7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7

В противовес декадансу на закате империи явился затеянный еще при Александре III «style russe», имитация «большого стиля». Как расхожую монету его пустили в оборот мировой войны, но прока от него русская культура не дождалась.

К лубочной народности в годы брани и витийств тянуло многих, в том числе и молодого Георгия Иванова, вкусившего «славки» и гонораров на страницах суворинского журнала «Лукоморье». Этот соблазн запечатлен в его сборнике «Памятник Славы» (1915), о котором он впоследствии предпочитал не распространяться, да и в момент выхода оценивал достоинства книги, как теперь бы сказали, амбивалентно. Конечно, о ее выпуске он и сам позаботился, и оформлена она стильно… Однако дарилась людям, автором ценимым, с такой, к примеру, надписью: «Чудесному поэту Анне Ахматовой, не без конфуза — Георгий Иванов. Пг. 1915. Май».

Еще бы! «Словчив», по простодушно точному выражению Ирины Одоевцевой, и избежав фронта, он, на манер Тютчева, настраивал публику на завоевания, издавна нам лакомые:

Надежды не обманут нас,

Не минет вещая награда,

Когда в обетованный час

Падут твердыни Цареграда.

И по собственному разумению, и по условиям воспитания уклоняться от службы царю и отечеству молодому поэту никак не следовало бы, как не уклонялись от нее его предки. Что-то должно было сильно подгнить в николаевском царстве, если из такой семьи, как ивановская, дети ударялись в поэзию и, хуже того, в откровенный декаданс.

Поскольку характерным симптомом, тайной родовой чертой любого декаданса является душевный произвол как норма существования, «русский стиль» у поэтов «серебряного века» в большей степени носил черты экзальтированной самовозбужденности, чем откровения.

Георгий Иванов все это, надо думать, ощущал еще и до войны. Сравнивая двух лидеров акмеизма, он писал (естественно, уже постфактум, в эмиграции): «„Европейца" Гумилева[13] и стройную теорию его акмеизма Городецкий со своим русским жанром дешевого пошиба только компрометировал. Ни стихов Городецкого, ни его статей никто, даже самый неопытный из нас, не принимал всерьез. Но в нем самом было что-то чрезвычайно милое и привлекательное».

И сам Георгий Иванов, «милый и привлекательный» юноша, «Егорушка», как называл его Михаил Кузмин, в годы войны заработать на «русском жанре» тоже был очень не дурак. Его как раз городецкого пошиба стихотворный лубок тех лет служит катализатором декадентских веяний в искусстве не слабее уайльдовской зеленой гвоздики в петлице или подкрашенных губ гиперборейского «андрогина».

Лучшей трибуны, чем «Лукоморье», Георгию Иванову в годы войны трудно было и вообразить.

Первый номер этого еженедельного журнала вышел в Петербурге незадолго до войны, 16 апреля 1914 года. Назовем издателя — М. А. Суворин. Редактор — А. М. Селитренников, печатавшийся под псевдонимом А. Ренников. «Суворинской» прессы правого толка новая модернистская литература, как правило, сторонилась. Но и сама эта пресса нельзя сказать чтоб ее приветствовала и привечала. Однако «Лукоморье» решили издавать «по образцу наиболее распространенных заграничных журналов», о чем и были оповещены читатели и будущие авторы. Представление об отечественных модернистских течениях как выражающих заграничные веяния в русской культуре надоумило издателей привлечь к новому проекту новых авторов. Замысел подкреплялся гарантированно щедрой оплатой и прекрасной полиграфической базой. Первый номер открывался стихотворением Сергея Городецкого «К жаворонку», помещенным под репродукцией картины А. М. Васнецова. В том же номере напечатано стихотворение Николая Гумилева «Пролетела стрела…».

С третьего номера и до последних дней существования «Лукоморья» Георгий Иванов был одним из ведущих поэтов журнала. Издательством «Лукоморье» выпущен «Памятник Славы» печатал поэт на страницах журнала и прозу.

В «Китайских тенях» Георгий Иванов так интерпретирует и живописует затею с «Лукоморьем»:

«Когда в 1914 году весной М. Суворин открыл „Лукоморье", по литературным кругам пошел глухой „ропот": Суворин хочет купить русскую литературу. К волнению тех, кто особенно „благородно негодовал", явно примешался вопрос: „А если купил, то купит ли меня?"

Удался ли Суворину его „адский план"? Если он состоял в том, чтобы привлечь в свой журнал многих известных писателей и художников, печатать их вещи и платить хорошие гонорары, то да, удался. Сологуб, Кузмин, Городецкий, Судейкин, Нарбут, Чехонин — „все были там". <…> За отказавшимися редакция особенно не гонялась. Тех, кто согласился, обставили материально очень хорошо и „идейно" не притесняли. В последнем, впрочем, не было и надобности: началась война и все, „объединившись", стали писать только о ней. <…>

Атмосфера чаев с птифурами, почтительного редактора, вынимавшего по первому слову чековую книжку, штофных обоев и бюро красного дерева действовала на творчество крайне благоприятно. Я говорю на творчество, не вступая в его оценку. Качество его было… военного времени. <…>

После Февральской революции и „Лукоморье" попробовало перекраситься из защитного <цвета> в революционный. Но природа взяла свое, да и денег стало заметно меньше. Журнал стал чахнуть».

Вскоре — в одном из ранних вариантов «Петербургских зим», печатавшихся в парижской газете «Дни» в 1926 году, — жизнь дома в Эртелевом переулке Петербурга, где размещалась редакция «Лукоморья», расцвечена новыми подробностями:

«С весны 1914 года нововременский швейцар, распахивая дверь и снимая шубу с сотрудника, стал говорить не только „Здравия желаю, Виктор Петрович" (Буренин), но и „Здравия желаю, Федор Кузьмич" (Сологуб). <…>

Для сближения редакции с согрудниками, т. е. нововременского начальства с теми самыми „декадентами", которых маститый граф Алексис Жасминов еще недавно высмеивал как только мог, устраивались еженедельные чаи.

Чаи были пышные, как все в доме 6 но Эртелеву. Птифуры и сандвичи, дорогой портвейн и цейлонский чай разносились почтигельными лакеями. М. Суворин в роли любезного хозяина был обворожителен — он не только, не моргнув глазом, смотрел на старый коньяк, выпиваемый с кряканьем — полчашки сразу, и на дюшесы, исчезающие в карманах некоторых слишком запасливых литераторов, но и слушал — благосклонно и терпеливо — повести Юркуна, — дело нешуточное».

Относительно участия в «Лукоморье» были, конечно, и у Георгия Иванова, и у авторов его круга известные сомнения. Однажды они даже прорвались в печать. В петроградской газете «День» 30 октября 1915 года появилось письмо одиннадцати авторов «Лукоморья», подписанное Кузминым, Сологубом, Георгием Ивановым и др. Признавая, что вступали «по тем или иным соображениям в сношения с нововременцами», они заявляли о своем «в сущности, случайном, в силу общих ненормальных условий, участии в „Лукоморье"» и заканчивали письмо следующим образом: «…в последнее время „Лукоморье" приняло нежелательную для нас тенденциозную окраску, доказательством чего служат статьи Буренина и портрет Буренина. Ввиду этого мы считаем дальнейшее сотрудничество в „Лукоморье" невозможным».

Особенно за эти претензии к публикации портрета Буренина авторы письма были высмеяны — в следующем же номере того же «Дня», сразу в двух фельетонах! Один из них заканчивался достаточно резко: «Одиннадцать писателей пили из суворинского колодца, а теперь туда же наплевали…»

Самое замечательное здесь то, что и «невозможность сотрудничества» оказалась мнимой: Георгий Иванов печатался в «Лукоморье» до прекращения издания в 1917 году.

Вся эта история с «Лукоморьем» иллюстрирует ту простую истину, что деньги для представителей любых литературных направлений — соблазн непреодолимый. Точнее говоря, преодолимый в основном на параллельных путях: зарабатывая в «Лукоморье», можно было исподволь готовить чисто лирические сборники «Вереск» и «Сады».

Раннее прикосновение к тайнам ремесла, упоение им, ставшее самоупоением, привело Георгия Иванова едва ли не к циническим откровениям: мне все дается, следовательно, мне дается все . Молодому человеку особенно сладостно было демонстрировать свое умение за деньги — достойный эквивалент профессиональной весомости. В результате двадцатилетний Георгий Иванов, утонченный эстет, каким его не без основания воспринимали (он, например, раздражался даже на такую малость, когда о нем упоминали в прессе как о «Г. Иванове» вместо благозвучного «Георгий Иванов»), не только широко печатался в различных коммерческих изданиях (помимо «Лукоморья», и в «Огоньке», и в «Ниве» и т. п.), но и был в них ценим. Когда в редакции «Лукоморья» спросили, почему у них не печатается Александр Блок, ответ последовал впечатляющий: «Ну на что Блок? Ведь у нас имеется Георгий Иванов».

В «Лукоморье» знали, что говорили. В стихах там царил дух не Блока, но Городецкого, усвоенный Георгием Ивановым превосходно. Широко печатавшимся в журнале Сологубу или Кузмину Георгий Иванов не уступал ни в лирическом пафосе, ни в патриотической ангажированности. Его стихи в содержательном (равном бессодержательному) плане звучали легче и ярче не всегда прилежных экзерсисов старших мастеров. О «простодушных березках», «знаменах войны» и ее «милых героях», что улетают «в золотое сиянье», у него получалось безыскуснее, чем у твердокаменного Сологуба или слишком явно халтурившего Кузмина, как бы ни расхваливал в ту пору их военную продукцию сам Георгий Иванов.

Вопрос, какими заботами вызван пафос его статей о «военных стихах» в «Аполлоне» 1914—1915 годов, неожиданно уводит от боевой проблематики в иные области. Бессознательно поэт обнаруживает: больше, чем завоевания Константинополя, его душа чает эстетики опрощения. В глубине души он никакой не «модернист», а «пассеист», в чем, быть может, и сам себе прямо не признается. Хотя именно «модернизм» сделал его — в плане эстетического выражения — поэтом.

В первом же абзаце своей первой статьи о «военных стихах», напечатанной в «Аполлоне», проговорено, в чем счастье новой стихотворной темы: «…военные стихи наших дней — не только простой отклик на события, всех взволновавшие. Они несут в себе признаки, пусть слабые, но очевидные, подлинного перерождения нашего одряхлевшего модернизма».

Модернизм в 1914 году «одряхлел» ничуть не меньше любых других эстетических направлений. И в статьях своих Георгий Иванов отстаивает именно его плоды, противопоставляя их продукции «всех этих Рославлевых и Ладыженских», «врагов модернизма»… Даром что похвалы Георгия Иванова людям своего цеха не менее забавны, чем сами приводимые образчики.

Например, о том же Кузмине: «Ряд очаровательных военных стихотворений написал М. Кузмин…» Не знаем, что еще более нелепого можно придумать о военных стихах, чем назвать их «очаровательными»? Не менее забавна и сама эта поставленная автором в пример «очаровательная» воинственность Кузмина: «Метнув в мадонну дерзкий дротик, / Не вскрикнуть, не затрепетать …» и т. п.

В одном из любимых Георгием Ивановым русском романе, в «Тысяче душ» А. Ф. Писемского, сказано: «В Петербурге у человека, в каком бы положении он ни был, развивается шестое чувство: жажда денег».

Это чувство Георгий Иванов нисколько не скрывал, наобо­рот, руководствовался им в жизненной практике. «Деньги — даже ничтожные — мне всегда „срочно требуются"», — спешил он уведомить корреспондента, не успев с ним толком познакомиться.

Бесспорно, денег на «изящную жизнь» всегда недостает. Но вряд ли прямая нужда заставляла Георгия Иванова даже в письмах к Блоку сплошь ограничиваться денежными просьбами, как будто о большем ему говорить с лучшим поэтом эпохи недосуг. Выставляемый напоказ меркантилизм походил, конечно, на юношескую браваду, да и был ею, но все же имел и привкус развивающегося с годами брезгливого негативизма, старательно обесценивавшего «гуманистическую мораль».

Сологуб, рассказывают, делил свои строчки на те, что стоят рубль, и те, что идут по полтиннику. Подобным профессиональным подходом к искусству Георгий Иванов щеголял с энтузиазмом. Если не преувеличивал позже, то зарабатывал не хуже Сологуба: «…когда мне было двадцать лет, мне всюду платили не ниже рубля за строчку…»

Вот за «лукоморские» стихи и платили. Как раз — двадцатилетнему.

Если издать отдельно газетно-журнальные публикации ивановских стихов за три-четыре года «лукоморской» ориентации, то составится книга, по объему равная половине всей его лирической продукции русского периода жизни. Книга совсем другого автора, нежели тот, что издал в ту же пору «Горницу» и «Вереск». Вместо петербургского мастера Георгия Иванова на сцену явится «разлетевшийся с колокольни» ряженый мастеровой Иванов:

Вот он, русский простор необъятный —

Все овсы да ржаные поля!

(«Годовщина войны»)

С декадентским произволом связана стилизация всей жизни художника, тем более впечатляющая у человека с такой генеа­логией, как у Георгия Иванова. То, что может показаться биографическим элементом в его текстах, всегда носит несколько романический характер. Чем необременительнее была его связь с царем и отечеством, тем радужнее и лиричнее «любовь к отеческим гробам» (элегантный способ пребывать на земле патриотом, ничего вокруг не благословляя). И тем трепетнее он жаждал открыть в себе то «шестое чувство», что запечатлевается, по Николаю Гумилеву, в «бессмертных стихах», наперекор удостоверенному наблюдателем-реалистом «шестому чувству» приневских существователей.

Этот Георгий Иванов весьма отличен от «лукоморского» Иванова.

Последний, теперь мало кому известный, Иванов от острого критического взгляда не ускользнул тоже. Его саркастически процитировал в «Даре» Набоков, а современный поэт Манук Жажоян о его стихах, «ради справедливости» переча самому Блоку, говорит: они «обделены и умом, и талантом, и вкусом».