заполненная пустота» (там же). «Изящный» вывод из всех этих инвектив предсказуем:

«Все же в поэтической лаборатории его пахнет не розами, а скорее эфирными маслами» (там же).

Лишь через полвека Вейдле вынужден был признаться, что не совсем был в оценке «Роз» прав. Признание оказалось тоже немного странным: дескать, принял «Розы» все за те же «Сады». А «Сады» уж известно что:

«Прежде, чем войти в условно-персидские эти сады, вкушаем мы блюдечко шербета; прежде, чем их покинуть, — другое блюдечко» («Континент». 1977, № 11, с. 362). Впрочем, «звучит чудесно, и на грусти взошло пение этих стихов. Без нее они бы и не пели. Так, через десять лет, и весь сборник „Розы" будет петь. Потому я его, однако, в 31-м году и недооценил: слишком в нем нашел то самое, чего и ждал. Приторной чуть-чуть покаюсь показалась мне его сладость, подстроенной певучесть <…>. Если б вслушался поглубже…» (там же).

Николай Рейзини в парижской «Новой газете» (1931,15 марта) заключил свою рецензию на философский лад:

«Поэту кажется, что Жизнь и Смерть нераздельны, что созданы они одним „дыханием", и таково чарующее действие его стихов, в которых нет ничего напряженно-искусственного, так чист голос, идущий как бы прямо от сердца, что как-то по-новому понимаешь старые и удивительные слова: „Кто знает, быть может, жить значит умереть, а умереть значит жить"».

Кто бы ни отзывался о «Розах», все, быстро оставив в стороне их поэтику, говорят об их философии и своих эмоциях. В главном журнале русской эмиграции, «Современных записках» (1931, кн. XLVI), рецензия Константина Мочульского сводится именно к этому:

«Вот передо мной три сборника Георгия Иванова: „Вереск", „Сады" и „Розы". Я ощущаю их словесный материал, я замечаю сходные черты <…>. И вся эта работа была бы бесплодной, так как в поэзии само понятие „развитие" — бессмысленно. Связь прошлого с настоящим разорвана, никакого накопления опыта не происходит, и несмотря на „художественную традицию" <…>, каждое новое стихотворение рождается чудом из ничего. <…> Никому еще не удавалось „доказать" поэзию. Поэтому критику остается только выражать „немотивированные мнения". И вот одно из них: до „Роз" Г. Иванов был тонким мастером, изысканным стихотворцем, писавшим „прелестные", „очаровательные" стихи. В „Розах" он стал поэтом. И это „стал" — совсем не завершение прошлого, не предел какого-то развития, а просто — новый факт» (с. 502—503).

Достоинство «Роз», по Мочульскому, состоит в том, что их автор, не говоря мудрено о «последних вещах», обо всем говорит — «в последний раз». «Лирика всегда — прощание, разлука; лирика — всегда о смерти. Как у Блока: Муза — Прекрасная Дама — Смерть. Поэт, посвященный в эту тайну, знает, что „Тот блажен, кто умирает…"» (там же, с. 504).